- Это к делу не относится! - резко оборвала Катя.
Бритый внимательно поглядел. Тот, прежний, неподвижным взглядом уставился на Катю, и в тяжелых глазах его был уже предрешенный приговор. Третий, широкоскулый, в матросской фуражке, с смеющимся про себя любопытством приглядывался к взволнованному лицу Кати, так странно не соответствовавшему ее резкому тону.
- Бывшее звание ваше?
- Дворянка, - с вызовом ответила Катя. И задыхалась, и прижимала руку к сердцу.
Бритый успокаивающе сказал:
- Да вы не волнуйтесь, дело пустяковое.
Катя с презрением возразила:
- Я вовсе не от допроса вашего волнуюсь.
Бритый предложил рассказать, как было дело. Допрашивал мягко и не враждебно. Катя все рассказала и прибавила, что в "хамском царстве" вовсе не раскаивается, что этот Зайдберг, правда, держался, как хам.
- И я думаю, вы на моем месте, если бы испытали все эти издевательства, тоже сказали бы так.
Бритый улыбнулся тонкими своими губами.
- Ну, я бы выразился осторожнее: назвал бы хамом его, если бы стоил, а не говорил бы вообще о хамском царстве… Можно увести, - обратился он к страже.
Катя еще больше заволновалась.
- Я имею сделать заявление.
- Пожалуйста.
- Вот какое заявление…
И вдруг она перестала дрожать, в душе стало радостно и твердо.
- Я сидела в царских тюрьмах, меня допрашивали царские жандармы. И никогда я не видела такого зверского отношения к заключенным, такого топтания человеческой личности, как у вас… Я сижу в камере подследственных, дела их еще не рассмотрены, может быть они еще даже с вашей точки зрения окажутся невинными. А находятся они в условиях, в которых при царском режиме не жили и каторжники. У тех хоть нары были, им хоть солому давали, им хоть позволяли дышать иногда чистым воздухом. А вы бросаете ваших пленников в темные подвалы, люди лежат на холодном каменном полу, вы их морите голодом. Тюремщики обращаются с ними, как с рабами, кричат на них, говорят им "ты". Неужели же вас ни разу не поинтересовало зайти и посмотреть, как вот здесь, под полом, под вами, живут люди, которых вы лишили свободы?.. И потом. Вы вот выявляете мою вину, - а почему вы не стараетесь выяснить, что ее вызвало? Почему не арестовываете людей вроде этого Зайдберга или вашего Искандера? Они своими действиями гораздо больше подрывают авторитет вашей власти, чем всякие контрреволюционные пропаганды.
Катя все высказала, что у нее накопилось. И когда ее вели назад в тюрьму, в душе было удовлетворение и блаженная тишина.
Рассказала о допросе, и что она им сказала. И вдруг все кругом замерли в тяжелом молчании. Смотрели на нее и ничего не говорили. И в молчании этом Катя почувствовала холодное дыхание пришедшей за нею смерти. Но в душе все-таки было прежнее радостное успокоение и задорный вызов. Открылась дверь, солдат с револьвером крикнул:
- Сартанова! Собирай вещи. Через час к выпуску.
Так говорили, и когда на волю выпускали, и когда уводили на казнь. Вчера выпустили одну из дам, сидевших по доносу прислуги: все писали письма, чтобы передать с нею на волю. Теперь никто. И украдкою все с соболезнованием и ужасом поглядывали на Катю. Ясно было, - все они понимают, что ее переводят в страшную камеру В.
Кате стало весело, и смех неудержимо забился в груди: да неужели это, правда, смерть? И неужели бывает так смешно умирать? Она хохотала, острила, рассказывала смешные вещи. И что-то легкое было во всем теле, поднимавшее от земли, и с смеющимся интересом она ждала: десяток сильных мужчин окружит ее; поведут куда-то, наставят ружья на нее. И им не будет стыдно…
Но оказалось, выпустили на волю. Дома Катя узнала, что за нее сильно хлопотал профессор Дмитревский. Особенный эффект на них произвело, что она - двоюродная сестра Седого. Сообщили ей также, что приходил жилищный контролер и взял ее комнату на учет.
Домовым комитетам было объявлено: кто первого мая не украсит своего дома красными флагами, будет предан суду ревтрибунала. Гражданам предписывалось, под страхом строжайшей революционной ответственности, представить в ревком всю имеющуюся красную материю. Бухгалтер отдела с скрытою улыбкою сообщил Кате, что на табачной фабрике вывешено объявление завкома о поголовном участии в манифестации. Кто не пойдет, будет объявлен врагом пролетариата.
В отделе был получен церемониал манифестации. Дмитревский суетился и напоминал сотрудникам, чтоб ровно к десяти часам все собрались в отдел, а оттуда все вместе двинутся к сборному пункту у фонтана Орам-Тимура (теперь - фонтан Карла Либкнехта). Он рассматривал с художниками знамена и плакаты.
Катя спросила:
- Нужно обязательно участвовать на демонстрации?
- Обязательно!
- А я не пойду. Противно. По принуждению.
Дмитревский растерянно взглянул на нее.
- Конечно, насильно вас никто не станет заставлять. Но желательно, чтоб отдел был представлен полностью.
Белозеров кипуче работал. В театре готовились к постановке "Ткачи", оркестры разучивали революционные марши, инструкторы по пению обучали по фабрикам хоры рабочих.
Катя пошла часам к одиннадцати посмотреть. На панелях в ожидании густо стояли зрители. Катя была уверена, что народу на демонстрации будет позорно мало, и в душе ей хотелось этого.
Был чудесный солнечный день, за деревьями сквера сверкало море. Вдали могуче загремел оркестр. Интернационал. Промчался на автомобиле Белозеров с огромным красным бантом на груди.
Музыка приближалась. Заалели под солнцем развевающиеся знамена, плескались красные флаги на домах.
Старый учитель гимназии, - Катя его однажды видела у Миримановых, - вполголоса говорил соседу:
- Людям одеться не во что, а тысячи аршин материи тратят на флаги и знамена!
За музыкой слышен был хор человеческих голосов. Медленно колыхаясь, надвигались темные массы людей, над ними качались плакаты и знамена.
Маленький мальчик с одушевлением говорил:
- Мама! Мама! Гляди! Вон - они идут! С флагими.
- Значит, крестный ход ихний.
- Осади назад!
Милиционеры грубо оттесняли зрителей винтовками на тротуары. Катя вспомнила прежние первомайские демонстрации и жертвенный огонь мученичества в глазах участников. Никто тогда не расчищал перед ними дороги, и Белозеров бы тогда не обучал рабочих хоров.
Шли мимо ряды красноармейцев с винтовками на плечах, с красными перевязями на руках. Катя увидела в рядах знакомых немцев в касках. Могучие мужские голоса пели, сливаясь с оркестром:
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим!
Кто был ничем, тот будет всем.
И шли ряды. Рабочие в пиджаках, работницы в светлых платьях, советские служащие, кокетливые барышни на высоких каблучках, с колеблющеюся походкою. Проплывали плакаты на длинных палках:
Да здравствует международная социальная революция!
Да здравствует книга в руках пролетариата!
- В первый раз слышу, чтоб кто-нибудь желал здоровья книге!
Да здравствует братство трудящихся! Нет ни русских, ни евреев, ни татар, ни немцев! Есть братья-рабочие и враги-капиталисты!
У Кати начинала колыхаться и подъемно звенеть душа от торжественно-боевого темпа музыки, от алого плеска знамен, блеска солнца, от токов, шедших от этой массы людей. Всё шли, шли мимо; обрывки песен выплескивались из живого потока:
Мы потеряем лишь оковы,
Но завоюем целый мир!
Людские волны укатывались к площади, и новые надвигались.
Вперед, друзья! Идем все вместе,
Рука с рукой, и мысль одна!
Кто скажет буре: "Стой на месте!"
Чья власть на свете так сильна?
Задержка какая-то впереди, процессия остановилась. Худощавый рабочий средних лет, державший палку от плаката, отер пот с лысеющей головы, довольно улыбнулся, поглядел вперед, назад.
- Бог даст, одолеет рабочий класс капитал, тогда будет хорошо!
У Кати больно защемило в душе. Вспомнились гнусные подвалы и безвинные люди в них с опухлыми лицами, раскосые глаза Искандера, тлеющие темно-кровавым огнем… Не может же этот не знать обо всем! А если знает, - как может смотреть так благодушно и радостно?
Опять двинулись. Плакат:
Женщины Востока! Вы были рабынями мужчин, теперь вы стали свободными людьми! Дружно на общую работу для счастья трудящихся!
Шли рядом татарки, всё молодые, в низких фиолетовых бархатных шапочках, сверкавших позументами и золотом. Ярче позументов сверкали прелестные глаза на овальных лицах. Как будто из мрачных задних комнат только что выпустили этих черноглазых девушек и женщин на вольный воздух, и они упоенно оглядывали залитый солнцем прекрасный мир.
Море голов и лес знамен на Генуэзской площади (теперь - площадь Урицкого). Трибуна, обтянутая красным сукном, с зелеными ветвями мимоз. Один за другим всходили ораторы. Воздух был насыщен радостным электричеством победного торжествования. Катя видела вокруг жадно прислушивающиеся лица, празднично светящиеся глаза. И как будто не отдельные души были в людях: одна общая душа, большая, как море, торжествовала какое-то великое достижение. Иногда Катю втягивало и уносило с собою это общее настроение - и потом вдруг отшатывало: столько злобы и ненависти было в несшихся призывах. Зачем? Зачем теперь? Неужели и так не слишком много этой ненужной злобы? Почему ни одного призыва к благородству и великодушию победителей?
Выступил Леонид. Его речь понравилась Кате. Ругнул буржуев, империалистов и стал говорить о новом строе, где будет счастье, и свобода, и красота, и прекрасные люди будут жить на прекрасной земле. И опять Катю поразило: волновали душу не слова его, а странно звучавшая в них музыка настроения и крепкой веры.
А потом над трибуной появилась огромная седая голова профессора Дмитревского. В последнее время Катя морщилась от некоторых его поступков, ей казалось, - слишком он приспособляется, слишком не прямо ходит. Но тут он ее умилил. Ни одного злобного призыва. Он говорил о науке и ее великой, творческой роли в жизни. Чувствовалось, что наука для него - светлая, благостная богиня, что она все может сделать, и что для нее он пожертвует всем.
Дрогнувшим от волнения голосом профессор закончил так:
- Товарищи! Бывают моменты в истории, когда насилие, может быть, необходимо. Но истинный социализм может быть насажден в мире не винтовкой, не штыком, а только наукою и широким просвещением трудящихся масс!
Катя шла на службу и встретилась на улице с профессором Дмитревским. Он взволнованно держал в руке газету.
- Вот. Читали? О первомайском празднике?
- Нет.
- Прочтите.
В отчете, подписанном "Спартак", заключительные слова речи профессора были изложены вот как:
"Товарищи! Помните: в условиях переживаемого момента социализм сумеет насадиться не прекраснодушной болтовней мягкотелых соглашателей, а только беспощадной винтовкой и штыком в мозолистой руке рабочего!"
Профессор в бешенстве воскликнул:
- Что же это? Я иду в редакцию. Пойдемте вместе.
В грязной комнатке, заваленной стопами бумаги, пахло керосином от типографского мотора и скипидаром. Суровый господин в золотых очках, услыхав имя профессора, расцвел, почтительно усадил его и сочувственно выслушал.
- Это Спартак отчет давал… Спартак! Поди-ка сюда!
Медленною походкою из соседней комнаты вошел болезненный молодой человек с ленивою, добродушною усмешкою, пережевывая кусок хлеба с сыром… Катя изумилась: так вот какой этот Спартак!
Он слушал профессора, улыбаясь сконфуженною улыбкою.
- Я очень извиняюсь… Значит, я не расслышал. Но теперь что же можно сделать? Что написано пером, того не вырубишь и топором.
- Ну, уж нет, товарищ, извините! Вырубайте хоть топором, а я так оставить этого не могу.
С доброю своею улыбкою Спартак убеждающе возразил:
- А не все вам равно, профессор?
Катю дрожь омерзения охватила. О, да! Ему, этому писаке, - ему все равно! И с этою доброю улыбкою…
- Я категорически требую, чтобы напечатано было мое письмо в редакцию. Вот оно. Здесь только восстановлено то, что я действительно сказал.
Они в замешательстве прочли. Редактор в золотых очках помолчал и сказал:
- Да, конечно, это полное ваше право. Но завтрашний номер, воскресный, уже сверстан, в понедельник газета не выходит. Так что, к сожалению, сможем поместить только во вторник… А кстати, профессор: не можете ли вы нам давать время от времени популярно-научные статьи, доступные пониманию рабочей массы? Мы собираемся расширить нашу газету.
- Об этом может быть речь, когда появится опровержение.
Профессор с Катей вышли. Катя воскликнула:
- Не напечатают! Вот увидите!
- Нет, это не может быть.
- Да как же им напечатать? "Не штыком, а просвещением". Когда они именно проповедуют, что штыком. - Катя засмеялась. - И очутились вы, Николай Елпидифорович, в их компании!
Во вторник письмо не появилось, и редактор по телефону очень извинялся. Потом оказалось, метранпаж затерял заметку. Редактор просил непременно прислать новую и опять очень извинялся. Наконец, оказалось, - времени прошло уже столько, что решительно не имело смысла печатать: все давно уже забыли и о самом-то празднике.
У подъезда "Астории" стояла телега, нагруженная печеным хлебом, а на горячих хлебах лежал врастяжку ломовой извозчик. Мимо равнодушно проходили люди. Катя, пораженная, остановилась.
- Товарищ! Да что же вы такое делаете? Ведь вы весь хлеб примяли, посмотрите, что с ним стало!
Ломовик лениво оглядел ее.
- А тебе что?
- Как что? Ведь этот хлеб люди будут есть. Вы подумайте, - выдают сейчас по полфунта в день. И вот, вместо хорошего хлеба, получат они слежавшуюся замазку, да еще испачканную вашими сапогами.
Ломовой зевнул и стал крутить папиросу.
- Съедят и так.
Катя стала говорить об общественной солидарности, что теперь больше, чем когда-нибудь, нужно думать и заботиться друг о друге, что теперь, когда нет хозяев, каждый сам обязан следить, чтобы все делалось хорошо и добросовестно.
Ломовик усмехнулся.
- Э! - Повернулся на другой бок и стал чиркать зажигалкой, гаснувшей под ветром.
У крыльца стоял в каске тот немец, с которым Катя недавно обедала. Они переглянулись. Немец покрутил головою, улыбнулся и, как бы отвечая на что-то Кате, сказал:
- Nein, es wird bei Ihnen nicht gehen (Нет, дело у вас не пойдет)!
А у Миримановых происходило что-то странное. Вечером, когда темнело, приходили поодиночке то гимназист, то настороженно глядящая барышня, то просто одетый человек с интеллигентным лицом. Мириманов удалялся с пришедшим в глубину сада, они долго беседовали в темноте, и потом посетитель, крадучись, уходил.
Катя иногда встречалась с Леонидом. Она рассказывала ему о своих впечатлениях, хотела докопаться, как он относится ко всему происходящему. Леонид либо отвечал шуточками, либо, с пренебрежительно-задирающею усмешкою, одобрял все, о чем рассказывала Катя.
- И это, по-твоему, допустимо? Это хорошо?
- Великолепно! Так и надо! Революция, матушка! Ее в лайковых перчатках делать нельзя. Наденешь, - все равно, сейчас же раздерутся.
А когда Катя попадала в слишком чувствительное место, Леонид становился резок и начинал говорить каким-то особенным тоном, - как будто говорил на митинге, - не для Кати, а для невидимой, сочувствующей толпы, которая должна облить Катю презрением и негодованием. И они враждебно расходились.
Катя, как всегда, старалась дорыться до самого дна души, - что там у человека, под внешними словами? Было это под вечер. Они сидели в виноградной беседке, в конце миримановского сада. И Катя спрашивала:
- Ну, как же, - неужели у вас на душе совершенно спокойно? Вот, жили здесь люди, их выбросили на улицу, даже вещей своих не позволили взять, - и вселили вас. И вы живете в чужих квартирах, пользуетесь чужими вещами, гуляете вот по чужому саду, как по своему, и даже не спросите себя: куда же тем было деться?
Он, покашливая, отвечал равнодушно:
- Девайся, куда хочешь, - нам какое дело? Они о нас думали когда?.. В летошнем году жил я на Джигитской улице. Хорошая комната была, сухая, окна на солнце. Четыре семейства нас жило в квартире. Вдруг хозяин: "Очистить квартиру!" Спекулянту одному приглянулась квартирка. Куда деваться? Сами знаете, как сейчас с квартирами. Уж как молили хозяина. И прибавку давали. Да разве против спекулянта вытянешь? У него деньга горячая. Еле нашел себе в пригороде комнату, - сырая, в подвале, до того уж вредная! А у меня грудь уж тогда больная была. В один год здоровье свое сгубил на отделку.
Глаза его на худом лице загорелись.
- Пройдешься мимо, - отделал себе спекулянт квартиру нашу, живет в ней один с женой да с дочкой. Шторы, арматура блестит, пальмы у окон. И не признаешь квартирку. Вот какие права были! Богат человек, - и пожалуйте, живите трое в пяти комнатах. Значит, - спальня там, детская, столовая, - на все своя комната. А рабочий человек и в подвале проживет, в одной закутке с женой да с пятью ребятишками, - ему что? Ну, а теперь власть наша, и права другие пошли. На то не смотрят, что богатый человек.
- Так неужели можно брать пример со спекулянтов? Они жестоки, бесчувственны, - и вы тоже хотите быть такими же?
- Вселил бы я его в свой подвал, поглядел бы, как бы он там жил с дочкою своею, в кудряшках да с голенькими коленками! Идешь с завода в подвал свой проклятый, поглядишь на такие вот окна зеркальные. Ишь, роскошничают! "Погоди, - думаешь, - сломаем вам рога!" Вот и дождались, - сломали! А что вещи, говорите, чужие, да квартира чужая, - так мы этого не считаем.
- Не в этом суть. Изменяйте прежние отношения, стройте новые. Но мне всегда думалось: рабочий класс строит новый мир, в котором всем было бы хорошо. А вы так: чтоб тем, кому было плохо, было хорошо, а тем, кому хорошо было, было бы плохо. Для чего это? Будьте благородны и великодушны, не унижайте себя мщением. Помните, что это тоже люди.
- Люди! Волки, а не люди. А волки, их и нужно понимать, как волков. Вон, в первый большевизм было: арестовали большевики тридцать фабрикантов и банкиров, посадили в подвал. Наш союз металлистов поручился за них, заставил выпустить. А при немцах устроили мы концерт в пользу безработных металлистов, пришли в союз фабрикантов, а они нам - двадцать пять рублей пожертвовали. Вот какие милостивые! А мы-то, дураки, их жалели! Таких, как вы, слушались. Поумнели теперь. Тех слушаем, что вправду за нас… Нет, овцам с волками в мире не жить никогда: нужно волчьи зубы себе растить.