Дальний край - Зайцев Борис Константинович 16 стр.


Хотя в богеме, где вращались Петя и Лизавета, мало кто интересовался политикой, все же, при громадности Лизаветиных знакомств, случилось так, что в Бутырках оказались лично ей известные люди.

Началось хождение туда. Сегодня она передавала книги, завтра хотелось повидать какого–нибудь Михаила Михайлыча, бородатого человека в очках, отсиживающаго "правды ради". Кому–нибудь собрать деньги, отдать письма родственников, вообще куча дел. И родственники заключенных, надзиратели, тюремные офицеры и солдаты скоро привыкли к высокой Лизавете, в синем костюме и огромной шляпе. Лизавета постоянно просила пустить ее не в очередь, подольше посидеть, передать что–нибудь сверх позволенного, и т. п. Иногда она ссорилась с офицерами, бранилась. Они грозили не пускать ее больше, но ее милый вид, веселость и горячие порывы чаще одерживали победы.

Скоро практика ее получила такую известность, что незнакомые приносили ей на дом письма с просьбой передать. Лизавета усердно все исполняла.

Раз ее рвение чуть не привело к скандалу: после приема, возвращаясь домой, она забралась на дрова, на пустыре позади тюрьмы, и принялась махать заключенным. Часовой окликнул ее, но она не расслышала, и тогда он бросился к ней со штыком на перевес. Лизавета захохотала, прыгнула вниз, ушибла себе немного коленку, и, на предложение солдата сдаться, сделала такую гримасу и так внимательно стала растирать ногу (не допускала она, чтоб за такой пустяк арестовали), - что солдат засмеялся сам. Кроме того, он признал в ней знакомую, сумасбродную. Она дала ему гривенник. Он помог ей перебраться через лужу.

Эти дела занимали ее больше и больше; да и время было особенное. Так что Лизавета довольно быстро стала на линию сотрудничества революции.

- Работайте, работайте, - говорил Фрумкин, мефистофельски улыбаясь, скрещивая на груди руки: - со временем из вас выйдет хорошая Шарлотта Кордэ.

- Ну вы и болван, и сидите у себя в норе!

Из своей комнаты высовывал стриженую голову Штеккер.

- Садовая голова, не сердитесь. Отчаянная башка, Наум Борисыч, не приставайте, пускай бегает, революция так революция, наплевать, я ничего не имею. Я человек добрый, больше всего люблю водченку, заходите, хлоп, чик, по малюсенькой, раз–два готово!

Фрумкин вздыхал, и, когда выпивал со Штеккером, становился еще серьезней и говорил про Лизавету:

- Магистер любви, доктор наслаждений!

- Ах, чорт, ах, придумал дурья голова, ох–о–хо! - Штеккер хватался за живот и выскакивал в коридор.

- Доктор наслаждений!

Потом он тащил Лизавету к себе в комнату.

- Ангел, дуся, баранья голова, на одну минуту, рюмку водки с нами, там за вашу, ну, чорт, революцию, конституцию, республюцию, - фу, дурак, извините, заврался, но я ничего не имею… пожалуйста, занимайтесь чем угодно, только еще по одной, с маринованной селедкой - раз, два, и отделка. Ну, у вас там муж, он ничего, не обидится, он сам с нами раз, по единственной - человек тихий и благородный, это сразу видно.

И нередко они выпивали все вместе, и тогда Пете становилось беспредметно–смешно, все нравилось, все казались славными и родными, хоть пей на брудершафт. А пока они хохотали, пока летели дни их беспечной юности, все ярче и грозней разгоралось большое дело русского народа, и скоро гул бури стал доноситься и до них. Впервые почувствовали они это, когда началась забастовка, охватившая и Москву. Все, кто пережил это, помнят те чувства. Помнят, как вдруг появился на сцене народ, так долго, упорно молчавший, и своим выступлением вторгся в жизнь каждого. Закрылись магазины, остановилась вода, вечером в Москве стало темно. В роскошных особняках зажигали свечи. Бедному Штеккеру негде было даже купить водченки, его "служба" закрылась, и он занимался раскладыванием пасьянсов. Но и на это не хватало терпения.

Зато Лизавета ходила как на пружинах. Ей казалось, что это все общее, настоящее, что здесь есть какая–то и ее капля, и в ее пылкой голове не раз проносились образы - как они с Петей умирают, сражаясь на баррикадах. Все время у нее вертелись в мозгу революционные песни и ее только раздражало, что Петя, по ее мнению, недостаточно горячо к этому относится.

Это было отчасти верно. Петя помнил свои политические авантюры. Кроме того, как и многие тогда, он плохо понимал, что происходит, - в какой мере все это серьезно.

До поры до времени он хранил нейтралитет. Симпатии его были, конечно, налево, но он не очень их проявлял -все ждал и старался взвесить.

XXXV

Как всегда бывает, думали, гадали, строили проекты, а все вышло по особенному, и довольно удивительно.

В одно октябрьское утро Петя проснулся часов в десять, потянулся и подумал, что хорошо бы посмотреть в газете, как дела забастовщиков. Вдруг в комнату влетела Лизавета, размахивая газетным листом.

- Петя, - закричала она: - ну это что–то удивительное! Ты слышишь, конституцию дали! Нет, ты вставай, ты понимаешь, забастовка кончена, правительство уступило.

Она откинула портьеру, чтобы было светлей, и пока Петя одевался, смущенный, обрадованный, возбужденный, она читала вслух известные слова манифеста. Петя был поражен. Парламент, свобода печати, амнистия! Странные для русского слова. Во всяком случае, что-то большое, светлое подымалось в нем. По Соловьеву, вероятно, выходило, что он присутствует при осуществлении в жизни новой ступени добра, оформляющего темную стихию в космос. Но тогда Петя не раздумывал так длинно. Ему просто нравилось, было радостно.

Едва успел он одеться, Лизавета потащила его на улицу - это следовало сделать. Действительно, город был особенный. Народ, возбуждение, демонстрации, все это приподымало, давало характер праздничности. Было и ощущение победы; - первой серьезной победы народа.

Лизавета рвалась сразу всюду: и за демонстрантами, и на митинги, и освобождать заключенных. Петя был менее рьян, и когда на Никитской они встретились с процессией черносотенцев (пришлось отступать в угловую кондитерскую) - его настроение порядочно упало. Скоро он устал, и ему надоело шататься по улицам. Лизавета заметила это и стала гнать его домой. Он согласился - но под условием, что она не будет лезть в толпу. Ей разрешалось только зайти к Зине.

Петя пошел по Арбату. Был третий час, он испытывал странное для такого дня, но уже знакомое чувство: вокруг него идет жизнь, и сам он частица этой жизни, он радуется ее успехам, но что сделал он сам? Есть ли его доля, капля его участия в сегодняшнем торжестве? Лизавета куда–то бегала, что–то устраивала и хлопотала, она нынче здесь, как дома. Ему же кажется, что он чужой, ненужный. До каких пор это будет продолжаться? Положим, он студент, еще учащийся, но не такой уж зеленый щенок - мог бы что–нибудь сделать для жизни родины. А что сделано? Петя вспомнил Степана, всегда бывшего для него образцом, но на этот раз ему стало жаль его. "Почему, почему с ним случилось это?" - думал он. - "За что?" И для него в первый раз стало неясно, - нужно ли подражать Степану, или отдаляться от него.

Он вернулся домой в этом неопределенном и несколько подавленном настроении. Обедал он один. К вечеру снова вышел, и теперь его внимание привлекли кучки темных людей у ворот домов, у подъездов; они были в чуйках, картузах, что–то совещались, кричали: эти люди быстро получили название черной сотни. В те дни они проявили себя не менее революционеров.

На Арбатской площади его встретил знакомый, веселый адвокат. Адвокат не одобрил, что Петя в студенческой фуражке, и рассказал, что были уже случаи битья студентов. Это подействовало на Петю неприятно. Тотчас у него явилась тревога за Лизавету: бегает она Бог знает где, мало ли что может случиться? Петя мысленно себя выругал. "И, наверно, она сейчас же в Бутырки дернула".

Петя чуть не бегом бросился домой. Черносотенцев стало больше. Проходя около них, слыша за собой злобные замечания, он испытывал невеселое чувство. Но главным образом беспокоила его Лизавета.

Дома ее не оказалось. Петя провел еще час в мучительном беспокойстве. Наконец, влетела Лизавета, розовая, горячая, с выбившимися прядями светлых волос - и повисла у него на шее.

- Прямо из Бутырок! - кричала она, запыхавшись и блестя глазами. - Освобождали заключенных! Фу, я так устала, просто не могу.

Она отцепляла вуаль и, действительно, тяжело дышала.

- Это прелесть какая–то, ну, милый мой, ты бы посмотрел, что делалось! Нас чуть не перестреляли. Совсем уж скомандовали, а мы все требуем, чтобы выпустили политических. Ух, страшно было! Я зажмурилась, думаю, ну сейчас… и все время о тебе только думала. Но все–таки не стали стрелять, и всех выпустили. Милый мой, что там было! Многие плакали, я тоже.

В это время позвонили. Это прилетел Федюка. На нем был красный жилет, глаза блестели от водченки.

- Душа моя! - закричал он из передней. - Поздравляю! От всего сердца, с конституцией! Теперь мы Европа, Запад, Англия!

И он бросился обнимать Петю и Лизавету. Лизавета закрутилась с ним в большой комнате, и скоро они перешли на канкан.

- Вы теперь якобинец, - кричала ему Лизавета: - красный жилет! А штаны как? Красные?

Петя и хохотал, и был взволнован ее рассказом, и рад, что она цела, - все это вместе очень будоражило его.

- Честь имею поздравить с разрешением от бремени, - закричал петушиным голосом Штеккер из своей комнаты. - Пожалуйте по рюмашке, ради замечательного случая, за неделю припас, сохранил, поздравляю, по маленькой, по малюсенькой! Чик–хлоп, готово–готованция.

Штеккер припрятал порядочно огненной влаги: нос его уже краснел. Они быстро сошлись с Федюкой, пили за свободу, за народ, за революцию и прочее. Выпили и Петя с Лизаветой, но немного. Вечером они собирались на митинг.

Кто не помнит этих митингов, когда при свете нескольких свечей домашние Дантоны громили власть, звали к борьбе за учредительное собрание? Аудитории ломились от публики. Под красным знаменем, у трибуны, собирали пожертвования. Дамы бросали туда свои кольца.

Все это было, и в том, - часто нелепом и детском, что тогда происходило, всегда присутствовал буйный подъем молодости. Он покрывал собой банальность фраз, несоразмерность притязаний. Он, в конце концов, только этот психический подъем - устрашил власть: каковы были действительные силы революции, знает всякий.

И как в жизнь страны, так и в жизнь Пети, Лизаветы, эти дни врезались неизгладимо.

Все пошло вверх дном. Их квартира стала пристанищем революционеров, приняла вид не принадлежащей им. Через день у них бывали явки. Приходили на совещания молодые люди в черных шляпах и синих рубашках - их можно было узнать издали, и когда они шли по Арбату, то значило это: в переулок, к Лизавете. На десяток юношей приходилось по провокатору, но об этом узнали позднее, а тогда все они казались необыкновенными и героическими. Некоторые ночевали, иногда жили по неделе, ютясь в столовой. Всем было достаточно дела. То борьба с черной сотней, то образование союзов, подготовка новой забастовки и восстания.

Петя воспринимал все это нестройно. Были моменты яркие, были тяжелые.

Навсегда остались в памяти похороны революционера, убитого черносотенцами - движение несметной толпы, песнь, певшаяся без шапок, под открытым небом и напоминавшая гигантскую панихиду. Реянье красных знамен, тот восторг, что теснит в такие минуты сердце.

И рядом - расстрел из засады, насилия над студентами, грозные вести со всех концов России, погромы. В общем это время больше Петю угнетало, чем воодушевляло. Он чувствовал себя в кутерьме, гаме, свалке, и у него было ощущение, что его затолкают.

Самое дурное началось тогда, когда по городу распространился слух о погроме: погроме интеллигенции. Утверждали, что составлены списки и назначен день. На некоторых домах ставят отметки - черные кресты.

Утром того дня, когда это должно было начаться, Петя вышел на улицу, и первое, что увидел - черный крест на углу своего дома. Он вспомнил, что у них постоянно бывали явки, и тяжелое чувство, в роде испытанного некогда в Петербурге, на демонстрации с Ольгой Александровной, охватило его. Он скоро вернулся домой. Ни Лизаветы, ни жильцов не было. Он сел работать, и через полчаса вышел в переднюю на звонок. Его удивил татарин, ввалившийся с парадного хода - обычно они являлись в кухню. Татарин показался наглым, и подозрительно было то, что он как бы рассматривает размещение комнат. Петя выпроводил его, и его дурное настроение возросло. Лизавету он старался не пугать, но она многое уже знала; впрочем, относилась покойнее.

- Около дома будут дружинники, - сказала она, и на том успокоилась.

Петя мало верил в дружинников. Он зашел в комнату Штеккера и спросил, есть ли у него оружие.

Штеккер забегал по комнате и закричал:

- Конечно, есть, я не дурак, у меня всегда с собой револьвер, да, наган, т.–е. нет, чорт, маузер, пускай они явятся, дрянь, сволочь! Пусть попробуют, подойдут садовые головы - трах, хлоп, бац и отделка. Быстро делается: в лоб и никаких!

Штеккер шумно заржал. Можно было подумать, что его обычное занятие - стрельба по людям. К вечеру же, подвыпив, он так воодушевился, что возникло опасение, как бы он не открыл огонь по мирному населению.

- Страшно воинственный человек, страшно воинственный! - говорил из своей комнаты Фрумкин, чистя револьвер. - Прямо Пальмерстон!

Оказалось, что татарин приходил и к знакомым, тоже вызвал подозрение, и это еще больше встревожило Петю. На ночь он запер дверь на засов, и читал часов до двух, потом лег.

Лизавета уже спала, покойным сном чистой души, розовая, теплая.

- Пить, - спросила она, сонно улыбаясь, как ребенок, когда Петя ложился. Пила она жадно, надышала в стакан, потом отвалилась, зевнула и, повернувшись к стенке, свернулась калачиком. Вспомнив о том, что дикие пьяные люди могут ворваться в их квартиру и замучить эту Лизавету, Петя похолодел. Он положил рядом с собой револьвер и решил, что в крайнем случае застрелит и ее и себя.

Он почти не спал эту ночь. Каждая хлопнувшая дверь, шаги внизу, - все казалось ему началом тревоги. Он заснул, когда стало светать.

Никакого погрома в Москве не было. Впоследствии он вспоминал об этом с улыбкой, с легкой насмешкой над своей нервностью. Но хорошо вспоминать, когда тяжелое прошло. Тогда же было невесело.

XXXVI

Наступил ноябрь, тот памятный месяц, когда казалось, что дело революции шагнуло вперед колоссально, когда готовился новый взрыв.

Петина жизнь совсем выбилась из русла. Он это понимал, но ничего нельзя было поделать.

К Лизавете приезжали молодые люди с корзинами, оставляли их, потом являлись другие, обкладывались под платьем листками и выходили потолстевшими. В диване лежало оружие. Раз косноязычный юноша принес шрифт, они с Лизаветой рассыпали его, никак не могли собрать, наконец, увязали в старую Лизаветину юбку. И Лизавета с Петей долго не могли вспомнить без смеха, как заикающийся товарищ, полный тайн, конспирации, особенно громко выкрикивал слово "бомбы".

В это же время жил у них кроткий еврей–рабочий, из западного края, Илья Исакич. Кто он был, почему его занесло к Лизавете, - сказать трудно. В противоположность другим, он мало ораторствовал, но делу был предан беззаветно. Он был мал ростом, слаб и бледен, говорил неправильно - "гостеприимчество", "беcсомненно", помогал Лизавете по хозяйству, сам убирал постель и мужественно встретил выстрелы из засады: с немногими товарищами защищал безоружных, и был тяжело ранен.

Петя с Лизаветой горько жалели его. В больнице он лежал почерневший, но с живыми глазами, читал газеты и говорил: "движение растет, бессомненно". Он все же выздоровел, уехал, и куда–то сгинул. Ходили слухи о его пленении и смерти - ничего достоверного узнать нельзя было.

У Пети и Лизаветы составилось мнение, что он погиб. Они помолились за упокой его скромной души.

В конце ноября, в разгар явок на Петиной квартире, пришло известие, что у дедушки припадок ревматических болей. Петя захватил работу, несколько книжек и уехал.

В деревне он попал на первопуток. Тишина ранней зимы, лыжи, работа, чтение вслух дедушке, ожидание почты, переписка с Лизаветой, все это вначале освежило. Во время одиноких прогулок, среди обвеянных снегом рощ, он мог думать и мечтать свободнее, и отсюда, издали, даже больше любил родину, народ, - больше сочувствовал ее судьбам. Потом читал Флобера - "Легенду о Юлиане Милостивом", "Саламбо"; душа его раскрывалась свету искусства. Тут впервые приблизился он к Пушкину, со сладкой грустью, одеваясь по утрам, декламировал "Для берегов отчизны дальной". Тут глубже, под влиянием нескольких книг, задумался над Италией. Он был беден, без всяких ожиданий в будущем, но мир прекрасного, все прочнее овладевая, - звал, манил, и нередко в сумерки, в серой русской деревне, он мечтал об иных небесах, ином свете.

Эта аркадская жизнь продолжалась недолго: в начале декабря все изменилось - в Москве вспыхнуло восстание.

Петя с дедушкой узнали о нем не сразу. Первое, что дошло до них - молокан, ездивший на станцию с флягами, объявил, что поезда не ходят. Москва же, по его словам, горит.

С каждым днем слухи разрастались, и становились грозней. Начали возвращаться крестьяне, работавшие в Москве. В страхе и растерянности они бежали домой пешком, подбирая партию по десяти, пятнадцати человек. По их рассказам, Москва пылала с четырех концов. На улицах шел бой, дома громили артиллерией. Выходило так, что верх брали революционеры.

Петя ничего не понимал, и томился в жестоком беспокойстве. Ехать нельзя было даже на лошадях, потому что в Москву, как говорили, не пускают. От Лизаветы никаких известий. Петю терзали разные чувства. Во–первых, отчаянье, что он не с Лизаветой. Она одна в революционном гнезде, в пылающем городе, покрытом баррикадами. Ну, конечно, он уклонился! Избрал благую долю - сидеть в деревне и восхищаться Флобером. Страх за Лизавету и стыд за себя были основой чувств. Второе - что же происходит? Что с Россией, с жизнью? Правда ли, что верх взяли восставшие - но тогда на их стороне войско, значит, у нас настоящая, огромная революция? Ведь, не предполагали же октябрьских дней, а они пришли? Так, может быть, жизнь действительно сдвинулась, это глубокий кризис, и восторжествует социализм? Может быть, через несколько недель у дедушки отберут имение, и оставят надел? Все это кружило Пете голову. Как все нервные и некрепкие люди, он вдруг перепрыгнул огромное расстояние, отделявшее его обычные взгляды от теперешних, и горячо уверовал, как многие тогда в России молодые люди, что начинается абсолютно–новое. На этом они тотчас сцепились с дедушкой, и все их мирные чтения полетели прахом: дедушка в известия не верил, и говорил, что только глупые могут сочувствовать восстаниям - Петя взволновался, почему–то лез на стену и доказывал, что "теперь все может произойти", и что в дедушке говорят чувства помещика.

Споры эти были не нужны и утомительны; они раздражали обоих и ни к чему не вели. Кончились они внезапно, как только получилось известие, что поезда ходят. Петя выехал в тот же день, на дальнюю станцию Курской дороги, к ночному поезду.

Кто не ездил вечером, в санях, за тридцать верст, тот не знает поэзии русской зимы.

Лошади поданы в шесть, пара гусем. Кучер одет основательно, отъезжающий также. Из дому дают с собой бутерброды, папирос в карман дохи, делают десятки мелких наставлений - как запахивать доху под ветер, куда лучше ставить чемодан. Следует помнить сворот за Собакиным. Между Гайтровым и Никольским зимний путь - прямиком. Ну, с Богом!

Назад Дальше