Внизу, во дворе, стучали по листам и котлам медники. Этот шум не мешал Степану, напротив, - как бы отделял его от остального мира и давал мыслям простор.
Степан курил, переворачивался на жесткой постели и вторично переживал то новое, что нахлынуло на него в этом городе.
Уже в последних классах гимназии, рядом с барченком Петей он казался крепким юношей, полным сил. Уже тогда он мечтал о чем–то большом и серьезном, что ему предстоит сделать. Здесь это чувство росло. Он видел много людей, большею частью принадлежавших к революционным кружкам, и сознание, что именно тут может он проявить себя, укреплялось в нем.
По происхождению плебей, Степан с ранних лет чувствовал, что богатые, сытые - не его лагеря. С детства он видел, скольких унижений они избегают, как легче двигаться им по пути жизни; сколь суровей жребий его класса.
И ему казалось, что самое достойное, самое нужное для него - это отдать свои силы им - угнетаемым и слабым. Он не знал еще хорошенько, как и что именно сделает, но сознание, что он может поставить для этого на карту все, даже жизнь, окрыляло его и подымало в собственных глазах.
Лежа в своей конуре, на пятом этаже петербургского дома с вонючими лестницами, он мечтал о том, как счастлив должен быть человек, отдающий свою жизнь за других. Он вставал, принимался ходить взад вперед, из угла в угол, улыбаясь и напевая про себя. Ему становилось жарко, он подходил к окну и подолгу смотрел во двор. "Да, да", думал он, глядя на детей, возившихся около дворницкой, на подмастерья, пробегавшего в лавчонку без фуражки: "да, вот они, те, к кому мы пойдем. Это наши".
Потом он несколько уставал, успокаивался и садился к столу. Мысли его понемногу принимали иное течение.
Он вспоминал Клавдию, с которой встречался теперь чаще, и это все больше волновало и смущало его. Клавдия, как и он, была не из баловней; как на него - это наложило на нее свой отпечаток. Степану нравилось, что все, что она говорила, было ее, никому не принадлежащее; все надумала она сама, - верно, иногда и в бессонные ночи.
Но его стеснял тот всегдашний внутренний жар, какой он в ней чувствовал. Степану казалось, что она чего–то ждет. Сам он заражался ее волнением и чувствовал тогда, что и он мужчина, с нервами, темпераментом. Он знал в себе беса чувственности и несколько боялся его.
И потому в отношении Клавдии у него было чувство, будто он несколько перед ней виноват. Это оттенялось еще тем впечатлением, какое произвела на него, тогда у Алеши, Лизавета. "Милая", говорил он про нее и улыбался. Это улыбка его была легкая и чистая. Но Лизавета мелькнула и, как тень, скрылась. "Встречу ли ее"? думал он. И хотя знал, что если–б и встретил, ничего бы из этого не вышло, все же ему приятно было представлять себе это.
В таком состоянии застали его события последнего времени - студенческие волнения.
Нововременец был прав: начинались беспорядки. Вспыхнули они в одном специальном институте и быстро разрослись. Как всегда, поводы явились сами собой. В одиночной тюрьме повесился студент - товарищи устроили по нем панихиду. Вмешалась полиция, студентов разогнали. Среди них оказались пострадавшие.
Это взволновало, и студенты прекратили занятия. В обществе тоже было возбуждение: обвиняли власть и правительство в жестокости. Поднялся тон газет. Партии воспользовались этим - появились воззвания; население Петербурга призывалось к демонстрации.
Степан к этому времени уже работал в очень крайней партии. Разумеется, он сильно встрял в это дело. Ему казалось, что когда тысячные толпы соберутся на Невском, выкинут знамена с революционными требованиями, это будет грандиозно. Неясно представлял он себе, что произойдет дальше; но одно то, что студенты, рабочие "заявят свою волю" - что–нибудь да значит. Дальше… а может, дальше–то и будет настоящее. Здесь его голова нагревалась, он видел борьбу, баррикады, геройство. Со сладким трепетом предвкушал он смерть.
В партии он агитировал, чтобы идти с оружием. Рвение его одобряли, но умеряли решимость. Таких, как Степан, новичков и азартных, было не мало. Нельзя было давать им особенного хода.
Постановили так: мирная демонстрация, с целью показать правительству "революционный пролетариат". Степан был неудовлетворен, Клавдия тоже. Зато, когда назначили день, бедная Полина побелела, узнав об этом. Накануне вечером Клавдия зашла к Степану.
В комнате было сумеречно; косой луч солнца пробивался сквозь дверную щель, и в нем плыли пылинки. Внизу стучали по котлам.
Степан вскочил с постели при ее появлении, но она приказала лежать.
- Вы устали, - сказала Клавдия: - не вставайте. Я сяду здесь. Она уселась на краю постели и стала рассказывать. В полумгле она казалась особенно угловатой и худой. Волнуясь, сбиваясь, Клавдия говорила о сопротивлении, о том, что завтра - она слышала - будут войска.
- Это вряд ли, - сказал Степан.
- А по-моему - будут.
Клавдия помолчала немного.
- Может быть, попадем под пули.
Степан ответил:
- Что же, раз решили идти…
Клавдия вдруг взяла его за руку и пожала.
- Только не отходите от меня, - прошептала она слегка глухим голосом.
От прикосновения ее руки какое–то изнеможение прошло по нем: онемели ноги; он почувствовал, что бледнеет.
- Я много думала о завтрашнем дне, - шептала Клавдия. - Я не боюсь, если смерть. Я хотела бы только с вами.
Она припала к нему.
- С вами… не боюсь.
Степан закрыл глаза. Ему казалось, что стоит ему пошевельнуться, раскрыть объятия, и он уже потеряет власть над собой. Далеким, не своим голосом он прошептал:
- Разумеется, будем вместе. Когда она ушла, Степан испытывал странное чувство. Он перестал думать о том, что будет завтра, об оружии, тактике, смерти. Он ясно понял, что его собственная жизнь, нежданно для него, сворачивает в сторону, - менее всего предвидимую. Был ли он этому рад? Он не мог сказать. Все впереди представлялось туманным, удивительным.
Степан вздохнул и стал зажигать лампу.
VII
Проснувшись утром, он вспомнил, что вчера что–то произошло. В сущности, что же? Клавдия даже не поцеловала его. Но он вставал, одевался с особенным чувством. Не было в нем радости разделенной любви, но, все же, в глубине души Степану было приятно, что он нравится хорошей, интеллигентной девушке. Это испытывал он в первый раз. Вторая мысль его - сегодня демонстрация. И снова: они будут вместе. Своей крепкой грудью он сумеет прикрыть ее. Но в нем закипало и горячее, глухое волнение. Без нее в этом деле он чувствовал бы себя свободнее.
Он вышел из дому в одиннадцать. На улицах было не совсем обычно. Туманно–блестяще солнце, тепло, весна; кое–где флаги по случаю праздника. Толпа оживленней, и чем ближе к Невскому - гуще. На углу Морской Степан купил красную гвоздику, вдел в петлицу. Широкополая шляпа, синий воротник рубашки из–под пальто и этот цветочек ясно указывают, кто он. Это было приятно, радостно возбуждало. "Они узнают", думал он: "узнают".
И желание борьбы, столкновения с кем-то неизвестным, но заранее ненавидимым, росло.
С Клавдией должны были встретиться у Мойки. Действительно, под рестораном Альберта заметил он шапочку Клавдии; ее серые, слегка косящие глаза быстро нашли его. Ему сразу понравилась вся ее аккуратная фигурка, даже несколько исподлобья взор, сверкнувший умом, радостью. Щеки ее заалели, когда она пожала ему руку. Степан вспомнил вчерашнее. Опять что–то мучительное и сладкое прошло по нем.
- Полину пришлось надуть, - сказала она. - Дала слово, что к подруге ушла.
Она засмеялась.
- Не хотела даже пускать.
Тротуары были полны. Сновали студенты, молодые люди в синих рубашках, как Степан, и барышни, барышни. Это войско, от семнадцати до двадцати пяти лет, вооруженное тросточками, зонтами, собиралось дать сражение государству. Государство не дремало: взад вперед по Невскому, позвякивая саблями, проезжали жандармы. Во дворах были спрятаны казаки; отряды городовых, соответственно воодушевленных, укрывались за Собором.
Солнце заливало все весенним, милым блеском; воробьи ухитрялись скакать по мостовой, в небе плыл легкий пар.
Медленно двигаясь - толпа становилась гуще - достигли Клавдия со Степаном Конюшенных; здесь их оттеснили с тротуара на улицу. Возбуждение росло. Говорили, что у многих оружие, что со Шлиссельбургского тракта идут рабочие - все, что говорится в таких случаях. Замирало движение экипажей; середина улицы пустела - что–то жуткое было в этой пустоте со шпалерами людей по бокам. Жандармы скрылись.
Наконец, в двенадцать, выстрелила пушка. Обыкновенно по ней проверяют часы, но нынче в сотнях грудей она отозвалась толчком. Из самых густых рядов, против Собора, выбежали группы, через минуту зловещая середина была занята молодежью; над ней взвились флаги, раздалось пение.
Вместе с другими Степан с Клавдией выбежали на середину.
Как другие, шагая, пели песнь с нескладными словами. Но как всем эта песнь, это удивительное шагание и эти флаги туманили душу! В толпе, идущей во имя чего-то, есть странный, большой восторг. Он сплавляет в одно этих разных людей и оружию, пулям противоставляет цельный душевный организм.
Степан шел с Клавдией рядом, пел и, видя слезы, блиставшие в ее глазах, чувствовал дрожь и в своем горле; казалось, сейчас звук сорвется. Сердце его светлело, делалось легче, вольней. Казалось, для этого можно жить. Казалось, глядя в синеву неба, что в общем горячем потоке можно идти на смерть и самую смерть встретить радостно.
Вдруг впереди что–то произошло: толпа замедлила ход. Задние напирали.
Потом послышался крик, и прежде, чем Степан успел опомниться, что–то грузное ударило спереди и сбоку. Степан разглядел лошадей, сабли, серебряной тучей взлетевшие над головами - все тонуло в глухих стонах, в криках падавших.
Минуту толпа держалась, отбиваясь; потом все смешалось, началась паника. Степан рванулся было вперед; гладкий караковый конь втиснулся между ним и Клавдией, и Степан нырнул за его крупом налево, стараясь подхватить Клавдию. Его сбила с ног вторая лошадь, но, как лунатик, не помня ни о чем, он на четвереньках скользнул к тому месту, где она стояла. Вокруг было уже что–то невообразимое. Из людей, лошадей образовалась каша; озверевшие люди на лошадях крошили людей на земле, барышни кричали, студенты с разбитыми лицами падали в грязь. Степану казалось, что его силы выросли; два раза ударили его уже по голове, но он, крича, задыхаясь, все рвался вперед и в сторону, где, по его мнению, была Клавдия.
Он выскочил, наконец, к Собору.
Тут у колонн было тише, и толпились студенты. Степан узнал кое–кого из знакомых; с перекошенными губами стоял его товарищ по партии, отирая со щеки кровь. Кругом закричали, что надо выкидывать флаги; будто бы идут рабочие.
Степан схватил первый попавшийся и, высоко махая им над головой, бросился через площадь. Мало что он понимал, ему казалось, что Клавдия затоптана, но это удержалось лишь на мгновение, а главное чувство было такое, что вот бежать с этим флагом есть высшее счастье и радость - бежать на опасность, страдания, может быть - смерть: так и надо. И когда рядом и вокруг он услышал топот молодых ног, бегущих в одном с ним порыве, понял, что все они, столь ничтожно вооруженные, столь легко победимые, - в сущности, непобедимы, как непобедима молодость, жизнь, правда. Снова они столкнулись, снова их били, и в каком–то опьянении вскакивал Степан, когда его валили с ног, стараясь подхватить свой флаг - отбиваясь, упрямо подымал его. Казалось, что пока флаги держатся, все хорошо. Он не знал, что, в сущности, бой кончен.
Армия барышен и юношей была рассеяна. По закоулкам добивали попавшихся - впятером на одного и без риску - да горсть отчаянных, в роде Степана, сопротивлялась еще.
Последним, что он помнил, было впечатление древка, с которого казак хотел сорвать флаг; Степан рванул его изо всех сил - у казака остался флаг, а древком Степан ударил его в грудь, как копьем. Казак покачнулся, но в это время самого Степана резко хлопнули чем–то сзади, по голове. Из глаз его брызнули искры; он хотел обернуться, но казак, лошадь, собор - все поплыло налево. Степан упал.
Клавдию же в это время, почти без чувств, с раскроенным виском, вез в закрытом извозчике студент. Кровь капала на обшлаг студентова пальто, а он все не мог догадаться заткнуть рану; сам он едва сидел, корчась от страшной боли в колене.
Было около часу. Погода окончательно разгулялась, - предстоял тихий, розовый мартовский вечер.
VIII
Жизнь Пети шла неровно - скачками, очень мучительными.
Противоположные чувства владели им. То ему казалось, что он чистейший паладин своей любви; то налетали страсти, и тогда светлое видение тонуло в вине, разврате.
Как всегда бывает, мысль о ненужности жизни являлась с особенной резкостью. А потом просыпалось самолюбие: становилось ужасным сознавать, что он, Петя, котораго все считают чистым и тихим человеком, подвержен злу, как любое ничтожество. Стыдно было за свою любовь, за молодость, за все лучшее, что должно было в нем быть. В такия минуты Петя впадал в черную меланхолию; ее усугублял страх перед болезнями - жестокими последствиями распущенности.
Тогда его начинало угнетать новое: то, что он трус. Он не столько страдает в высшем смысле, сколько просто боится, а значит - он дрянь, негодный человек, которому и жить не следует. В один из приступов такой тоски, после бурно проведенной ночи, Петя чуть было не привел в исполнение своего плана; он дошел уже до оружейного магазина, но войти купить револьвер у него не хватило сил. Впрочем, это был единственный раз, что он не упрекнул себя в малодушии.
С началом беспорядков вопрос о мужестве стал перед ним снова.
Задолго до волнений, в Петином институте была сходка, по частному делу. Петя почему–то выступал, горячился и нескладно говорил против забастовки. Забастовка прошла, а Петина репутация понизилась; круг знакомства в институте сузился, только Алеша, который был против него в общих делах - лично не изменился. Он так же был весел и беззаботен. Стоял всегда за крайнее и делал это с такой безшабашностью, будто просто баловался. Оттого у студентов серьезных, "честного" образа мыслей, он не пользовался почетом.
- Бастовать всегда надо, - говорил он Пете. - При всех случаях жизни.
Петя горячился.
- А по–моему, это бессмысленно. Ну, побастуем, а завтра нас раздавят, как мальчишек, как дураков. Кому от этого польза?
- Никакой пользы и не нужно.
Петя не понимал и раздражался. Ему казалось, что не хотят вникнуть в его мысль и про себя считают его эгоистом, неблагородным человеком. Будто он боится забастовки! Это его злило. Просто он видит ее бессмысленность, потому что он умней других. Насчет Алеши давно ясно, что он шалый. Многие же неискренни: одним приятно выглядеть героями, другим - избегнуть провала на экзаменах. Идейных мало, это несомненно.
Так прошло две недели. Наступил Великий пост.
Положение осталось неясным - бастовать ли дальше, или нет, не знали. Возникло течение - начать занятия, если начальство отменит репетиции и сделает льготу в проектах. За это высказались многие.
Петя был возмущен. Выходило, что бунтовали не зря: за благородство норовили взять проценты.
Крайние тоже были против, как и Алеша, и на сходке, обсуждавшей это, получился курьез: с нервозностью и азартом Петя примкнул к крайним левым. Отчего так вышло, он сам хорошо не знал, - верно, от негодования; и, по удивительному быту молодежи, вчерашний противник был выбран в "совет пятидесяти". Ни с того, ни с сего Петя вступил в организацию, адрес его записали - вместе с другими он должен был произвести плебисцит, опросить свой десяток на дому: в институт ходили мало, и мнение сходки "не выражало еще воли студенчества".
Так сделался он политиком, и выходил из института с новым чувством: теперь там, по закоулкам этого туманного Петербурга, рассеяны его единомышленники, и там же сидят враги. Враги будут выслеживать, - он должен тоже кой от кого прятаться. Сознание риска взвинчивало его. Теперь выходило, что и он на что–то нужен; к его скромному облику студента–Пети нечто прибавилось: конспиратор, обладатель десятка адресов, как бы субалтерн–офицер революции.
Теперь легче видеть и Ольгу Александровну. Он давно у нее не был, и, урвав время от своих новых, азартно–ребяческих занятий, Петя навестил ее.
Увидев его, Ольга Александровна вздохнула.
- Что вы такой худющий, Петя? - спросила она участливо.
Петя не мог скрыть и рассказал о своих студенческих делах. Она улыбнулась, но с беспокойством сказала:
- Смотрите, чтобы вас не поддели. Знаете, цапнут, - и на цугундер.
Она глядела на него нежно, как на ребенка, точно хотела приласкать, погладить.
Петя потупился. Он почувствовал эту ласку настоящей, прелестной женщины - руки его похолодели. Вместо того, чтобы стать на колени и поцеловать край ее платья, он сказал, стараясь иметь мужественный вид:
- Ничего, что поделать. Ну, вышлют. Не меня одного, такое время.
Рассказал он ей и о демонстрации. К его удивлению и смущению, - она непременно решила идти.
Он знал, что Ольга Александровна сочувствует движению, но видеть ее, человека все же иного круга, в толпе студентов и курсисток представлялось странным. Он беспокоился. Ему, по теперешнему его положению, надо было быть, но идти не хотелось. Отправляться же с Ольгой Александровной - полная нелепость. Но она взволновалась, расстроилась, и пришлось уступить.
Эта демонстрация была для него испытанием. Он не мог от себя скрыть, что просто боится. Его, Петю, а еще хуже, Ольгу Александровну, изобьет какой–нибудь пьяный казак! Мысль об этом была тяжела. Он не чувствовал себя способным драться, воевать. Значит, надо быть жертвой.
Одно его радовало - возможность пострадать за нее. О, тут он не сомневался, наверно знал, что подставит себя радостно. Он даже мрачно мечтал о том, что смерть за нее будет искуплением его измен. "Так и надо, так мне и надо", твердил он, расхаживая по комнате, накануне. Он представлял уже себя убитым, но это благородная смерть. Мысль о ней сладостно залечивала прошлое. "Ну, ладно, ну на что я годен, ну и пусть убьют, пусть".
Но когда вдвоем, под руку, замешались они в толпу, и толпа вынесла их на улицу - глухая тревога овладела им. Это все так: и солнце светит, и прекрасна Ольга Александровна, и смерть, - но драка…
Ольга Александровна держалась за него смущенно, но была возбуждена, румянец играл на щеках, глаза блестели.
Когда раздалось пение, они присоединились; с песнью стало веселей.
Но вот крики, смятение; в двадцати шагах пред собой Петя увидел высокаго пристава - в следующее мгновение бухнул выстрел. "Стреляют", закричали кругом. Ольга Александровна вскрикнула, - и, увлекаемые толпой, бросились они куда–то вбок, к Гостиному двору.
Петя подхватил Ольгу Александровну, и теперь сразу стало ясно: как можно скорее бежать. Кажется, все думали так. Сзади летели казаки, слышался визг. Петя помнил, как, волоча едва живую Ольгу Александровну, попробовал втиснуть ее в лавочку, но она была уже полна - некуда ступить. Побежали дальше.