Собрание сочинений. Том 9. Рассказы и очерки - Станюкович Константин Михайлович "Л.Нельмин, М. Костин" 15 стр.


V

- Вскорости пошел к ей. Посидел. Чаем угостила. Балакаем. И такая понятливая ко всему - совсем не бабий в ей рассудок. Стал чаще ходить - сказываю про всякое понятие мое, и о том, как матросу нудно на свете, и как не по правде люди живут, и как обидно простому человеку… Вижу - слушает, не скучает. И простая со мной. А мне - хоть не уходи с кухни… Поняла, значит, что я вовсе привязамшись, и не гонит… Зовет, а обнадежить себя не решаюсь. Не к рылу, мол. Однако как кампанию кончили, перебрались в казармы поздней осенью, пришел к Феньке и сдерзничал - открылся. "Не обессудь, говорю, за мою приверженность по гроб жизни". И Фенька на это: "Такой не видала, говорит, приверженности, и ты мне люб, - говорит…" Однако в закон не согласилась.

- Отчего?

- По своей гордости… вот отчего… "Не хочу, говорит, быть обвязанной и ни твоей, ни своей воли решиться… И обманывать тебя не стану".

Оставила Фенька место, и наняли мы комнату в слободке. Стала белье стирать. Не хотела, чтобы я один для нее старался… Жалела. И никакой в ей корысти не было… Не льстилась на деньги… И жили мы душа в душу так два года… Заботливая обо мне была - придешь, бывало, с конверта или из караула - точно в раю… И щекотливая была… Не любила, если я приревную… "Ты, говорит, верь моей совести… Не думай, какая прежде я была… Я, говорит, в рассудок пришла. Что было - было. Лучше и не вспоминать. И самой стыдно… И помни: станешь ты мне чужой - скажу. Обидно тебе будет, а правды не скрою…" А я верю Феньке и в полном доверии и изо всех сил стараюсь, чтобы ей было хорошо… Чем-нибудь потешишь. Одно слово, при ей вроде крепостного… И чем дольше, тем сильнее моя приверженность… И опять в закон прошу…

"Подожди", - говорит…

Обнадеживаю я себя и счастью своему краю не знаю. Только будто обидно, что бог ребенка не дает. Так прошло два года. И стал я замечать, что Фенька нет-нет да и заскучит. И приду, бывало, с конверта - я обсказываю, что было, - она уж не в охотку слушает. Обнимешь - она чаще отстранять стала. И страшно сделалось. Думаю - не та Фенька и обо мне не заботливая… Подозревать стал - мука одна. Молчу - скрываю; только приду и сердце свое срываю. То куда ходила, то отчего есть не приготовлено, то отчего без дела сидишь. Жду - лаской ответит, простит грубость, догадается, отчего сердце кипит во мне, а она мне: "Ты что с попреками… Я не жена, слава богу… Я сама по себе…" Обвязала голову платком, да и ушла… Вернулась, и глаза заплаканы.

А я сам не свой… В полной расстройке души. Кажется, кожу с себя готов снять, и меня же вроде быдто подлеца поняла… Чтобы попрекать? За что?

- А ты, Волк, оттаскал бы Феньку за косу. Нешто нельзя сказать бабе, чтобы сполняла свое дело?.. - возбужденно проговорил Бычков.

- Феньку да за косу?.. И какой ты, матрос, дурак! Сам-то только и понимаешь, когда тебя по уху…

- Так ты что же?.. Сам же и виниться стал перед ей?..

- То-то и повинился. И со всей покорностью, глупая башка. Без Феньки мне жизнь - что вроде могилы. Пойми ты, ежели в тебе настоящая душа… Ведь приверженность не сапоги. Снял, и шабаш!..

- Ну, ладно… Обсказывай!.. Тоже и ты, я скажу, чудной!..

- Замирились… Простила… И после говорит: "Незадачливая я… Только тебя мучаю и себя расстраиваю… Ты обо мне лучше полагаешь, чем я есть… Бедный ты мой, бедный Волк!.. Видно, не умею я ценить твою ко мне любовь… Обиженная от бога природой!.." Так прошел месяц… Я, дурак, опять успокоился… Вижу, не брезгает мною… А что-то в ей беспокойное - дума какая-то… Не объясняет… А уж прежней ласковой и веселой Феньки нет… То скучная, то вдруг приникнет ко мне и приласкает… И я рад… Думаю: обойдется… И как-то раз говорит: "Уеду от тебя, Волк, в отлучку на несколько дней… К сродственникам, в Симферополь хочу…" Попрощались. Уехала… Обещала дать весточку, как вдруг через два дня отписала: "Не жди меня больше, Волк. За все добро и приверженность много благодарна. Но нет во мне прежней любви… Прости, если виновата, за зло и не поминай бесталанную Феньку…"

Волк смолк. Казалось, долгий рассказ не успокоил его. Он по-прежнему не понимал причины этой внезапной перемены и не сомневался, что и Бычков думал о Феньке то, что говорил и Руденко.

Он не верил и отгонял подозрения… Но, когда его глазам мучительно грезилась пригожая Фенька, такая же ласковая и порывистая, в объятиях молодого солдата в Симферополе, в голову Волка невольно закрадывалась мысль, что Фенька - беспардонная душа.

VI

Прошло две недели.

Волк поправился и явился на корвет.

Матросы обрадовались Волку. Старший офицер потребовал его в каюту и шутливо спросил:

- Совсем починили тебя?

- Точно так, ваше благородие.

- И больше не "скучишь" из-за бабы?..

Волк смущенно молчал.

- Не стоит, братец… Понял?

- Есть, ваше благородие!

- Особенно в твоих годах. Молодые не очень-то любят пожилых. Слышал об этом?

- Точно так, слышал, ваше благородие, - угрюмо ответил Волк и весь побагровел.

Петр Петрович не сомневался, что утешил матроса, и отпустил его.

А Волк далеко не успокоился и был по-прежнему молчалив и угрюм. И все дивились, что башковатый матрос мог так долго тосковать из-за бабы. Даже мичман Кирсанов, который уже забыл госпожу Перелыгину и "по-настоящему любил" госпожу Дышлову, не с прежним уважением и симпатией смотрел на Волка. Он слышал кое-что о Феньке и теперь считал Волка порядочным дураком. Можно любить по-настоящему хорошую женщину, а не какую-нибудь… Разве можно любить женщину, которая не заслуживает уважения… Вот хоть бы он… Убедился, что госпожа Перелыгина далеко не пушкинская Татьяна, и… наказал ее своим забвением… Госпожа Дышлова, та… вполне понимает, что такое настоящая любовь…

И мичман как-то завел разговор с Волком на эту тему, но встретил такой иронически-холодный взгляд матроса, что лишил его своего расположения и больше с ним уже не разговаривал.

"Решительно, он - грубая скотина, не понимает сочувственного человеческого отношения!" - не без некоторой горечи подумал мичман и уже начинал разделять мнение кают-компании насчет того, что бить и драть матроса обязательно нужно и для службы полезно.

Вскоре "Гонец" пошел в крейсерство к кавказским берегам.

У Анапы быстро разыгрался шторм. Просвистали спускать стеньги.

На фор-марсе вышла какая-то заминка. Там был мичман Кирсанов. Был и Волк. Когда после спуска реи все спустились, мачтовый офицер стал ругать Волка. Мичман ни слова не сказал в защиту лихого матроса. Не то не хотел противоречить лейтенанту, не то не принял к сердцу несправедливости. "И то всего обругали! Стоит ли из-за этого вступаться?"

И тем не менее мичману стало неловко, когда он встретил взгляд прежнего своего фаворита. И сколько было в этом взгляде недоумения и укора! Ведь мичман видел, что Волк не виноват…

А ведь он думал, что мичман добер к матросам и справедлив…

"Где же правда на свете?" - подумал Волк и ничего не ответил на ругань лейтенанта.

И в этот штормовой день Волк работал за двоих, и его, как всегда, посылали делать опасное дело. И он казался еще хладнокровнее и угрюмее.

А шторм усиливался. Показалась течь. Откачивали во все помпы. Вода прибывала. Корвет трещал по всем своим старым швам. У матросов закрадывалась мысль о гибели. Только Волк, казалось, был равнодушен.

"На что теперь мне жизнь?" - пробегала в его голове мысль неразрывно с мыслью о Феньке. Но он все-таки наваливался во всю силу на помпу.

К вечеру шторм стал стихать, и "Гонец" вбежал в Анапу.

Когда затихла погода, командир возвратился в Севастополь и вошел в док, чтобы починиться после шторма. "Гонец" порядочно-таки расшатало.

VII

В первое же воскресенье первую вахту отпустили на берег.

И только что Волк вышел на Графскую пристань, как увидал Феньку.

Бледная, исхудавшая, стояла она около него.

- К тебе вернулась, если не забыл Феньку… Небось состарилась?

Волк не находил слов и крепко сжимал своей мозольной, шершавой рукой маленькую руку. Глаза его сияли восторженным счастьем.

- Идем, Фенька… Так не брезгуешь мною?

- Глупый… Я уж две недели тебя жду…

Голос ее звучал лаской. И глаза улыбались.

- И знай… Никого я не знала в Симферополе… И снова к тебе потянуло… Без тебя соскучилась… Больше не буду тебя мучить. Узнала, как тебя из-за меня ранили.

Волк сиял.

Через неделю они повенчались.

Прошел год, и началась война. И Волк на четвертом бастионе часто встречал свою храбрую матроску, носившую мужу булки, еду и гостинцы, несмотря на то, что пули и ядра свистали над ней. Встречал и, забывая о близости смерти, глядел на нее такими счастливыми глазами, что Фенька только ласково улыбалась, угощая мужа, и расспрашивала о делах бастиона.

Оба уцелели. Ужас войны окончательно сблизил их. Нечего и прибавлять, что Волк по-прежнему был "подвахтенным" у Феньки.

Блестящий капитан

I

Был девятый час сентябрьского утра.

Тулонский рейд точно млел в мертвом штиле. Солнце еще не томило жгучими лучами.

Капитан "Витязя", стоявшего рядом с флагманским кораблем французской эскадры, только что принял обычные утренние рапорты и, оставшись на мостике, радостно, почти что влюбленно любовался своим красавцем корветом, с изящными линиями обводов, стройным, с высоким рангоутом, белоснежною трубой и сверкавшею белизной палубой.

Капитан-лейтенант Ракитин, молодой моряк, впервые назначенный командиром, еще переживал медовые месяцы власти и командования одним из лучших судов балтийского флота и щеголял безукоризненным порядком, умопомрачительной чистотой "Витязя" и "идеальной" быстротой работ на нем.

И "Витязь" приводил в восторг даже иностранных моряков.

То было время обновления и во флоте. Только что были отменены телесные наказания. Капитан умел и без жестокости властвовать командой, и его "молодцы", как он называл матросов, рвались на работах изо всех сил, рискуя из-за "идеальной" быстроты на учениях увечьями и даже жизнью ради самолюбивого щегольства и желания отличиться блестящего капитана. И он был доволен "молодцами". Они не осрамят "Витязя".

Щеголевато одетый, весь в белом, стройный и хорошо сложенный блондин лет под тридцать, красивый, с самоуверенным лицом, с шелковистыми светло-русыми усами и бакенбардами, Ракитин взял бинокль и смотрел на флагманский французский корабль. И торжествующая победоносная улыбка играла на его лице.

Он отвел бинокль и, щуря голубые глаза, кинул, обращаясь к вахтенному офицеру, мичману Лазунскому:

- У французов, верно, сегодня парусное ученье.

- И у нас будет, Владимир Николаич? - почтительно и весело спросил мичман.

- Конечно.

- Опять французы "опрохвостятся", Владимир Николаич! - возбужденно проговорил мичман.

И его юное безбородое и жизнерадостное лицо светилось счастливой улыбкой победителя.

Но Ракитину, щепетильно оберегающему свое капитанское достоинство, вдруг показалось, что мичман фамильярен, вступая с капитаном в разговоры. И Ракитин оборвал мичмана, проговорив резким тоном:

- Сигнальщик пусть не спускает глаз с крюйс-брам-стеньги адмирала!

- Есть, смотрит! - мгновенно делаясь серьезным, отвечал мичман.

- И вы посматривайте. Не прозевайте сигнала.

- Есть! Не прозеваем! - еще серьезнее, тоном служебной аффектации, ответил несколько обиженный мичман.

И несмотря на то, что сигнальщик не спускал подзорной трубы с адмиральского корабля, мичман крикнул ему:

- Хорошенько смотри на адмирала!

"Зря кричишь!" - подумал сигнальщик и крикнул:

- Есть! Смотрю!

Капитан не сходил с мостика и то и дело взглядывал на флагманский корабль, по юту которого расхаживал невысокий худощавый адмирал, горбоносый, с седой эспаньолкой, в темно-синем длинном форменном сюртуке, с отложными воротничками белоснежной сорочки, необыкновенно любезный и вежливый старик орлеанист, хоть и служил при Наполеоне Третьем.

Ракитин нетерпеливо теребил бело-русую жидкую бакенбарду в ожидании торжества "Витязя". Еще бы! Не раз уже "Витязь" возбуждал профессиональную зависть и национальную досаду иностранных моряков и тешил самолюбие русского блестящего капитана.

Когда "Витязю" приходилось стоять в каком-нибудь рейде с французской или английской эскадрой, Ракитин, соблюдая любезность международного этикета, по сигналу иностранного адмирала делал на "Витязе" те же учения, какие делались и на чужих эскадрах. И большей частью русский корвет оставался победителем. Все на "Витязе" радовались. Даже доктор и батюшка торжествовали, что на корвете ставили и убирали паруса минутой или полминутой раньше французов или англичан.

II

- Сигнал! - крикнул во весь свой голос сигнальщик.

На крюйс-брам-стеньге флагманского корабля "Terrible" взвились три комочка и у верхушки развернулись сигнальными флагами: "Поставить все паруса".

В ту же секунду на всех судах французской эскадры поднялись ответные сигналы, и среди тишины рейда раздались командные французские слова.

- Свистать всех наверх! Паруса ставить! - неестественно громко и взволнованно крикнул мичман, срываясь с голоса, которым старался напрасно басить.

Засвистали дудки. Прозвучали голоса боцманов и унтер-офицеров.

Словно вспуганное стадо, бросились матросы к своим местам. Офицеры стремглав выбегали из кают-компании и неслись к мачтам. Старший пожилой штурман рысцой побежал на мостик, а младший тем же аллюром пронесся за ним и взял в руки минутную склянку, чтобы усчитать время маневра.

Старший офицер "Витязя", Василий Леонтьевич, маленький, кругленький, толстенький и свежий, как огурец, лейтенант, лет за тридцать, уже взбежал на мостик и расставил свои короткие ноги, подавшись всем своим корпусом через поручни.

Все стихло.

- Марсовые к вантам! По марсам и по салингам! - громко, весело, задорно и точно грозя кому-то вызовом, скомандовал густым и сочным баритоном Василий Леонтьевич.

С этой командой он бросил взгляд быстрых и острых, как у мышат, карих глаз на "француза": побежали ли там по вантам.

Нет еще! Слава богу!

А марсовые "Витязя" уже ринулись как бешеные по натянутым вантинам. Лишь мелькали голые пятки. Одни уже были на марсах, другие бежали выше - на салинги, когда французские матросы еще только добегали до марсов.

И шустрый живчик Волчок, как называли на баке Василия Леонтьевича, нетерпеливее и громче крикнул:

- По реям!

Белые рубахи разбежались по марса- и брам-реям, придерживаясь рукой за выстрелы (вроде перекладины поверх реи) для баланса, с такой смелой быстротой, словно бы они бежали по полу, а не по круглым поперечным деревам - реям, которые своими серединами висели на страшной высоте над палубой, а ноками (концами) - над морем.

Матросы точно и не думали, что малейшая неосторожность - и сорвешься, чтобы размозжить голову о палубу или нырнуть с высоты в море и не вынырнуть на свет божий.

- Отдавай!.. Пошел шкоты! С марсов и салингов долой!

Голос старшего офицера звучал нервнее и нетерпеливее.

Капитан, не спускавший глаз с рей, едва сдерживался от нетерпения и самолюбивого волнения. Ему казалось, что вот-вот - и позор: "Витязь" не обгонит французов…

- Сколько минут? - вздрагивавшим голосом крикнул он.

- Две с половиной! - ответил младший штурман.

"И чего эти подлецы копаются!" - думал Ракитин, словно бы забывая, с какою быстротой и с какою смелой удалью делали матросы свое трудное и опасное дело.

- Василий Леонтьич! Скоро ли?! - с упреком воскликнул капитан.

Старший офицер пожал плечами.

- И без того люди рвутся! - ответил Василий Леонтьевич.

Еще минута, бесконечная минута…

И "Витязь" сверху донизу, и с боков и впереди по бугшприту, оделся парусиной и походил на гигантскую птицу с опущенными крыльями.

По-прежнему на корвете царила тишина.

Минуту спустя поставлены были парусы и на судах французской эскадры.

Но торжество капитана было неполное.

Он сердился. Самолюбие блестящего капитана было уязвлено.

Еще бы!

Сегодня на "Витязе" поставили не с обычной сказочной быстротой, приводившей в изумление моряков, а на сорок секунд позже, и "Витязь" опередил французов только на минуту.

- Прикажите команду во фронт, Василий Леонтьевич.

- Есть!

Через минуту матросы стояли во фронте.

Быстрой и решительной походкой, приподняв голову, подошел Ракитин к средине фронта. Все глаза были устремлены на капитана. В напряженных взглядах матросов была подавленность. Несколько секунд Ракитин молчал, остановив прищуренные серьезные глаза на одном матросе, стоявшем против него. И молодой марсовой еще больше и бессмысленнее выпячивал глаза на капитана.

- Не ожидал от вас, ребята! Подгадили сегодня. Копались! - проговорил капитан строго и торжественно-мрачно.

И матросы словно бы почувствовали себя виноватыми. Лица стали еще напряженнее. Эффект вполне удовлетворил капитана, и он, уж смягчая голос, продолжал:

- Смотри!.. Впредь не осрамитесь и меня не осрамите перед французами. Уверен… Вы ведь у меня молодцы…

- Рады стараться, вашескобродие! - облегченно и весело рявкнули матросы.

Капитан велел разойтись, успокоенный, что "молодцы" не осрамят его и ценят слова капитана.

Назад Дальше