- Ну, у Генриховича столько всяких дел, что легко может случиться, что нам половина из них неизвестна. А куда девалась его жена?
- В том-то и дело, что никому не известно, куда она девалась. Она уехала еще с вечера, она, которая почти никуда не выезжает, представь себе! Может быть, отчасти и хорошо, что все это случилось без нее. Вот тебе и поездка постом!
- Да. Вообще это очень досадно.
Ольга Семеновна сказала это так равнодушно и вообще выказала так мало интереса к случившемуся несчастью, что гостья поговорила, поговорила и пошла дальше, искать более сочувствующую душу.
Но если Верейская отнеслась к аресту Тидемана довольно философски, то этого нельзя было сказать про Родиона Павловича. Не поспела Шпик выйти, как Миусов, остановившись в дверях спальни, спросил у Ольги Семеновны:
- Нашли ли во время обыска бумаги?
- Разве тебе известно, за что арестован Тидеман? Родион Павлович ничего не ответил, только как бы про себя проговорил:
- Впрочем, моих расписок там нет.
- Ты бы оделся, Родион, и съездил узнать, в чем дело.
- Чтоб я отправился туда и выдал себя с головою, как дурак!
Ольга Семеновна быстро подошла к Миусову и, взяв его за руку, твердо произнесла:
- Ты должен мне сейчас же сказать, что за дела были у тебя с Генриховичем и чем ты можешь себя выдать.
Миусов будто опомнился и ответил, не смотря в глаза Верейской:
- Я просто так. Никаких серьезных дел у меня с Тидеманом не было.
- Нечего мне лгать. Теперь пришло время тебе и мне доказать нашу любовь. Мне вовсе не все равно, что с тобой случится. Ты, может быть, не желая меня огорчать, скрывал свои дела. Это, конечно, очень плохо, но это можно поправить. Ты мне должен все сказать. Я прошу тебя, я требую этого. Этим ты докажешь, что любишь меня, что относишься, как равный к равному, а не как не знаю к кому.
- Я тебя очень люблю, но, понимаешь, сказать ничего не могу.
- Почему?
- Не могу, уверяю тебя, не могу.
- Ты сделал что-нибудь дурное и боишься, что я разлюблю тебя?
- Да.
- Но ведь это же глупости! Разве может любовь проходить от этого? Если бы я любила за добродетель, то я бы и оставалась сидеть у Верейского.
- Все-таки я не могу. Это - чужая тайна.
- Какая может быть чужая тайна для меня? Раз ты ее знаешь, я могу ее знать и так же хорошо хранить, как и ты.
- Нет, нет, не проси меня! это невозможно.
- Что там невозможно! Ну, сядь сюда, на диван, и расскажи все, все! Ты увидишь, как тебе самому станет легче. Ну, тебе удобно сидеть?.. Ну… раз, два, три!.. Да будьте же мужчиной, Родион Павлович!
Но Миусов был менее всего похож на сильного мужчину, когда начал свой рассказ. Сначала он щадил себя, но потом рассказал все откровенно, находя в перечислении подробностей, имен участников, мест, где происходили собрания, какое-то болезненное удовольствие.
Ольгу Семеновну, по-видимому, больше всего заинтересовала сумма, которую получил Миусов, и опасность, которой он подвергался. Но интересовало это ее как-то только в течение самого рассказа, по окончании же его она воскликнула с искренним лиризмом:
- И этого-то ты мне не хотел говорить? Это скрывал? Думал, что я его разлюблю! Милый, милый! Ведь ты все это сделал для меня, разве я не понимаю? И понимаю, как тебе нелегко было это делать. Я теперь тебя гораздо больше люблю, ты мне стал ближе, а если что-нибудь случится, я тебя сумею скрыть! Под одеялом скрою, как ты говорил про Нинон де Ланкло; так две недели и пролежим где-нибудь, никто нас не увидит…
Ольга Семеновна быстро высчитала, что денег, полученных от Тидемана, хватит ровно на две недели.
Глава четвертая
Конечно, арест Владимира Генриховича не мог не взволновать большого количества людей, имевших с ним разнообразные и иногда довольно неожиданные сношения, но внешне это почти ничем не выражалось, особенно для Миусова. Никто не приходил. Квартира Тидемана была заперта. Его жена неизвестно где. Разговор с Ольгой Семеновной успокоил его, действительно, и внушил даже известное желание, чтобы случились какие-нибудь катастрофы и они оба могли бы противостоять им, любя друг друга. Но время шло, ничего с собой не принося, и желания утихли, обратись в уверенную готовность, не более того.
Родион Павлович даже ночи стал проводить дома, удивляясь, что после ареста Тидемана его не извещают ни о каких собраниях, и думая, что теперь еще безопаснее ему можно исполнить свое обещание насчет министерской бумаги. И страх, который владел им последние дни, как-то притупился, но, сделавшись менее определенным, стал еще тягостнее. Если прежде он смотрел на Павла как на человека, который может каким-то странным образом оградить его от внезапной смерти (как, почему, от кого, - он не знал), то с тех пор, как его опасения и тягость стали более туманны, уверенность и надежда на Павла увеличились, потому что не нужно было раздумывать, какую именно помощь может тот дать. От чего-то он спасет, а от чего, каким образом, не все ли равно, раз это самому ему неизвестно? Миусов даже определенно не знал, что его больше успокаивало: близость ли теплых локтей и колен Ольги Семеновны, или сознание, что там, у него на квартире в небольшой, узкой комнате, спит Павел. За Верейскую он цеплялся, думая, что она каждую минуту может уйти, там же он был уверен, что только смерть Павла может их разделить, и смутно, бессознательно ему казалось даже, что и смерть этого сделать не может. Будет, конечно, медленнее и затруднительнее приходить эта поддержка, но, тем не менее, будет. Разница была похожа на то, как получать утешение или совет из уст в уста от друга или этот же совет и утешение придет в письме из С.-Франциско. Медленнее и печальнее, но по существу то же самое. Эта связь не зависела от телесного состава их обоих, почти даже не от поступков, это был какой-то тонкий ток, теплый и защитительный, который прямо через пространство переходил в душу Миусова, и имеющий целью только возбудить ощущение теплоты и безопасности там, куда он проник. Если бы Павел был в С.-Франциско или бы умер, это влияние стало бы еще духовнее, будучи лишено последнего земного желания; а именно: тогда бы любовь Павла, при всей своей благодетельности, не требуя, как и теперь, ничего в ответ, не стремилась бы даже к тому, чтобы спасенный и успокоенный человек знал, откуда пришло к нему это спасение и покой. Он спасен и успокоен, и это уже есть огромная награда для такой любви, потому что, чем более она самовладеет, чем более лишена возможности искать ответа и даже благодарности, довольствуясь самым фактом благотворения, тем она выше.
Конечно, эти мысли не приходили Родиону Павловичу в такой именно форме. Он чувствовал просто, и эта простота, столь подходящая к вещам простым, лишая их ненужной сложности, делала смутными чувства сложные, не имея достаточно тонкой разделительности, которая необходима, чтобы явление непростое представилось нам простым и ясным. Родион Павлович рассуждал сердцем - метод наиболее смутный, шаткий и ничего не определяющий. К счастью, эти сердечные рассуждения не переходили у него в рассудок, который не терпит ничего непонятного и сердится на это. Миусов решительно ничего не понимал и не старался этого делать, а не рассуждая, смутно, просто и правильно чувствовал, что как-то так все подошло, что его спасение в Павле, который может находиться, где ему угодно, даже совсем не существовать.
Если бы он так подумал, он сейчас же бы отбросил такую глупость, но дело в том, что он так не думал, а только так чувствовал, - и жил, сам тому удивляясь, в спокойной неопределенности, в каком-то сне под утро, когда спишь, но знаешь, что сейчас провеет предрассветный ветер, откроешь глаза, и все поймешь, а покуда видишь сны, зная, что это сны!
Вдруг Миусову стало жалко и страшно, что, может быть, Павел, действительно, умер, и он понял, что хотя душевное положение его не изменится, но просто-напросто ему будет нестерпимо знать, что он никогда не увидит этого темно-рыжего мальчика с большими глазами, видеть которого чаще он нисколько не заботился. Как будто все равно, а узнаешь, что нельзя, - и увидишь, что не все равно. Это гораздо труднее и болезненнее, чем простенькая пословица: "Что имеем, не храним, потерявши, плачем".
Миусов зажег свечку и потихоньку пошел в комнату Павла.
Какая печальная и скучная квартира у них! Когда была жива Матильда Петровна, было как-то уютнее. У Верейской тоже неуютная квартира, но там это оттого, что все очень безвкусно, а здесь нет ни вкуса, ни безвкусья, просто какой-то нежилой дом, а Матильда Петровна вливала какую-то жизнь в эти вещи. Конечно, сам Миусов не мог этого сделать, но почему Павел не делает? или потому, что он хотя и дитя, но все-таки мужчина? Нет. Миусов видел много квартир холостых мужчин, которые были полны уюта и вкуса, любви к каждому предмету.
Вероятно, этой любви и не хватает Павлу. Это не от возраста, а от слишком большого равнодушия к обстановке, к вещам. Слишком "не от мира сего". Как будто вместо него здесь живет его портрет. Но когда душа слаба, человечна и ласкова, как нестерпимо быть в таких пустых, отвлеченных комнатах! В самых стенах нет никакой жизни, вся ушла в душу.
Павел спал на спине, спокойно, покрытый белым стеганым одеялом, поверх которого он положил сложенные руки. Ворот ночной рубашки был высоко застегнут, и мальчик дышал так тихо, что можно было подумать, что он не дышит.
Миусов долго стоял, смотря на спящего. Наконец тот открыл глаза и, не переменяя позы, спросил спокойно:
- Это вы, Родион Павлович? вам что-нибудь нужно?
- Я просто пришел посмотреть на тебя.
Мальчик вдруг покраснел и, поправив одеяло, спросил:
- Вам скучно?
- Мне уже давно скучно.
- Но отчего же? Дела ваши идут хорошо, Ольга Семеновна вас любит. Конечно, жалко, что Матильда Петровна умерла, но ведь она была стара, умерла спокойно и вас благословила. Может быть, вам неприятно оставаться на той же квартире?..
- Да, квартира у нас мрачная какая-то.
- Ее можно переменить.
- Нет, это делу не поможет. Мне не оттого скучно.
- Отчего же?
- Я сам не знаю.
Павел помолчал, потом сказал:
- Если б вы мне позволили говорить, Родион Павлович, я бы вам сказал, отчего вам скучно. Конечно, это не мое дело, и потом, я могу ошибаться…
- Ты? откуда же ты можешь знать, раз я сам не знаю?
- Ну, позвольте, Родион Павлович, поговорить! может быть, вы и развеселитесь.
Рубашка Павла была длинна, гораздо длиннее колен, в ней он казался выше, тоньше и еще моложе. Ноги у него были белые, как у рыжих; может быть, слишком белые, чуть-чуть неприятно. Растрепанные волосы делали его ребенком. Как-то отпадало впечатление, чей он брат, где он учится, богат ли, беден, князь, мужик, - как у всякого раздетого человека. Остается только прямо тело и прямо душа; никаких форм и знаков отличия, а только по существу.
- Ты сам на себя не похож, Павел, в этой рубашке.
- Это ваши же рубашки, потому они мне и длинны. Вот и метка: Р. М.
- Ужасно ты в ней смешной: не то институтка, не то мальчик из католической церкви.
- Да? - спросил Павел и застегнул пуговицу на рукаве. - Так вот, Родион Павлович, хотите, я вам скажу, отчего вы скучны и чем обеспокоены?
- Скажи. Мне самому будет интересно послушать.
- Вы хотели сделать нехороший поступок. Хотели - значит, сделали. У мирового судьи это не все равно, но для души это все равно. Это так же пачкает. Вот вы и мучаетесь.
- У тебя какая-то иезуитская мораль. И что же, по-твоему, я хотел сделать дурное?
- Вы взяли денег у Тидемана, чтобы совершить кражу, и не простую кражу, а предательскую и для дела, которому совершенно не сочувствуете, которого даже ясно себе не представляете. Фактически вы еще не довели до конца этого преступления и мучаетесь, считая себя обязанным это сделать и вместе с тем чувствуя отвращение к этому поступку. Может быть, не очень большое, но оно есть - сознайтесь.
Может быть, если бы Павел вел такой разговор днем, одетый в обычную куртку реалиста, Миусов или рассердился бы, или просто турнул бы его, прекратив разговор, но тут ему все казалось необычайным. Он даже забыл, что Павел его брат, а только остро, хотя и смутно, вновь почувствовал, что с ним находится человек, от которого он, Миусов, каким-то чудесным образом получает покой и защиту. Защиту не более сильного человека и вообще не человеческую защиту.
Какую же? ангельскую? Миусов мельком взглянул на белую, свою собственную рубашку с меткою Р. М. и сказал просто:
- Это правда. Что же мне делать?
Павел быстро взмахнулся и, обняв Миусова, стал говорить быстро почти тому в ухо:
- Не доделывайте злого дела, не исполняйте обещания, это не так важно!.. Пойдите к ним, откажитесь и верните оставшиеся деньги. Остальные вы сможете заплатить, уверяю вас в том. Да и потом, если и не сможете, это не так важно. Нельзя из-за пустой чести делаться человеком бесчестным. Конечно, и это не очень хорошо, но из этого не следует, что должно быть еще хуже. Я вас уверяю, что все устроится, а хороший покой и бодрость - это самое первое. Человек в унынии никому не нужен, даже самому себе. Вы растерялись, соберитесь!
И он сжимал плечи Миусова так, что свечка, не выпущенная последним из рук, тряслась, сжимал, будто наглядно желая показать, как тому нужно собраться.
- Постой, ты мне советуешь что-то неблагородное!
- Оставьте об этом! взгляните один раз не как Родион Павлович Миусов, а как человек, в свою душу.
Миусов молчал, наполовину убежденный.
- Вам это трудно сделать? Ну, хотите, я за вас сделаю? Сам пойду, сам все объясню и деньги передам, а вы можете даже уехать, если хотите. Хорошо?
- Нет, зачем же? Уж если делать, так самому делать. Будет стыдно, если у меня окажется меньше присутствия духа, чем у тебя, мальчика.
- Почему стыдно? и какое присутствие духа? Вам, Родиону Павловичу Миусову, это неловко и неприятно делать, а с Павла Павлова никто ничего не спросит. Ему будет только радостно.
Миусов поставил свечку на стул и сказал, зачем-то взяв Павла за руку:
- Спасибо, Павел. Мы посмотрим. Во всяком случае, ты мне очень помог сейчас. Теперь ночь, запомни, что я скажу, потому что, может быть, я не повторю этого в другое время, - но это правда. Притом я буду говорить бестолково, потому что я сам не понимаю, отчего я так чувствую. Я теперь вижу, что ты мне страшно дорог, дороже многого, дороже, может быть, чем ты предполагаешь. Наверное, это голос крови, ведь ты же брат мой. Я так думаю, что это голос крови, потому что - что же иначе? а между тем, это несомненно!
- Боже мой! Боже мой! - воскликнул Павел и поднял руки вверх, но рукава не упали, как, казалось, должны были бы, потому что у узких кистей они были застегнуты.
Глава пятая
Теперь, после смерти Матильды Петровны, Зайцев иногда забегал к Павлу в разное время дня и ночи, имея вид всегда очень деловой. Как это ни странно, занявшись деятельностью, к которой побудила его ненависть, Николай сделался менее злым, как будто действие и практическое применение злобы лишали ее той интенсивности, которая в ней была, покуда это чувство находилось потенциально в голове и сердце, не переходя к какому бы то ни было осуществлению. Даже лицо его перестало быть капризным и скучающим, а застыло в деловитости несколько озлобленной, но не слишком. Иногда только вдруг прорывавшийся рассеянный взгляд давал понять, что не все мысли Николая заняты делом, которое он вот сейчас делает, как будто, кроме действий, в которых он принимал участие и которые не противоречили, а до некоторой степени совпадали с расположением его ума, он параллельно строил какие-то другие, более грандиозные планы, куда он вкладывал уже всю свою душу целиком и где были настоящие действия, которые мешали другим, хотя и были с ними однородны. Но всегда слишком пламенные мечты затрудняют хотя бы частичное осуществление, делая его ненужным и мизерным. Будто понимая это, Николай гнал слишком нетерпеливые желанья и всегда вздрагивал, когда сам себя ловил на этих рассеянных взглядах.
С таким же деловым видом, деловым и застывше-озлобленным, очень таинственным (таинственность тоже немало привлекала Зайцева) он вошел в переднюю Миусова и на этот раз.
Зная, как разнообразны по длительности бывают Колины визиты, Павел спросил, надолго ли он и не хочет ли чая.
- Я никуда не тороплюсь и от чая не откажусь, но раньше поговорим: очень важные вести. Но ты не пугайся и, главное, не выскакивай. В этом отношении ты страшная баба: навоображаешь себе Бог знает каких ужасов и потом сгоряча идешь напролом.
- Когда же я так поступал? Я и вообще так мало поступаю как бы то ни было!
- Это ты посоветовал Миусову отказаться, вернуть деньги и вообще разыграть всю эту комедию?
- Я. Разве это плохо?
- Да, потому что глупо и ненужно. И потом, хорошо то, что приносит хорошие результаты, а эта выходка только напортила.
- Да чему же она могла напортить? Родион Павлович выказал себя благородным человеком и сделал все, что мог, чтобы загладить свой поступок.
- Это хорошо тебе так рассуждать, сидя дома, а людям дела никакого миусовского благородства не надо. Ему никто не поверил, и все объяснили совсем иначе. Подумали, что он испугался ареста Тидемана, играет отступного и заметает следы, что далеко не так благородно, как ты говоришь.
- Но кто же может так превратно истолковывать самые чистые поступки?
- Те, кто сами поступили бы так же.
- Но Родиона Павловича знают!
- Кто там его знает! да и потом, можно двадцать лет знать человека, а на двадцать первом он сделает неожиданную гадость, потому что это положительная гадость, то, что говорят про Миусова.
- Ах, мало ли что говорят! Ну что могут говорить про него?
- Что говорят? что Родион Павлович, имея доверие Тидемана и многих других, этим отказом как бы развязал себе руки, а между тем он не из таких людей, которые умеют молчать. Он даже уж и проговорился. Известно, что он почти все рассказал Верейской.
- От кого же это известно?
- От нее самой: она не траппистка, обета молчания не давала.
- Да какое дело Родиону Павловичу до мнения людей, которые судят о всех по себе и все равно не верят в благородство хотя бы благороднейшего человека.
- На их мнение, конечно, наплевать, но у них, кроме мнения, есть сила и страх, усиливающий эту силу. Теперь Миусов для них человек опасный, и от него нужно отделаться. Правильны или нет такие опасения, это дело другое.
- Как отделаться? что ты говоришь, Николай?
- Почем я знаю, как! Может быть, даже самым примитивным способом.
- Убить?! - воскликнул Павел.
- Хотя бы. Но, пожалуйста, не волнуйся и не скачи. Я тебе вовсе не для того это сказал, чтобы ты там предупреждал или принимал меры. Во-первых, это не нужно, во-вторых, ничего не делай, не поговорив со мною. Опять придумаешь какое-нибудь благородное идиотство.
- Убить! убить! и ты остаешься с ними?
- Остаюсь для того, чтобы этого не было.
- Но ты же, Коля, сам поступаешь благородно!
- Я поступаю, как хочу, как мне выгоднее и приятнее. Если это называется поступать благородно, тем лучше: я слов не боюсь! Еще одно обещай мне: не сказать и даже ничего не говорить Миусову. Доверься мне, тем более что ты едва ли что можешь сделать.
- Но какие люди, какие люди! Начинаешь понимать Любу!..