Дальний край - Зайцев Борис Константинович 17 стр.


В разорванных тучах глянула звезда; пожалуй, к ночи прояснит. Но в поле легкая поземка, мрачный отсвет заката, и из туч, в прорыве лазури, летит снежок.

С каждым часом темнеет. Едут долго, путник курит, всматривается в проселки, стараясь не сбиться. Проходит деревня за деревней, с наступлением ночи едущий все больше во власти этих полей, ветров, угрюмых репеев по межам.

Петя ехал тревожно. Сначала усиленно вглядывался, потом устал. Мысли его все время были в Москве, и тяжелые вздохи теснили грудь. Разве не знает он Лизавету? Разве она усидит дома в эти дни? А, может, она пропадает где–нибудь с дружинниками, на баррикадах?

Колокольчик звонил уныло. В ночных зимних полях фантазия разыгрывается, душой овладевают назойливые образы. Ему представлялось, что квартира их разгромлена, Лизавета в крови - кровь, выстрелы и пожары подавляли его мозг.

За Никольским, в месте, где пересекаются дороги, стоит столбик. Петя знал его. Узнал и теперь, при свете проглянувшей луны. Гусевой почему–то шарахнулся. Вглядевшись, Петя рассмотрел: на столбе была повешена собака. Она висела, как человек, с высунутым языком. Зад ее тяжело свисал на снег.

Петя поежился. Это тоже Россия, мать, великая страна, родина погромов, розог, казней!

- Охальники, - сказал кучер, и погнал дальше. В пустынном месте, ночью, ему была неприятна эта встреча.

До станции добрались, все же, удачно. Даже приехали раньше, чем Петя думал, и он успел попасть на поезд, о котором не знал.

Поезд шел, как ему показалось, быстро; чем ближе к Москве, больше жандармов, казаков на станциях, возбужденней, тревожней.

Он приехал на Курский вокзал в три часа ночи. В город же его не пустили до семи, пока не засинело в огромных окнах. Восстание кончилось, но Москва была на военном положении.

Ему казалось, что он не узнает знакомых улиц, что везде дымятся пожарища, лежат разбитые груды. Ничего этого не было. Но в том, как люди шли, глядели, говорили, в самом извозчике, медленно везшем его по Арбату, было что–то скорбное. Город молчал. На Пресне, на Москве–реке еще расстреливали. В этот день застрелили - делая вид, что казнят преступника, - студента, у которого нашли ноты марсельезы.

Когда Петя подъехал к знакомому, своему дому, и нужно было взбежать на четвертый этаж, у него остановилось сердце.

Лизаветы он не застал. Она была цела, благополучна, но эту ночь проводила у Клавдии, потому что в девять должна была везти ее в клинику.

XXXVII

Алеша прожил еще некоторое время в Сочи, у Марьи Львовны. Он молчал, работал в винограднике, и по его виду Марья Львовна, женщина твердого характера, но потрясенная случившимся - не могла разобрать, какое на него произвела впечатление смерть сестры. "Не понимаю нынешних людей, не понимаю", - шептала она горько, ложась спать. - "Должно быть, стала стара".

Алеша, впрочем, и сам мало что понимал. Он как-то притаился, глядел на солнце, море, на сады, и ему все казалось, что в ушах его свистит широкий, вольный ветер.

Так же внезапно, как явился, он в один прекрасный день исчез, поцеловав на прощанье руку Марьи Львовны. Некоторое время жил он в Ново–Афонском монастыре, в гостинице для богомольцев. Потом ушел. Его путь лежал теперь на север, и он проделывал его с медленностью человека, карманы которого до последней степени тощи.

Тут подошли октябрьские события. В одном южном городе Алеша с товарищами на два дня овладел Думой, и изображал члена временного правительства. Они вывесили красные флаги и считали, что положение их прекрасно. Хотя Алеша и стал теперь революционером, но ходил по-прежнему в голубой рубашке; лишь был веселее, светлые волосы его отрасли, глаза глядели приветливей. Ему стало казаться, что в их городке наступает царствие Божие на земле.

Но из соседнего уезда явились стражники, и пришлось отступать. Молодой грузин Чочиа, с тонким станом и газельими глазами, поэт, немного актер и человек страстный, один сопротивлялся до конца. Он был застрелен у дверей Думы. Отходя в переулок с товарищами и отстреливаясь, Алеша видел, как охнул Чочиа и упал навзничь. Под октябрьским солнцем брызнула его южная кровь. Алеша вспомнил Анну Львовну, и опять великое спокойствие овладело им: ему казалось, что такова же и его судьба, так же придет его мгновенье. Глядеть за далекий предел, куда уходил этот человек, не было страшно.

Ему удалось бежать. Многими мытарствами он добрался до Москвы, и попал здесь опять в разгар событий. Разумеется, он основался у Лизаветы. Тотчас вошел в дух иного, северного революционерства, завел папаху, маузер, и поступил в дружинники.

________

Хотя Лизавета была очень в курсе дел, все же восстание началось для нее неожиданно. Несколько дней она не получала от Пети писем, стала сердиться и раздражаться. Фрумкин поддразнивал ее, Алеша рыскал целые дни, а Штеккер пил. От волнений, передряг он повысил норму.

Лизавета встала очень не в духе. Она прохватила прислугу, Штеккеру сказала, что он алкоголик, хлопнула дверью. Тотчас же у ней развязалась на ботинке тесемка, и, застегивая платье, она оборвала два крючка.

Но все изменилось к двенадцати, когда явился Алеша и сообщил, что на Долгоруковской баррикады.

Лизавета сидела на диване, в нижней юбке, и читала роман.

- Нет, - закричала она. - Правда? Ты врешь!

- Конечно, правда. Начинается восстание, - ответил Алеша и полез в комод, доставать из Лизаветина белья обоймы для маузера.

Днем в городе уже началась стрельба. К вечеру появились баррикады и на Арбате. В них пряталось по нескольку человек в папахах, и когда подходили солдаты или на рысях подлетали казаки, папахи открывали огонь. Потом шмыгали в ворота, проходные дворы, переулки. Их было мало, и пока дело носило скорее характер опасной и азартной игры.

На другой день Лизавета, со знакомыми курсистками, Куниной и Соловьевой, чуть было не обезоружили на Пречистенке офицера: они втроем ухватились за его шашку, и бедный подпоручик, очень молоденький и не весьма решительный, насилу вырвался от них, - принужден был отступать.

Но понемногу замирало движение, исчезли извозчики. Наспех стали закрывать магазины. Пахло острой, бодрой тревогой. Восстание разрасталось.

Во вторник, в самый разгар баррикад, Фрумкин пришел к Лизавете и покачал головой:

- Я только что был у жены Степана Николаича, - сказал он серьезно, и его влажные глаза стали как будто даже грустными. - Ее положение безнадежно, как врач, могу вам это сообщить. Непременно надо отправить ее в лечебницу. Притом, ей ни в коем случае нельзя оставаться одной с ребенком, я утверждаю это, ни в коем случае.

- Я пойду к ней ночевать, - решила Лизавета.

- Это было бы хорошо, если б можно было туда дойти. Но уже четыре, начинает смеркаться, и это далеко не безопасно. - Фрумкин картинно заложил руку за борт сюртука и прибавил:

- Далеко не безопасно, Лизавета Андреевна!

- Пустое! - закричала Лизавета. - Какие глупости!

Фрумкин погладил ус и сказал:

- Я вам говорю, что опасно. Но если вы настаиваете, я вас провожу.

Он посмотрел на нее значительно.

- Провожу, я.

Лизавета накинула шубенку, и они отправились.

- Я захватил револьвер, - сказал Фрумкин. - Если вас попробует обидеть какой–либо негодяй…

Лизавета скакала вниз по лестнице, через две ступеньки.

- Говорят, теперь расстреливают, кто захвачен с оружием в руках, - ответила она.

- Это ничего, это ничего.

На Арбате к ним пристал Алеша. Он тоже был с оружием. Такой эскорт лишь увеличивал опасность, но на то она была Лизавета, чтобы делать нелепости.

Темнело. Кое–где были зажжены фонари. Окна слабо светились, - шторы задергивали особенно тщательно, опасаясь выстрелов: казаки могли стрелять в каждого, кто подходил к незавешенному окну.

На углу Никольского переулка перелезли через баррикаду. У Смоленского рынка - через вторую. Было безлюдно, лишь ветер сдувал снег на площади, в направлении Зубова. Та луна, что светила Пете, выглянула краешком.

У Лизаветы от мороза горели ушки; пустынность площади, свист ветра в бульварных деревьях показались ей жуткими.

На третьей баррикаде, не доходя до Неопалимовскаго, их окликнули.

- Провожаем, - ответил Алеша: - нам на Плющиху.

- Не пройдете, надо обождать.

Действительно, по проезду бульвара, от Пречистенки, послышалась рысь.

- Драгуны!

- У меня нет оружия! - пробормотала Лизавета растерянно.

Ее отвели в сторону.

- Становись за углом.

Но Лизавете не терпелось. Алеша с Фрумкиным стали за баррикаду, ей хотелось тоже, но было страшно. Месяц скрылся. Драгуны остановились, не понимая, занята баррикада или нет. Они должны были ее поджечь.

Минута прошла в нерешимости. Лизавета юркнула за старый шкаф, на котором лежали выломанные ворота - ближний к ней край баррикады: любопытство не давало ей покоя.

Драгуны дали залп. По доскам что–то застучало, и в ответ с баррикады блеснули огни. Во взводе произошло замешательство. Протяжно, мучительно заржал конь. Раздались ругательства, команда, и драгуны повернули в Левшинский. Лишь одна лошадь с седоком, свисавшим ей на шею, в ужасе кинулась прямо, и влетела в проволоки баррикады.

- Товарищи, обходят!

Очевидно, драгуны собирались зайти сбоку. Все бросились в переулок к Плющихе. Фрумкин поддерживал Лизавету, она вдруг почувствовала такую усталость, что едва двигала ногами. Дружинники убежали вперед. Лизавета видела еще перед глазами поникшее тело, слышала ржание, - голова ее слегка кружилась.

Драгуны выскакали сбоку, опять затрещали выстрелы, по пустой уже баррикаде. Часть их осталась жечь ее, другие поскакали в переулок за дружинниками. Алеша быстро сообразил, в чем дело: он толкнул Лизавету в первые незапертые ворота. И прыгнул за ней сам с Фрумкиным. Дворник загородил им дорогу, но Алеша пригрозил револьвером. Тот стих.

В это время подскакали драгуны.

Перед ними была темная дыра ворот, ведших во внутренний двор; кто-то был здесь, они чувствовали, но их смущала темнота.

Лизавета прижалась к стене, закрыв глаза. Ей ясно представилось, что это уже смерть, наверно, бесповоротно. Она вздохнула, с каким–то сладким отчаяньем вспомнила Петю, и про себя сказала: "Ну, скорей уж, что ли!" Алеша держал за руку дворника, и дворник чувствовал, что достаточно ему пикнуть - его укокошат.

Драгуны наугад выстрелили, и унеслись.

- Есть, - сказал Алеша. - Целы.

Он только что отвел голову от выступа штукатурки. Пуля ударила в этот выступ, и отбитый осколок царапнул его по щеке.

Трудно было Лизавете идти дальше. Ее тащил Фрумкин, и проклинал себя, что впутался в такую передрягу.

Но теперь было близко, и в двадцать минут они дошли до Грибоедовского. Алеша тотчас удрал. Он не мог уже жить без нервного опьянения, опасности, азарта.

Лизавета не видела Клавдии довольно долго. Теперешний вид ее поразил и подавил ее. Было очевидно, что она в полной заброшенности, и здоровье ее хуже плохого. Все было вверх дном в квартирке; давно не убирали, верно, почти и не едят. Клавдия ходила из угла в угол, с выбившимися волосами, и имела страшный вид. Она не делала ничего особенного, узнала Лизавету, и даже подобие улыбки выразило ее лицо; но в нем было разлито общее, ужасное выражение: безумия.

- Я не могу ночевать одна, - шепнула Лизавета. - Мне страшно.

Фрумкин ответил:

- Хорошо, Лизавета Андреевна, с вами остаюсь я.

Это была одна из труднейших ночей Лизаветы. С одиннадцати часов загорелась Пресня. Ухали пушечные выстрелы, от которых звенели стекла. Красный отсвет появился в комнате, и за садиком, за домами, на фоне неба медленно ползли золотистые клубы. Стрельба раздражала Клавдию. Она то сидела у окна, бормотала что–то, то вдруг громко вздыхала, подходила к Лизавете, брала ее за руки и говорила:

- Враги. Со всех сторон. Ах, какие у меня враги ужасные! Все убить грозятся. И потом этот… щенок!

Она взглядывала на ребенка, и в глазах ее появлялось что–то свирепое.

- Я его убью, непременно, я его ненавижу, понимаешь? Это мой главный враг.

Лизавета боялась, как бы она, действительно, не задушила его. Фрумкин был сдержан, поставил самовар, пил чай. В глазах его она читала собачью верность, и любовь.

После полуночи кой–как устроились, не раздеваясь, спать. Клавдия стонала, бормотала во сне, раз закричала: "кровь, кровь, девочки!"

Лизавета забылась, наконец, на кушетке. Неизвестно, сколько она спала, но когда она проснулась, перед ней на полу сидел Фрумкин и держал ее свесившуюся руку. Он смотрел упорным, немигающим взглядом в глаза Лизаветы.

- Я вас люблю, - сказал он: - крепко, навсегда. Я вам буду служить, как пес. Я люблю вас не так, как Петя.

Лизавета вскочила.

- Петя не при чем! Оставьте пожалуйста.

Она быстро прошлась по комнате.

- Из вашей любви ничего не выйдет. Я люблю Петю, и любила–б его больше жизни, если–б даже он бросил меня.

Фрумкин закрыл лицо руками.

- Не бросит, - сказал он презрительно. - Он даже на это не способен.

Лизавета покраснела, крикнула гневно:

- Оставьте, пожалуйста. Прошу больше об этом не говорить.

Фрумкин поклонился, все не отрывая рук от лица. Он сидел так долго, поджав под себя ноги и покачиваясь, как дервиш.

И Лизавета не могла уже заснуть.

Она сидела у окна, смотрела на далекое зарево и думала о своей жизни. Если выбросить из нее любовь к Пете, то что останется? Вероятно, она, Лизавета, и сейчас ненужная, но в сердце ее горит пламя, - ярче этих огненных клубов. Это ее вера и надежда. За нее она пойдет на какую угодно казнь, и ни перед чем не остановится. Очевидно, Бог назначил ей такую долю в жизни. Но почему Он послал этот ужас Клавдии? Разве Клавдия более дурной человек, чем она? Конечно, нет, - напротив. Чей грех она несет, за какие неправды наказывается? Этого Лизавета не могла сказать. Ее сердце наполнилось жалостью, и захотелось помолиться за Клавдию, за облегчение ее страдальческого существования.

Так сидя, со слезами на глазах и чистым сердцем, Лизавета к шести часам все–таки заснула.

Когда проснулась, Фрумкина уже не было. Она встала и принялась за хозяйство.

В полдень Лизавета ушла. Несмотря на тяжелое время, она сумела все же кое-что наладить для Клавдии: к ней приходили дежурить курсистки, ее кормили, смотрели за порядком в квартире, а Лизавета через знакомого профессора хлопотала насчет клиники. Пока длилось восстание, перевезти ее было нельзя. И только в тот день, когда Петя въезжал в Москву, Лизавета с утра повезла Клавдию на Девичье поле.

Сначала Клавдия ехала кротко, доверчиво. Она прижималась к Лизавете и всю дорогу бормотала что–то ласковое.

Но когда слезали у клиник, она вдруг взяла ее за руку, и сказала:

- Ты привезла меня в сумасшедший дом?

Потом взглянула в окно, в печальное, огромное окно, выходившее на Божий мир из дантовскаго ада, где она должна была теперь остаться, и тихо сказала:

- Значит, я совсем сумасшедшая. Но ты меня не забудешь?

И Лизавете навсегда врезалась та минута, когда, последний раз обнимая Клавдию, она увидела эти глаза, полные тоски и безумия, и когда голос Клавдии, - голос будто с другой планеты, спросил:

- А где Степан? Почему он сюда не приедет? - Лизавета едва убежала. Внизу у швейцара она рыдала, как безумная, и едва помнила, как извозчик довез ее на родной Арбат.

Встретив дома Петю, похудевшего, бледного, вспомнив всю эту ужасную неделю, опасности, страхи и ужас, свидетельницей которых была, - Лизавета снова рыдала сколько могла.

XXXVIII

Россия велика и молчалива. Сколько слез, стонов и унижений вытерпело русское сердце, этого не измеришь.

Не сочтешь сил, сгубленных в ссылках. Не узнаешь тех тысяч, что с давних времен до наших дней со звоном кандалов меряют сибирские пустыни, искупая прегрешения или платя за пыл душевный. Им числа нет.

И пока мы живем, любим, враждуем, они идут. Их кандалы звенят. Простые люди подают им копеечку.

Вместе с товарищами по партии Степан испытал все это на себе.

Пока людей везут в вагонах, пока за решеткой окон знакомые, хоть и унылые виды, это еще преддверие. В Сибири не то: в мерзлых пустынях едут на подводах и идут пешком, в сорокоградусном морозе, с чувством, что до Москвы никогда не доскачешь. Бредут мужчины и женщины, девушки, и все они здесь, - как убойный скот. Тайная мысль тех, в чьей они власти - избавиться от них. Это нетрудно. От этапа до этапа много верст. И нередки случаи, что не досчитывают того, другого. "Попытка к бегству" - и пристрелен, мало ли что можно написать в рапорте? Кто будет это проверять?

Степана взяли не за покушение, - об этом не узналось. Он ждал каторги, а его ссылали на поселение. Он шел покорно, его большая, слегка сгорбленная фигура так соответствовала печали мест, печали этого странствия.

О сумасшествии Клавдии он еще не знал. Когда в России и больших городах Сибири проходили дни свобод, партия Степана была в дебрях, куда вести идут месяцами. Ссыльные шли ровно, со спокойным равнодушием безнадежности.

В партии были люди разные: и простые, относившиеся ко всему обыкновенно, без надсаду, - наиболее сильные и приятные; и неврастеники, испытывавшие временами страшный упадок, иногда склонные к малодушию. Они часто ссорились, и, если это были женщины, доходило до слез. Были и педанты революции, - начиненные словами, люди в большинстве сухие, властные. Они занимаются в ссылке третейскими судами, бойкотами и многими горькими пустяками, из которых слагается жизнь поселенца.

Больше других вызывала симпатию Степана и его сочувствие ссыльная Верочка, девушка лет восемнадцати, из центральной России. Полная, веселая блондинка, она вначале крепилась и старалась вести себя как матерой волк революции; но была, конечно, просто ребенком, и попала в дело случайно. Чем дальше они двигались, тем труднее ей было: морозы, усталость, грубость конвойных брали свое. На одном этапе, где они должны были ночевать, ее охватило отчаянье: по стенам тучей ползли клопы. В первый раз заплакала она по–детски, горячими, неудержимыми слезами. Степану стало жаль ее. Он ее успокоил, завернул в свой тулуп, закрыл ноги, чтобы не было доступа насекомым, и так, лежа головой на его коленях, она немного подремала, при свете коптевшей лампочки.

Глядя на нее, Степан вспомнил, как в Петербурге, в каморке на Ротах он мечтал о большом жизненном деле. Ему казалось, что это было давно. Он был тогда молод, как эта Верочка. Что произошло с тех пор? Почему не удавалось все, за что он брался, и вся его жизнь с той поры - ряд метаний, противоречий, приносящих окружающим столько горя?

Вспомнив тот ужасный день у Собора, Клавдию, с которой сошелся, увлеченный темпераментом, и жизнь которой погубил, Степан скрипнул зубами. "Это называется - преследовать великую цель!"

О, пусть будут еще сотни верст, морозы, свирепые люди, пусть едят клопы, и даже жаль, что он не попал в каторгу, на Амурскую дорогу, где работают в болотах и где бьют особенно жестоко! Он это заслужил.

Назад Дальше