Подземные ручьи (сборник) - Михаил Кузмин 15 стр.


Глава пятнадцатая

Устинья жила у своей тетки Анфисы Ивановны Холщевниковой в трех небольших комнатах при частной старообрядческой молельне на Гагаринской улице. Владелица этой часовни жила в этом же доме, ее собственном, этажом ниже, где обретались несколько девиц, поющих церковные службы, образуя род маленького женского скита. Анфиса же, соединявшая должность уставщицы с присмотром за чистотой и порядком самого помещения, жила при самой молельне в шестом этаже, почти на чердаке. Узенький коридорчик с окнами в часовню давал возможность проходить из большой, темной передней в закутки Холщевниковой. Это были очень низенькие светлые комнаты, каждая по одному окну, на подоконниках которых всегда толклись жирные голуби с ближайшего рынка. Несмотря на близость молитвенного места, никаких специальных признаков особливого благочестия в этой квартире не было, и помещение походило просто на уездный дом, где-нибудь на Оке или Волге, в котором можно вообразить и убийства, и долгое моленье, и смех, и песни, и щелканье больших счетов, но охотнее всего представляется бесцельное глазенье из окон, тупые думы и сонная одурь.

Устинья не хотела вступать в состав гагаринского общежития, хотя это было бы спокойно и выгодно, предпочитая более рискованную, но и более свободную жизнь собственным заработком, и жила в одной из комнат просто так, в качестве родственницы, иногда участвуя в хоре и упрямее старух исполняя все правила, иногда пропадая по нескольку дней неизвестно где. Тетка сначала ворчала, даже пыталась наказывать Устинью, но потом, видя бесполезность этого, как бы махнула рукой, не расспрашивая и не стараясь понять, а когда та приходила, намолившись до усталости, Анфиса

Ивановна говорила:

- Ах, Устя, как тебе не стыдно такой клад зарывать. Светильником тебе бы быть.

- Ну, полно, какой же я светильник? Я просто шалая баба, только еще совести не потеряла.

- Мало ли святых прежде блудницами были! Отчаянье - страшный грех.

- Да я и не отчаиваюсь, только святая из меня вряд ли выйдет.

Кажется, именно покой и впечатление дремотности больше всего и понравились Валентине на Гагаринской.

- Как здесь тихо! - сказала она, садясь, - так тихо и так спокойно, будто в раю или весной на кладбище.

- Да уж так тихо, что от такой тишины можно на стенку полезть.

- А мне так нравится. Все, о чем мы беспокоимся, о чем хлопочем, кажется так далеко, что почти не стоит внимания. Если тут долго жить, то сделаешься очень кротким и безжалостным, потому что будет смешно и досадно, зачем люди по пустякам расстраиваются. Мне кажется, что пустынники никогда человеческого сердца (ну, настоящего человеческого сердца со всеми радостями и слабостями, милыми пустяками) не понимали.

Они сами свое сердце очистили и прямо к Богу взлетали, они молились вообще за людей, но каждого отдельного человека, каждую травинку любить не могли, и никакого житейского совета, утешения не дали бы. Они знали слова, чтобы горы сдвинулись с места, а растопить жесткое, бедное, грешное сердце так, чтобы человеку стало легко и весело, они не могли.

- Ты не думай, Валя, что раз Анфиса Ивановна уставщица, так у нас только о божественном и можно говорить. У нас о чем угодно можно разговаривать, хотя бы о г-не Миусове.

- Почему ты мне это говоришь?

- Потому что твои слова, может быть, и правильны, но совсем к тебе не подходят. Это вот твой брат Павел мог бы так рассуждать, а ты, ведь ты же совсем не добрая.

- Да, я недобрая. Потому-то мне и нужны добрые.

- Опять-таки и это неправда. Нужен тебе только Родион Павлович. А недобрая ты, знаешь, почему?

- Почему?

- Потому что ты - девушка. Ведь если человек плотской, да себя сдерживает, так ох какой изверг получается. Этот сжечь готов человека за то, что тот получил то, отчего этот отказался. А к чему, спрашивается, отказывался, кому это нужно? По-моему, это одна гордость! Такие-то чистюльки потом четверговой свечкой пятки и подпаливают.

- К чему ты это все говоришь, Устя? Ведь все равно Родион Павлович на меня смотреть не хочет!

Устинья даже всплеснула руками.

- Ах, Боже мой, скажите, какая оказия: смотреть не хочет! Неужели свет клином сошелся, и, кроме Родиона Павловича, мужиков нет? Да хоть Лосева того же помани.

- Евгений Алексеевич мне не нравится.

- По правде сказать, он и мне не нравится: какой-то дохлый, а все-таки так вот разбираться, по-моему, нехорошо. Из пустяков какое-то дело все-таки делать.

- А иначе уж как-то очень по-собачьи выходит.

Устинья вдруг воспламенилась.

- Да, да . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . и какие ты разводы ни разводи, все на одно выйдет.

Валентина тихо сказала:

- Нехорошо и жестоко так говорить. Что ж тогда делать - в Неве утопиться?

- Я не знаю, поймешь ли ты. Я сама это плохо понимаю, но как-то душою чувствую и говорю тебе не для того там, чтобы учить тебя или наставлять, а чтобы самой мне яснее стало. Никто не говорит, что мы - собаки. Озорники или отчаянные могут так говорить. У нас душа другая, о Боге мы можем понимать, опять-таки собака тебе книжек писать не будет, ни картин рисовать, никаким наукам ее не обучить… Ну, а вот самое простое: спать, есть, любить, быть храбрым, воздухом дышать, радоваться траве, - это у нас одно, и особенно украшать и хвалиться тут нечем.

- Нет, нет. Если вот так, как ты говоришь, все это делать, тогда, конечно, выйдет то же, что и у зверей. Но ведь мы душевно любим, и одного кого-нибудь. Зверь этого не поймет. Я слышала, что все делается от любви: и цветы цветут, и деревья кверху тянутся, и церкви строят, - все оттого же. Оскопленный ничего не придумает, он даже в попы не годится.

- Постой, опять ты меня запутала. Цветок, дерево, - они вообще любят, опять-таки как собака, - разве они душевно и одного кого-нибудь любят? И этого никто не осуждает. Вот там, где выбор и душевность, там-то яма и вырыта. Если ты душевно выбрала человека и ему свою общую земляную любовь отдаешь, ему одному, это очень хорошо. А если случайно, вот в эту секундочку на него твоя любовь упала и ты потом туда же тащишь и выбор, и душу, вот это плохо, по-моему… а может быть, я и путаю… Мне было прежде ясно, и я таких, как ты вот, ох, какими ругала, а теперь опять как-то все затуманилось.

- А как же говорится: не по хорошу мил, а по милу хорош?

- Так это такие же люди, как ты, и придумали. И потом, любовь любви рознь. Конечно, если случай такой подвернется, можно и с конокрадом на сене полежать, но оттого, что ты с ним полежала, не сделается он для тебя ангелом небесным.

- Пусть так. Но ведь может и так случиться, что ты и будешь знать, что он конокрад и колотить тебя будет, а отлепиться от него не сможешь. Ведь если рассуждать так, как ты говоришь, так ведь многим легче жить на свете будет!

- Так что же в этом дурного? жить на свете и должно быть легко. Тяжело бывает оттого, что люди друг другу зло делают, - больше не от чего. А Богу никакой тяжести не надобно; оттого он и злых отвергает, что они и себе, и другим в тягость.

- А тебе, Устя, жить легко? тебе самой?

- Ну, чтобы очень легко, не могу сказать. Я ведь часто озлобляюсь и справляться с собой не могу.

- Ведь ты много любила, Устя; неужели ты так никого и не вспоминаешь?

- Отчего же? Я, например, тебя люблю, всегда о тебе и помню. Я и брата твоего люблю, даже Анфису Ивановну. Девочку свою люблю, которая в деревне. Не потому, что она моя дочка, а я вообще детей люблю, а она - ах, какой расчудесный ребенок!

- А если б ты замуж вышла, любила бы мужа?

- Стала бы жить с ним. Старалась бы, чтобы ему было покойно и хорошо, а был бы хороший человек, и любила бы. Да я бы за дурного и не пошла.

- А если бы влюбилась?

- Влюбилась бы, ну, ходила бы к нему месяц, два, а зачем же на всю жизнь связываться, раз он дурной?

- Так ведь это же стыдно?

- Что стыдно?

- Вот так ходить к чужому мужчине.

- У меня, голубка, такого стыда нет. Этим я никому худа не делаю. Захотелось - пошла, расхотелось - иди, милый, на все четыре стороны.

- И не вспоминаешь никогда?

- Может быть, и вспомню, я не беспамятна, но особенно в памяти держать не стану.

- Если встретишься, так глазом не моргнешь?

- А что мне моргать? Поздороваюсь, угощу, чем Бог послал. А моргать зачем же?

- Ты, Устя, бесчувственная?

- Может быть, и бесчувственная.

За второй стенкой уж давно раздавалось негромкое пение. Очевидно, там шла служба. Валентина вдруг сказала:

- Может быть, Устя, ты хотела пойти в молельню, а я тебя задержала?

- Ничего, обойдутся сегодня и без меня, да теперь уж скоро и кончат.

- Мне очень хотелось как-нибудь послушать, как у вас служат, да ведь меня не пустят.

- В самую молельню, конечно, не пустят, а за стеклянной перегородкой постоять - отчего же? У нас много даже господ бывает, интересуются.

Действительно, Устинья была права, потому что минут через пять в комнату вошла Анфиса в сопровождении высокого мужчины в городском платье.

- Вот посмотри, Устя, какого я гостя привела! Наш Костромской, Иван Золотарев, Евграфа Васильевича сын.

- Давно, Устинья Дмитриевна, не видались. Наверное, уж позабыли меня! - сказал гость, протягивая руку.

- Нет, зачем забывать? очень даже хорошо помню! - ответила Устинья, перекосив и без того кривое свое лицо, и сейчас же добавила:

- Пойду самовар поставлю.

Иван Золотарев оказался не особенно разговорчивым и больше всего интересовался устройством гагаринского общежития и распределением дня петербургских отшельниц. Наконец Анфиса Ивановна обратилась к Валентине:

- У вас ноги молодые, пойдите посмотрите, что там Устинья пропала. Хоть бы сама шла, никто самовар не унесет.

В маленькой кухне перед поставленным самоваром Устинья сидела, закрыв лицо руками.

- Устя, что ты так сидишь? Анфиса Ивановна тебя кличет.

Устинья отняла руки от щек, лицо ее пылало, было восторженно и жалко.

- Устя, что с тобою? что случилось?

- Валя, Валя, не могу я больше! сердце мое не может… Зачем, зачем он приехал?!

Валентина быстро обняла Устинью и дохнула ей в ухо:

- Они есть?!

Устинья кивнула головой, не опуская глаз с потолка.

- Ненавидишь? убить готова?

- Нет, люблю по сю пору!

- Сестрица милая, сестрица милая!

Глава шестнадцатая

У Валентины не выходило из головы то, что она видела на Гагаринской: и тихий покой, от которого рождается кроткая безжалостность, и слова Устиньи, так не соответствующие ее волнению, и последняя минута, когда ее подруга плакала, сидя на табуретке перед кипящим самоваром, - все как-то раздирало воображение и соображение Валентины. И невольно мысли обращались на самое себя. Особенно ее поражало, что Устинья, думая и говоря так противоположно ей, Валентине, на поверку оказывалась такой же слабой и одержимой, как и она сама.

- Отчего мы такие несчастные? но я хоть знаю это и так и иду, а та знает другое, а такая же, как и я. Лучше ли знать другое? Ведь тогда что же? знаешь, что тут погибель, и все-таки катишься; а я качусь и думаю, что так и должно и что падаю я не на острые камни, а на мягкий, зеленый луг. Да, но все равно того, чего хочу я, не будет! Нет никаких сил, чтобы заставить судьбу сделать так, как угодно мне. Что же я могу? Только любить, желать и молиться. Может быть, это - и достаточные силы, я ничего не знаю!..

Сама того не замечая, она повернула по Гагаринской направо и уже давно шла по набережной. Также не зная зачем, она села на каменную скамейку, как будто от этого мысли ее могли остановиться и сделаться светлее, яснее. Чувствовалась близкая оттепель, и красновато-черная мгла у взморья дула болезненным теплом. Такой ли ветер может очистить тяжелую голову?

- Вы не знаете, который теперь час?

Около Валентины сидела какая-то женщина, которую та сначала не заметила.

- Теперь, я думаю, около одиннадцати. Я точно не знаю.

- Только еще около одиннадцати, так рано? Валентина продолжала сидеть, почти не глядя на соседку.

- Очень болезненно… этот ветер теплый! Я все не могу к нему привыкнуть, а непривычного человека он может с ума свести… и потом, в нем есть какой-то обман, фальшивость…

- Которые здесь живут, те привыкли.

- Я здесь три дня.

- По делам?

- Скорее по делу, чем по делам.

- И долго вы пробудете здесь?

- Я совсем не знаю; как повернутся обстоятельства.

Валентина спрашивала машинально, нисколько не интересуясь ответами, и вместе с тем что-то удерживало ее, и она бы не удивилась, если бы совершенно незнакомая встречная начала ей говорить подробно о своих делах, даже сердечных. Она даже будто желала этого, чтобы самой в этом красноватом мраке перебросить свои тревоги в чужое сердце и затем уйти с тем, чтобы никогда больше не встречать этого человека. От этой заинтересованной нежности к неизвестному слушателю Валентине захотелось расспросить свою соседку о житейских мелочах, внимание к которым, по ее мнению, показывало бы большую сердечную заботливость, нежели отвлеченно лирический разговор. Самой Валентине было бы облегчением сказать имя и отчество, адрес, где живет тот, кого она любит, сообщить, когда она его видела в последний раз: день, число, час; описать свою квартиру, свой день от утра до ночи, вот так, все, до последней крапинки. Потому голос ее зазвучал необычайно нежно, когда она спросила:

- Где же вы живете?

Она даже повернулась, чтобы услышать ответ, и увидела еще не старую женщину с ясно еврейским лицом и слишком большою головою.

- Где же вы живете? - повторила она еще раз.

- Если хотите, нигде.

- Как, нигде? но ведь вы же сказываете, что вы здесь третий день!

- Даже четвертый.

- Почему же вы нигде не устроились?

- Почему? потому что у меня нет денег, т. е., если хотите, деньги у меня есть, и много денег, сто тридцать пять рублей, но я их берегу, потому что, может быть, их придется отдать для дела, а без дела, что же? без дела я не дышу…

- Но разве у вас нет знакомых в городе, у которых вы могли бы остановиться?

- Есть, даже родные, но для дела я не могу там остановиться. Они не должны знать, что я дышу, а потом сразу я явлюсь.

Почему-то Валентине показалось, что она говорит с безумной, но опять она удержалась, желая слышать и, еще больше, самой рассказать какие-то необходимые мелочи, которые в данную минуту казались ей важнее всего, и без которых она не могла бы, по выражению своей собеседницы, "дышать".

- Хорошо еще, что эти дни не холодно, а то у меня пальто легкое, на провинциальный климат.

- А откуда вы приехали?

- Лучше спросите, откуда я не приехала. Где только я ни была! сколько денег истратила! Когда я из Белой Церкви выехала, у меня целых двести рублей было. Сначала как безумная тратила. Подумать: в полгода шестьдесят пять рублей прожила, но теперь наконец нашла.

- Что же вы нашли?

- Мужа нашла.

- Какого мужа?

- Своего мужа.

- Куда же он девался?

- Вот в том-то и вопрос, куда он девался.

- Он пропал или уехал от вас?

- Уехал или пропал, как хотите, говорите. Уехал скорее, потому что куда же пропасть такому большому мужчине? он не наперсток.

- И полгода вы не имели от него сведений?

- Полгода! я дышу, если полгода! Десять лет с полгодом, как нет его.

- Вы говорите, что ваш муж пропал вот уже десять лет? Отчего же вы его раньше не отыскивали?

- Все ждала, что сам вернется; каждый обед лишний прибор ставила, постель на две подушки раскладывала, а потом не выдержала.

- Может быть, ваш муж уже умер или разлюбил вас.

- Как умер, как разлюбил? такой большой, толстый мужчина. Я знаю, что он сделал! - Что же он сделал?

- На другой женился. Разве я умерла, разве это - не нога, это вам не живот? Зачем же на другой жениться?

- И вы такого человека отыскиваете?

- Такого человека! Такого человека поискать - не отыщешь. Белый, как вата, полный, а вы говорите: такого человека!

- Но ведь у вас развод, кажется, дается очень легко; его даже судить не будут.

- Что такое значит "у нас"? что вы хотите - "у нас"?

- Я думала, что вы - еврейка.

- Я - еврейка, только еще отец мой был крещеный, и зовут меня Пелагея Николаевна. И он крестился, как на мне женился. Не крестился бы, наверное, не пропал бы.

- А как зовут вашего мужа?

- Этого я вам не скажу покуда. Когда все дело сделаю, тогда все и узнают.

- Но как же вы нигде не живете? может быть, вы ничего и не едите?

- Нет, я сегодня утром ела в чайной на Пушкинской. Там очень чисто, граммофон даже "хавэ" играет.

- И вы все любите вашего мужа?

- Не дышу, если не люблю! Зачем же я постель на две подушки раскладывала, зачем я в полгода шестьдесят пять рублей прожила, зачем я на Пушкинской кошачью колбасу ем да "хавэ" слушаю? значит - люблю. И какой мужчина, если бы вы видели! Дышать бы перестали!

Валентина вдруг тихо сказала:

- Я вас понимаю, я сама так же люблю.

- А где же вы моего видели?

- Да я не вашего, я своего люблю.

- Толстый, борода большая?

- У него совсем бороды нет, и не очень толстый.

- Это плохо. Но вы еще девушка молодая, вы этого не понимаете.

- Знаете что, Пелагея Николаевна? Так как вам некуда деваться, идемте со мною. У нас места хватит, и вы нас не объедите.

- Вы говорите, у вас гарнированный дом? сколько он в месяц приносит?

- У нас никакого дома нет. Я просто к себе вас зову.

- Сколько вы с меня возьмете?

- Да ничего с вас не возьму!

- Нет, этого не говорите. Теперь ночь, вы говорите: ничего, а утром папа, мама встанут, скажут: "пять рублей в день", потом скажут: "диван сломала".

- У меня папы никакого нет, а мать ничего не скажет. Вы мне просто очень понравились, и я вас приглашаю гостить.

- Что там, понравилась! я - бедная женщина: сердце есть - люблю, две ноги есть - хожу, что тут, понравилась?! А если это серьезное предложение, то я вам буду платить полтинник в неделю.

- Если это вас успокоит, платите.

Во всю дорогу они почему-то не говорили, так что Валентина могла свободно проводить какую-то параллель между своим чувством к Миусову и смешною привязанностью Пелагеи к толстому белому мужчине, который десять лет как пропал.

Анна Ивановна, которой Валентина вкратце рассказала историю приблудной еврейки, поинтересовалась только, есть ли у новой квартирантки паспорт, который последняя и не замедлила вытащить из кармана второй нижней юбки.

Разоблачившись, она оказалась отнюдь не существом, у которого только одно сердце, чтобы любить, и две ноги, чтобы искать бежавшего мужа. Она оказалась полненькой, приятной дамой, похожей не на бесплодную Иезавель, а скорей из породы добродетельных Реввек, к которым так идет носить парик и быть окруженной кучей курчавых ребятишек, которых они народили во славу божию.

Очевидно, она устала, потому что, сняв платье и две нижних юбки, она тотчас улеглась на диване, сломать который не предвиделось опасности, и прошептала, перед тем как заснуть:

- Вы - добрая девушка. Вас Бог наградит, а полтинник, мадам, я вам внесу завтра вперед за неделю.

Назад Дальше