Подземные ручьи (сборник) - Михаил Кузмин 16 стр.


Глава семнадцатая

Когда Люба закрывала глаза, ее веки походили на куриные. Это было смешно и жутко, особенно при общем ее птичьем виде, но в данную минуту Павел почти предпочел бы, чтобы она их не открывала, так неуютен и страшен был ее взгляд. Основанием ее речей и взглядов была как будто ревность о Боге и любовь к нему, Павлу, но порой казалось, что это основание лежит так глубоко, что о нем почти забыли, а любовно развиваются и холятся только произошедшие от него ненависть и желание мстить всем настоящим и кажущимся обидчикам. "Ангел мстительный" - хотелось бы сказать, но дело в том, что впечатление страшного происходило не столько от неистовой жестокости ее желаний, сколько от соединения ненависти с бессилием, с чем-то смешным и уродливым. Уродливым не потому, что Люба была калекой, а потому, что непомерная злоба почти воочию разрывала ее бессильное тело, захлестывая и правду, которую она искала, и любовь, которою горела. Ее любовь не могла называться желанием, но она была лишена всякой любовности, нежности и сожаления, а скорее представлялась какой-то опустошающей и разрушающей защитой. Можно было бы вскрикнуть, если бы она привлекла брата к себе на грудь. Она ненавидела не только врагов Павла, но еще больше его друзей, тех, кого он любил или мог бы полюбить, хотя знала, что полюбить он может только достойных любви людей. Одного его она берегла, считая ревность и мстительность за любовь.

Мальчик вздрогнул, когда она неожиданно прикоснулась к его руке своею маленькой воспаленной ладонью и, подняв куриные веки, опять сухо и безжалостно засверлила глазами, говоря:

- Ты говоришь: Матильда Петровна нездорова?

- Да, она очень слаба.

- Она, наверное, умрет, а твоему Родиону хоть бы что! Разве это человек? это жеребец заводский! Он все, все принесет в жертву своему телу. Ну, хорошо, он твоей любви не видит, ему ее не понять, но он уверяет, что мать свою любит… любит, а сам Бог знает где путается! какая же это любовь?

- Он не знает, что положение Матильды Петровны так тяжело.

- Ты всегда готов его оправдывать; а если бы и знал, все равно поступал бы так же! Я бы расстреляла этих толстокожих. А что Матильда Петровна умрет, в этом нет ничего удивительного: ее Бог наказывает!..

- За что, Люба, наказывает?

- Он еще спрашивает, святая душа! За тебя, конечно. Если Родион тебя не видит, то мать его тебя просто терпеть не может. А разве ты виноват, что ты - сын ее мужа и любишь ее сына больше, чем она сама? Я бы на твоем месте их дом сожгла! Какие слепые дряни! Старухе-то давно нужно о смерти думать, а она все злобится, всем жить мешает. Но она умрет, умрет, вот увидишь! одна умрет! сынок-то не придет!

- Зачем, Люба, так говорить? Разве тебе легче будет, если случится так, как ты говоришь?

- Легче, потому что я буду видеть справедливость! Буду видеть, что правда не забыла нас, что есть Бог в небе!

- Отчего ты, Люба, такая злая?

- Потому что я хочу правды.

- Разве это всегда делает злым человека?

- Я не знаю. Я сделалась такою, какой ты меня видишь. Меня Бог не забывает! - и она посмотрела на плед, которым были укутаны ее ноги.

- Ты можешь выздороветь.

- Зачем? Я именно вот так в колясочке и хороша. И потом, вылечись я, - я могу сделаться добрее, это опять-таки не дело. Это, как говорится, не стильно, понимаешь? - Зачем шутить и злобиться? ты никого не любишь.

- Я тебя люблю.

- Чего же ты бы хотела?

- Чтобы я была для тебя одна, как ты для меня один. Чтобы я могла, имела право оторвать голову всем, кто к тебе подойдет. Только, ради Бога, не думай, что я влюблена в тебя.

- Ты говоришь: оторвать голову, разве это приятно?

- Я думаю, что довольно приятно! Ах, это Родион Павлович? - крак - без головы. Матильда Петровна, добрая старушка? - крак - то же самое! Занятнее всякого Майн Рида быть таким божьим щелкунчиком.

И Люба даже щелкнула зубами, но потом рассмеялась коротко и сухо. Опустив снова глаза, она немного помолчала, затем начала спокойно:

- Ну, полно шутить. Расскажи мне лучше, откуда ты достал тогда деньги для этого дурака?

- Это - целая история! Представь себе, я их достал у Верейского, мужа как раз той самой женщины, для которой Родион Павлович и искал эту сумму.

- Я думала, что такие случаи бывают только в фарсах.

- А вот случилось и в истории, которая совсем не похожа на фарс.

- Ну, положим, не далеко отъехала. И что же, этот колпак не знал, что дает деньги любовнику своей жены?

- Представь себе, что знал.

- Это мне начинает почти нравиться! А другой не догадался, откуда эти деньги?

- Люба, зачем ты меня об этом спрашиваешь?

- Чтоб посмеяться. Это не каждый день встречается. Только не понимаю, отчего ты молчишь. Или боишься выдать своего друга? Ты его выдал уже молчанием. Со мною нужно быть откровенным. Ну, признавайся! он отлично догадался и просил тебя даже еще раз сходить туда. Не прямо просил, конечно, а так, делал разные роковые намеки, и ты бегал, доктор давал, а Родион брал. Ну, что ж ты молчишь? Отчего ты не смеешься? Ведь это же колоссально весело!

- Этого не было! - сказал Павел.

- Чего не было?

- Я туда больше не ходил.

- Удивляюсь твоему непослушанию. Как же так? Даме нужно новое белье, а Павел Павлов какое-то благородство соблюдает! Кому это нужно? Ведь тебя не убудет, а Родион Павлович изволит расстраиваться.

- Зачем ты меня мучаешь?

- Я тебя не мучаю, я только правду говорю. Я тебе верю, что ты не ходил, но все остальное было так, как я рассказала. Я ведь завела этот разговор неспроста. Я тебе хотела предложить: у меня часто остаются деньги от хозяйства, так, когда тебе понадобится, я тебе их дам, но с условием, чтобы ты говорил, что эти деньги от Верейского.

- Для чего тебе это нужно?

- Я хочу, чтобы Родион Павлович еще больше тебя любил, а чтобы тебе легче доставалась эта любовь.

Она вдруг бросила спокойный тон и продолжала необыкновенно пламенно:

- Я хочу, чтобы ты видел своими глазами, какая пустая дрянь твой идол, и чтобы тогда любил его, если можешь.

- Я его спасу!

- Вот и спасай! Я тебе предлагаю для этого деньги, хотя и стоило бы ему пустить себе пулю в дурацкий лоб.

- Я его иначе спасу, Люба.

В ответ Люба громко рассмеялась и смеялась долго, взмахивая маленькими ручками. Когда ее смех умолк, оказалось, что в передней давно уже звонит звонок, как бы отвечая ее смеху.

- Отвори, Павел, - дома никого нет. Николай ветром вошел в переднюю.

- Я тебя искал везде, Павел. Необходимо очень быстро действовать, т. е. не столько действовать, сколько быть настороже.

- Кто там пришел? что вы там шепчетесь? идите сюда! - закричала Люба с своего креслица.

- Это ко мне, Люба, - Николай Зайцев.

- Он может прийти сюда! ведь у тебя нет от меня секретов!

- Ты можешь говорить! - отнесся Павел на вопросительный взгляд Зайцева.

- Вот в чем дело. Я тебе давно говорил о Тидемане. Он запутал твоего родственника, Миусова Родиона. Он предложил ему от общества, членом которого он состоит, чтобы тот за большую сумму украл из министерства, где он служит, важную для них бумагу. Так как я знаю, что ты его очень любишь, я тебя предупреждаю, чтобы ты следил, как бы он этого не сделал, потому что Тидеман - изменник и провокатор, он не сегодня завтра всех выдаст, и тогда Миусову несдобровать; а покуда у Тидемана нет расписок, и от всего можно отпереться. Я их предупреждал, но в Тидемана все верят, и меня просто выгнали.

- Боже мой! Боже мой! - проговорил Павел, не замечая, как Люба, впившись руками в плед и вытянув шею, раскрыла глаза и рот, с каким-то восторгом впивала каждое слово Зайцева. Наконец она сказала совсем чистым голоском:

- А что же, Родион Павлович Миусов согласился на эту сделку?

- Значит, согласился, - ответил просто Николай, не оборачиваясь к девушке.

Будто какая-то рессора лопнула в Любе. Откинувшись на спинку кресла, подняв к потолку лицо и руки, она снова залилась смехом. Смех пучками вылетал из ее горла, потрясая и грудь, и плечи, и старое кресло. Павел быстро схватил ее за руки, почти прошептал:

- Люба, перестань, перестань сейчас же, а то я не знаю… я тебя на месте задушу!

Девушка удивленно перестала смеяться и не то серьезно, не то на7смешливо сказала:

- Теперь я вижу, Павел, что ты и вправду в святые готовишься.

Глава восемнадцатая

После разговора с Тидеманом Родиону Павловичу как-то все стало удаваться. Удаваться, собственно говоря, было нечему, но и у него, и у Ольги Семеновны оказались деньги, и их любовь еще больше расцвела. Миусову больше ничего и не нужно было, как быть уверенным в той, которую он любил, и не рыскать по ростовщикам. А Верейская это время сделалась особенно предупредительной и милой. Хотела быть всегда вместе и даже в служебные часы раза по два в день звонила Родиону Павловичу. Ее не смущало некоторое облако, которое, вопреки увеличивающемуся счастью, все чаще набегало на лицо ее возлюбленного, особенно при взгляде на Владимира Генриховича. Иногда она заставала Миусова перед отрывным календарем. Он перебирал листки, говоря про себя:

- Еще три недели!..

Обняв Родиона, Ольга Семеновна спрашивала:

- А что будет через три недели?

- Ничего особенного. Через три недели я могу еще получить денег.

- Неужели уж у тебя все вышли? Эти деньги - как вода. Мы, пожалуй, слишком много тратим. А я не знаю: если моя любовь к тебе все так же будет увеличиваться, я прямо лопну через три недели, умру, задохнусь.

- От этого не умирают…

- А хорошо бы! Умереть от любви, вот так!

И она потянулась, как невыспавшаяся кошка, чтобы показать, как умирают от любви.

Они помолчали, будто не зная, что еще сказать. Потом Верейская произнесла:

- Да, сегодня опять Генрихович куда-то нас тащит. По правде сказать, мне отчасти надоело это шлянье. Хотелось бы посидеть дома с тобою. Я даже пение как-то забросила.

- Но ведь теперь ты видаешь гораздо меньше людей. Один Тидеман зачастил. Это иногда скучно, но, в общем, он добрый малый и тактичен: уходит всегда вовремя.

Действительно, за последнее время не было дня, чтобы полная фигура папа Тидемана не показывалась в комнатах Верейской, между тем как другие ее приятели и приятельницы несколько ее забросили. Старый антрепренер как бы следил за нашей парой и часто, когда чувствовал, что на него не смотрят, обращал беспокойный и пристальный взгляд на лицо Миусова. Но как только внимание возвращалось на него, он вызывал улыбку на свои глаза и обычные шутки на толстые, красные губы. Являлся он всегда с шумом и грохотом, шутками, цветами, конфектами и вином, веселый и покровительственный, и увлекал куда-нибудь в такое место, где можно было ожидать еще большего шума и веселья. Он не только не мешал им, как сказал Миусов, но, наоборот, как бы поддерживал их страсть искусственным забвением всего окружающего. Притом без него было просто-напросто скучнее. Это как-то завелось само собою - болтаться и кутить с Генриховичем, а потом оставаться одним только для нежностей, без всяких разговоров.

Когда они ехали в автомобиле, Миусов тихо сказал Тидеману:

- Вы меня, Владимир Генрихович, так последнее время спаиваете, будто в старину наемщиков, которых за плату нанимали идти в солдаты.

- Чего только не выдумает! Вы скоро меня рабовладельцем выставите или агентом по экспорту живого товара. Отчего же друзьям и не повеселиться? Мы все молоды и прекрасны, и, значит, да здравствует любовь!

- О чем это вы? - лениво спросила Верейская.

- О совершеннейших пустяках! Вам следует хорошенько поцеловать Родиона Павловича, потому что я заметил, что он моментально впадает в мрачность, если пять минут вас не целует.

- У него нет никаких причин впадать в мрачность, - ответила Ольга Семеновна и на всякий случай поцеловала Миусова медленно и крепко.

- Вот так-то лучше! - сказал Тидеман, - и вот увидите, что не успеем мы доехать до Аквариума, как Родион Павлович совсем развеселится. Будет, как молоденький петушок!.. я читал в каком-то меню: "молодые самоклевы".

- Что это значит? - озираясь, спросил Миусов.

- То же самое, что и молодые петухи.

- Почему же я - самоклев?

- Нипочему. Я просто так сказал, я - присяжный шутник, так что из десяти раз два удачных, а восемь неудачных. Не обращайте внимания.

Но и в Аквариуме Родион Павлович не очень развеселился. Он, правда, много пил, но все молчал, изредка пожимая руку Ольге Семеновне. Она тоже была неразговорчива, и только Тидеман для сохранения котенанса без умолку говорил в пространство. Верейская скоро запросилась домой, и Генрихович вызвался их проводить.

- Вы не бойтесь, я не буду заходить, я провожу вас только до подъезда. Я вижу, что Ольгуша горит нетерпением. Счастливый вы человек, Родион Павлович!..

- Послушайте, Владимир Генрихович, эти постоянные намеки скучны. Как вы этого не понимаете? Довольно того, что наши отношения вам известны, и это уже достаточная неприятность, чтобы не тыкать ею все время в глаза! - сказал Миусов, подавая пальто Верейской и не поворачиваясь к своему собеседнику.

- Вы, Родион Павлович, похожи на младенца, который бьет собственную кормилицу.

- Это кто же, вы - моя кормилица? или это - опять тайна вроде самоклевов? Я уже вам по дороге объяснял, как я понимаю мое к вам отношение.

Миусов неожиданно обернулся и вдруг встретил беспокойный и пристальный взгляд Тидемана.

- Что вы так на меня смотрите? Ну, что же вы не говорите?

- Я молчу уж. Старый Тидеман умеет только шутить. Его шуток не слушают, шутить ему не позволяют, он и молчит, его нет, он умер!

- Да что вы, господа, затеваете какие-то глупости! Чтобы сейчас же оба развеселились, и потом поедемте кататься! Я раздумала, и домой мне не хочется.

Но веселое настроение не приходило по заказу Ольги Семеновны, и хоть мужчины уже не говорили "глупостей", но сидели оба молча, словно надувшись, так что Верейскую стало клонить ко сну. Она очнулась от громкого крика, раздававшегося с соседнего извозчика. Женский голос кричал:

- Уж теперь я знаю, теперь я знаю! Вот куда ты ездишь! Я тоже могу надеть шляпку! Как не стыдно, мадам, чужих мужчин отбивать!

Ольга Семеновна оглянулась, к кому относятся эти обращения, но на улице, кроме их мотора и извозчика, хлеставшего неистово лошадь, никого не было.

- Постой, постой! твоя машина уедет, а ты от меня не уйдешь! Десять лет ждала, колбасу ела. Конечно, всякому лестно… такой полный мужчина!..

- Что это значит? - спросила Ольга Семеновна, когда крики отстали за поворотом.

- Какая-то сумасшедшая! - проговорил Тидеман, не двигаясь.

- Может быть, это к вам относились эти воззвания? Одна из покинутых Ариадн? - отнеслась Верейская к Родиону Павловичу.

- У меня никаких покинутых Ариадн нет, вы сами знаете.

- Я ничего не знаю. Я вам вполне верю, но все может случиться.

Но вся поездка была уже как-то испорчена, и дома только неистовые поцелуи Миусова вернули если не счастливое настроение, то впечатление сладкого и тяжелого "все равно".

Они оставили записку, чтобы ни звонки, ни письма, ни кофе, ни телефон их не будили.

Только когда Миусов встал, горничная передала ему, что рано утром ему звонили из дому и просили приехать, так как матери его очень плохо. Не раскрывая глаз, Ольга Семеновна спросила с кровати:

- Что там?

- Нужно сейчас ехать домой. Мать очень нездорова.

- Ну, да! Опять какая-нибудь Ариадна! Этот Павел - продувной мальчишка, он может протелефонировать о чем угодно. Вы с ним условились, а я, как дура, всему верю!..

- Но послушай, Ольга, это же глупо! Я тебе давал честное слово, что ничего подобного не существует.

- Ну, хорошо, я верю, но все-таки оставайся. Твоя мать все время больна, не умрет же она в одну минуту, а если ты уедешь, я буду плакать, плакать и не встану до завтрашнего утра.

- Какой ты ребенок!

- Да, я ребенок, и ты будь беззаботным дитей. Иди сейчас ко мне… Вот так!.. видишь, как хорошо!..

Глава девятнадцатая

Матильде Петровне, действительно, кажется, приходили последние дни. Это случилось совершенно неожиданно. Все эти дни она была такая же, как и все последнее время, только чаще молчала, смотря в угол комнаты. Наконец она совсем замолкла и только жестами выражала свои желания. Притом она не могла сидеть прямо и в кресле все валилась головой вперед.

Павел послал за доктором и попросил позволения вызвать вместо сиделки сестру. Военный доктор, первый попавшийся с веселым и румяным лицом, сказал, что у Матильды Петровны небольшое воспаление легких, но что вообще старушка очень слаба. Удивился, что ей только шестьдесят лет, спросил у Павла, куда он собирается идти после реального училища, и ушел, оставив в комнате запах карболки. В кухне начали появляться какие-то незнакомые бабы, ожидая, когда наступит их царство и они проникнут в спальню, столовую, зал.

Валентина, выходя в кухню, всегда говорила:

- Чего это тут наползло бабья? будто в доме покойник! Матильда Петровна, даст Бог, поправится!

- Где уж тут поправиться, - отвечала с удовольствием какая-то старуха, - когда у них ноготки посинели!

- Да где ты видела ее ноготки-то!

- Да и не видевши, это знаю, что, если человеку помереть, всегда ноготки синеют; и ручкой так делает, будто мух отгоняет.

Как раз эти два дня Родиона Павловича не было дома. Павел хотел за ним съездить, но Матильда Петровна жестом отклонила это. Валентине от волнения показалось, что, действительно, ногти у больной лиловые, будто на каждый исхудалый палец было посажено по фиалке. Эти два дня показались Павлу и Валентине длинными неделями, - какими же они казались умирающей, которая сидела, тяжело дыша, наклонив голову почти к самым коленям? Никак нельзя было разобрать - спит она или бодрствует, в сознании или лишена его, слышит ли, что происходит вокруг, или слушает совсем другое. Эта тяжелая тишина казалась еще тягостней от яркого солнца, которое светило эти зимние дни.

Валентина сидела около больной, не отводя глаз от ее рук. Павел тут же учил уроки, и изредка потрескивали дрова в печке.

- Павел, она не слышит? - тихо спросила Валентина.

- Я не знаю. Она все время молчит. Может быть, и слышит.

- Я все-таки сегодня утром звонила к Родиону Павловичу и просила передать, что Матильда Петровна очень слаба.

- Что же тебе ответили?

- Ответили, что он спит и не велел себя тревожить.

- Ему передадут, наверное, когда он встанет. Теперь только двенадцать часов.

- Дождется ли она его?

- Отчего ты думаешь? Разве, по-твоему, скоро?..

- Я не знаю. Я это вижу в первый раз.

- Может быть, доктор знает. Он скоро приедет.

- Зачем эта тарелка с водой на окне?

- Я не видел, кто ее принес.

- Наверное, одна из старух. Они мне действуют на нервы!

- Это ничего. Они много знают, чего мы не знаем.

- Как долго нет Родиона Павловича! Уж двадцать минут первого.

- Может быть, ты сама хочешь его видеть, потому и волнуешься.

- Нет. Я почти забыла, что люблю его. Я будто сама умираю.

- Тише! Она, кажется, пошевелилась.

Назад Дальше