Несколько минут ничего не было слышно, кроме моего сопенья.
Тогда я решил:
- Довольно! "Турок сделал нечеловеческое усилие и задушил охватившее его бешенство".
Я улыбнулся "слабой улыбкой", словно меня ранили в сердце, обвёл всех таким взглядом, словно хотел сказать:
- Не беспокойтесь. Ничего. Я не убью.
Все посмотрели на меня взглядами, полными признательности, и обед закончился среди всеобщих прославлений турецкого султана.
Бедняжка, у которой сорвалось с языка неосторожное слово, сидела, опустив голову, то краснея, то бледнея, ничего не ела и не смела поднять своих наполненных слезами прекрасных глаз. Жалко!
Когда кончился обед, и мы, мужчины, пошли курить, - я видел, как все дамы накинулись на неё. Должно быть, ей хорошо досталось!
- Простите, у нас нет кальяна! - страшно волновался хозяин.
Но я поспешил его успокоить "жестом, полным мягкости и благоволения".
- О, ради Аллаха, не беспокойтесь! Я охотно курю и сигары!
И окончательно привлёк к себе все сердца.
- Вот никогда не думал, чтоб турки были так милы и общительны!
- Прямо - преприятный народ в общежитии! - услышал я мельком замечание.
Покурив, я отправился погулять в сад, и никто не осмелился сопровождать меня, зная наклонность восточных людей к уединению и размышлениям.
Я шёл, действительно, задумавшись, хоть я и не восточный человек, - как вдруг в отдалённой и узенькой аллейке я столкнулся лицом к лицу с молоденькой дамочкой, обругавшей турецкого султана.
При виде меня она вскрикнула и отшатнулась.
Я улыбнулся и протянул ей руку:
- Не бойтесь!
Она схватила мою руку. Её руки были холодны и дрожали.
Она была бледна, как полотно, и смотрела на меня большими-большими глазами, в которых была боль и пытка.
Мне стало жаль её.
Я нагнулся, чтоб поцеловать её руки.
Но она отдёрнула их в испуге, почти с ужасом, крикнув:
- Нет! Нет! Не надо!.. Это я… я должна…
Крупные-крупные слёзы потекли у неё по щекам, и она заговорила голосом взволнованным, прерывистым:
- Простите меня… Простите… Я нарочно пришла сюда, чтоб попросить у вас прощения… Я ждала вас… Я знала, что вы придёте… Зная привычку восточных людей к уединению и задумчивости… Простите меня… Я вам сделала больно… Да? Очень больно?..
Женщины всегда, когда сделают больно, осведомляются потом: "Да? Правда? Очень больно? Очень?.."
Надо было пококетничать.
Я прижал руку к сердцу, как будто и сейчас ещё чувствовал боль от нанесённой раны.
- Конечно, сударыня, мне было очень тяжело, очень мучительно, когда при мне моего всемилостивого падишаха назвали вдруг…
Она задрожала вся и схватилась за голову.
- Не надо! Не надо! Я чувствовала, как вам это тяжело! Какую рану я нанесла вашему сердцу!.. Я видела, какие усилия, какие нечеловеческие, героические усилия употребили вы, чтоб подавить в себе жажду мщенья, жажду крови…
Она смотрела на меня восторженно.
- Я видела, как вы страдали, я видела эту борьбу!.. И я… я вас полюб… Боже! Боже! Что я говорю! Зачем вам знать это?!
И прежде, чем я успел опомниться, она схватила мою руку, поцеловала и кинулась в кусты.
Вот так чёрт!
Вечером, придя в свою комнату, я увидел сквозь тюлевую занавесочку на улице, против моего окна, порядочную толпу лакеев и слуг пансиона.
А в коридоре, я слышал, тихонько открывались двери соседей, и люди на цыпочках крались к дверям моего номера.
От меня ждали вечернего "намаза".
Люди Запада только себе дозволяют "свободное мышленье", а от нас, восточных народов, требуют "детских чувств".
Чтоб доставить удовольствие лакеям и соседям, я сел, поджав под себя ноги, вытянул вверх руки и потихоньку запел:
- Ля илляга иль Аллах, Магомет рассуль Аллах, даккель, саккель, Магомет!
Всё, что я знаю из Корана.
Вероятно, возбуждаемый слушателями и зрителями, я пел даже с увлечением.
А когда я запел:
- Даккель, саккель, Магомет!
Я сам чувствовал, в моём голосе слышался непримиримый фанатизм.
Затем я погасил лампочку, лёг спать и, после всех сделанных за день глупостей, заснул, как убитый.
На утро - странное дело! - первою моею мыслью была мысль о Магомете и о турецком султане.
Я отлично помню, что подумал именно:
- Что-то теперь делает наш султан?
Положительно, меня гипнотизировали окружающие. Внушали мне ежечасно, ежеминутно, что я турок.
Меня расспрашивали о Турции, и я беспрестанно должен был врать, расхваливая турецкие учреждения.
Врать из самолюбия.
Очень приятно быть человеком такой страны, учреждения которой возбуждают только смех!
Очень приятно, чтоб на тебя смотрели с сожалением.
И я расхваливал всё: турецких министров, турецкую таможню, турецкую цензуру.
- Уверяю вас, что всё это совершенно не так! Наша турецкая цензура чрезвычайно либеральна!
Мало-помалу, я начал даже хвастаться Турцией. И беспрестанно замечать:
- А у нас, в Турции, это делается так-то!
Меня стали считать ужасным патриотом и, когда находили в газетах что-нибудь приятное про Турцию, спешили преподнести мне:
- А сегодня напечатано, что Меджид-паша представлялся султану!
Или:
- А у вас вырыли новый колодец!
Когда же в газетах было что-нибудь неприятное, от меня прятали номер.
Тогда я выходил из себя и посылал мне купить эту газету, читал и хмурил брови, и ходил целый день мрачный и нахмуренный.
Я привык читать в газетах только о Турции, я искренно спрашивал себя, раскрывая газету:
- Ну-ка, что о нас пишут?
Однажды я рассвирепел так, что даже чуть-чуть не послал ругательного письма одному редактору, который требовал в своей газете немедленного раздела Турции.
- Нас? Разделить?
Так шло до свиных котлет.
Однажды за обедом подали великолепные свиные котлеты с картофельным пюре. Я протянул руку, - но хозяйка, покрасневшая, сконфуженная, воскликнула:
- Это… это… это из очень нехорошего животного…
Но я улыбнулся:
- Сударыня, я не такой уж старовер.
И чтоб доказать своё свободомыслие, положил себе две свиные котлетки, а потом попросил и третью.
Это было оценено.
Общество взглянуло на меня с величайшим сочувствием:
- Он младотурок!
В тот же вечер на террасе поднялся вопрос о религии.
- Как человек просвещённый, согласитесь, однако, что Магомет… конечно, он был великий пророк… но вряд ли он был особенно нравственный человек.
- Ах, это многожёнство! - взвизгнула одна из дам.
Я чувствовал себя немножко виноватым перед Магометом за котлеты и решился защищать его изо всех сил.
- Ничуть! - воскликнул я с горячностью, которой от себя даже не ожидал. - Ничуть! Вся разница Магомета от других великих реформаторов заключается в том, что другие реформаторы писали законы для ангелов, а Магомет для людей. Они хотели создать ангелов на земле. Магомет хотел создать только порядочных людей. Они отвергали человеческую природу. Магомет давал ей приличный вид. Единожёнство, должно быть, не в человеческой природе. Всякий мужчина многоженец. Кто знал в жизни только одну женщину? Очевидно, мы не можем довольствоваться одной женщиной, как не можем довольствоваться одним каким-нибудь блюдом. Природа, разнообразная всегда и во всём, и тут требует своего любимого - разнообразия. Магомет только благословил то, что раньше него было узаконено самой природой. Он сказал: "Тебе нужно много женщин, бери столько, сколько тебе нужно, только не делай гадостей". Мы, турки, знаем, мы даже очень знаем, что такое семья, - но мы не знаем, что такое разврат. Что делает европеец, когда ему нравится посторонняя женщина? Он разрушает из-за этого свою семью. Это величайшее несчастие для его семьи! А у нас, когда магометанину нравится посторонняя женщина, он женится на ней, он увеличивает только, усиливает, умножает свою семью. Это превосходно для его семьи! У вас из-за того, что мужчине нравится женщина, разрушается семья, у нас она растёт и укрепляется.
И среди споров, которые вызвала эта тирада, молоденькая женщина, обругавшая за первым обедом султана, шепнула мне с горящими глазами, проходя мимо меня в тёмный сад:
- Я люблю… Магомета!..
Чёрт побери, должно быть, это не ускользнуло от внимания молодого поручика, который уж и так давно смотрел на меня зверем.
Среди шума голосов раздался его дребезжавший, звонкий тенорок:
- Однако, эта религия многожёнства кончает тем, что превращает всех людей в женщин.
Все взглянули на него с недоумением. Раздалось:
- Тссс…
Но поручик закусил удила:
- Говорят, что турки мужественны. Быть может! Однако, это не мешает, чтоб их били в каждой войне. И в очень непродолжительном времени эта мужественная нация будет окончательно изгнана из Европы.
Я побледнел. На этот раз я, действительно, чувствовал, что побледнел.
- Вы так думаете?
- Так думает история! - отвечал поручик, пощипывая усики, которые только ещё пробивались.
Все с ужасом глядели на меня. Что я сделаю? Разорву его на месте? Перебью всех? Начну ругаться?
Но я решил поддержать - чёрт возьми! - достоинство турок.
- Поручик, мы кончим наш спор завтра утром! - сказал я, учтиво, но холодно кланяясь, и вышел в тёмный сад.
Наутро мы дрались.
Будь я проклят, если мне хотелось драться!
Я бы с удовольствием бросил пистолет и крикнул:
- Довольно этой комедии!
Но меня останавливала мысль:
- Что скажут о турках!
Так я привык уже дорожить честью Турции.
И я подставлял свою грудь за честь "отечества".
В ту минуту, когда поручик поднимал пистолет, я думал:
"Покажем, как умирают османлисы!"
Оба промахнулись.
А мне, кроме того, пришлось ещё и удирать из курорта.
Обо мне с почтением и восторгом говорил весь город:
- Какой патриот! Жизнь готов положить за родину!
Дело проникло в газеты, мог явиться с визитом турецкий консул…
Я с удовольствием, словом, сел в купе, заваленное букетами цветов, и с наслаждением, когда тронулся поезд, выкинул в окно малиновую феску.
Но какая странность…
Вы знаете, я долго ещё не мог отвыкнуть! Беря газету, я прежде всего искал:
- Что пишут о Турции?
Часто ловил себя на мысли:
- Мы, турки…
Один раз страшно удивил жену, машинально сделав намаз перед тем, как лечь в постель.
И ещё на днях ужасно обиделся, когда при мне обругали Турцию.
Так медленно выдыхается из меня турецкий патриотизм.
Я медленно, с трудом освобождаюсь от лжи, в которой однажды уверил себя. Словно выздоравливаю от тяжкой болезни. Словно просыпаюсь от гипноза.
Что же такое патриотизм, если можно сделаться даже турецким патриотом?! Нечто такое, о происхождении чего мы просто никогда не подумали.
Святочный рассказ
Я надел фрак и сел в шкаф.
Конечно, это глупо, но объясняется тем, что у нас в доме идёт уборка.
А теперь нужно писать святочный рассказ.
Извините, что святочный рассказ будет на этот раз без чертей.
Но все черти разобраны.
Потапенко, Назарьева, другие Потапенки, другие Назарьевы - всем нужно по чёрту для святочного рассказа.
Вы сосчитайте только.
Один г. Потапенко пишет, по меньшей мере, восемнадцать святочных рассказов; восемнадцать рассказов - восемнадцать чертей.
Где же тут чертей наберёшься!
Так что рассказ будет без чёрта.
Впрочем, я уж упомянул, кажется, о жене моей. Довольно и этого.
Итак,
Отравленный праздник
(Святочный рассказ)
Наступала ясная, светлая рождественская ночь.
На небе высыпали бесчисленные звёзды, и из-за лёгких как кисея облаков всплывала луна.
Не забыть, чёрт возьми, кисеи купить для свояченицы.
Вот ещё сокровище!
Готовится на костюмированный бал.
Собственно говоря, какая это ерунда, будто мы женимся на одной жене.
Нет-с, милостивый государь, вы женитесь сразу на жене, на тёще, на двух свояченицах, на четырёх их двоюродных сестрицах.
У вас дома заведётся целый гарем, чёрт его побери.
Свояченица сидит у вас на письменном столе и болтает ногами, тёща роется в ваших бумагах, ища любовных записок, кузины заставляют слушать их пение!
Все имеют на вас право!
И вы обязаны всем им дарить подарки, обновы, чёрта в ступе!
Однако, луна уж выплыла!
Мороз крепчал и крепчал.
Город затих после обычной предпраздничной суеты.
Я, собственно говоря, нахожу, что ничего глупее этой суеты нельзя придумать.
Люди целый год живут свиньями и к празднику вдруг начинают убираться!
Убираться!
Старые женины башмаки, которые, чёрт их знает зачем, целый год валялись на чемодане, прячут в ваш письменный стол.
Это у них называется "убираться"!
А муж садись в шкаф, да ещё во фраке.
Во фраке потому, что со всех остальных костюмов выводят пятна.
Целый год человек ходит весь в пятнах, и ни одна собака не обращает на это никакого внимания, а подходит праздник - надевай фрак и марш в шкаф.
Костюмы будут чистить!
Надо вам сказать, что и в шкаф я попал не сразу.
Сначала меня послали писать на подоконник: в кабинете уборка.
Горничная Акулина со свойственной ей лёгкостью вспрыгнула на подоконник, - ей нужно снимать гардины, - и как раз наступила голой ногой мне на бумагу.
Надо вам сказать, что, когда я пишу, я увлекаюсь, - и не обращаю на пустяки никакого внимания.
Я как раз писал самое драматическое место рассказа, и самое горячее место сгоряча написал на ноге Акулины.
- Ай, щекотно!
Эта дура взвизгнула, брыкнула ногой и прямо попала мне пяткой в подбородок.
Это бы ещё ничего, но она упустила из рук деревянный карниз, и он изо всей силы треснулся о моё темя.
Кто её знал, что она так боится щекотки.
А жена вывела из этого заключение, будто я щекочу пятку у горничной, сделала что-то там башмаком у меня на голове и прогнала меня в кухню.
К этому нужно ещё прибавить, что горничная, когда карниз упал, вскрикнула и присела мне на голову.
Тоже нервы!
Впрочем, на это не стоит обращать внимания, потому что она скоро слезла.
В общем меня прогнали в кухню.
В кухне, собственно говоря, писать недурно, но оказывается, что у кухарки Мавры есть кум, пожарный.
Застал меня в кухне - и сейчас сцену ревности.
- Ты что ж это, говорит, писарь, к чужим кухаркам ходишь?
- Во-первых, - говорю, - я не писарь, а писатель. А во-вторых, кухарка моя!
- Я, говорит, тебе покажу, чья это кухарка: твоя или моя!
И показал!
Потом извинялся:
- Мог ли, - говорит, - я, барин, думать, что благородный барин на собственную куфню писать пойдёт? Я, - говорит, - думал, что вы из писарей и к кухарке пришли за амурами!
Этакий дурак!
Дал ему Бог силу, а рассуждения ни на грош.
Ушёл от дурака в шкаф - здесь меня никто не тронет.
Да, так на чём я остановился?
Город затих. На улицах не видно было даже извозчиков.
Иван Петрович, закутавшись в шубу и подняв воротник, быстро шагал домой.
Он думал о детях, о жене…
О том, как весело потрескивает камин, как дети стоят около запертой двери. залы, стараясь хоть в замочную скважину рассмотреть, что там делается.
Как он отворит эту дверь, как крик радости, изумления, восторга вырвется у детей при виде этой горящей огнями ёлки. Он видел весёлые лица детей, счастливое лицо жены…
Мороз всё крепчал и крепчал, а на душе становилось всё теплее и теплее.
Иван Петрович был даже доволен, что нет ни одного извозчика, что ему приходится идти пешком.
Так приятно было пережить ещё раз в воображении те впечатления, которые он переживёт через какую-нибудь четверть часа.
Взять больше радости от этого славного праздника!
Ему было приятно, что на улице нет прохожих, что никто и ничто не мешает ему думать, улыбаться от тихой радости, которая наполняла его душу.
Он весь погрузился в свои весёлые, отрадные мысли и не заметил, как сзади раздались мелкие, торопливые шаги.
Как вдруг кто-то его толкнул под руку, и женский голос проговорил:
- Хорошенький, куда вы так торопитесь!
Она старалась говорить весело, но слышно было, как раза два от холода стукнули её зубы.
Кто разговаривает с уличными женщинами?
Иван Петрович только ускорил шаги. Но она не отставала.
Он взбесился, резко повернулся к ней, чтобы крикнуть:
- Пошла прочь!
Они были как раз около фонаря. Его свет падал на перемёрзшее, словно закоченевшее лицо женщины, в лёгкой кофточке, дрожавшей перед Иваном Петровичем.
Он только что хотел крикнуть: "пошла прочь!" как вдруг взглянул, вздрогнул и остановился.
Чёрт возьми, только что получил неприятное известие.
И главное, на самом интересном месте рассказа.
Изжарили младенца.
Я всегда говорил, что эта уборка до добра не доведёт!
В детской, оказывается, нужно было прибирать, и младенца положили в кухню на плиту.
Больше места не было!
Дура Мавра, которая, благодаря этой проклятой уборке, потеряла голову, не заметила ребёнка, затопила плиту и ушла.
Ну, младенец, конечно, и изжарился!
Вот вам и имей после этого детей!
С этими уборками, сколько ни имей детей, всех перепарят.
Бедный Ваня! Изжарить такого умного мальчика!
Вернёмся, однако, к рассказу.
На чём я остановился?
Да, на том, что Василий Николаевич, - кажется, так зовут героя, а впрочем, чёрт его возьми, как его зовут.
Василий Николаевич остановился и вздрогнул.
Дрожавшая женщина, видимо, тоже хотела сказать что-то, но, взглянув в лицо Василия Николаевича, слегка вскрикнула и остановилась.
Можно было подумать, что перед ними выросло по привидению.
- Ты?..
- Вася?.. Василий Николаевич…
- Откуда ты взялась?.. На улице… под такой праздник…
Она задрожала ещё сильнее, на этот раз не от холода, слезинки заблистали на ресницах.
- Что делать?!
Василий Николаевич чувствовал, что у него кругом идёт голова.
- Да как же это… как же…
- Надо же где-нибудь ночевать…
- Как, ты…
- Выгнали с квартиры… Не плачу… Некрасива стала… добывать трудно.
- Маша, Маша, да как же это?..
Она зарыдала.
- А что же вы думали, что замуж, что ли, кто возьмёт девушку с ребёнком, на месте держать станут?..
- С ребёнком… с ребёнком…
В её заплаканных глазах сверкнул злой огонёк.
- Ну, да, помните, небось, что когда меня бросили, я была в положении… Сами же мне советовали в приют подкинуть.
- Маша… Маша…
- Нечего! Правда ведь! Испугались, что в "историю" попали. На другую квартиру переехали, пускать не велели… А потом удивляетесь, что на улицу попала!..
- Но я… но я…