И Катя не могла достучаться до того, что ей было нужно. Не злоба тут была, как у того матроса, а глубоко сидящее отношение именно, как к волкам. Чего злобиться на волков? Но призывы Кати к благородству и великодушию звучали для ее собеседника так же, как если бы Катя говорила ему, что волкам в лесу холодно, что у них есть маленькие волченята, которых нужно пожалеть. И все рассказы Кати о зверствах и несправедливостях в отношении к буржуазии он слушал с глубочайшим равнодушием: так вот слушали бы век назад русские, если бы им рассказывали о страданиях, которые испытывали французы при отступлении от Москвы.
Катя устало спросила:
- Вы сами, значит, коммунист?
- Ну, конечно.
- И много у вас на заводе коммунистов?
- Коммунистов не так, чтоб много. А много сочувствующих и склоняющих. Склонить всякого легко, только поговорить с ним. Ты что, имеешь какую на заводе собственность? А у себя дома имеешь? Койку, да пару табуреток? А дом у тебя есть свой? Будет когда? - Никогда. - Ну, вот, значит, ты и коммунист.
Катя шла по набережной и вдруг встретилась - с Зайдбергом, - с начальником жилотдела, который ее отправил в тюрьму. Такой же щеголеватый, с тем же самодовольно извивающимся, большим ртом и с видом победителя. Катя покраснела от ненависти. Он тоже узнал ее, губа его высокомерно отвисла, и он прошел мимо.
- Эй, ты! - раздался с улицы повелительный окрик. Ехало три всадника на великолепных лошадях; на левой стороне груди были большие черно-красные банты.
- Что скажете, товарищи? - отозвался Зайдберг.
- Где тут у вас продовольственный комиссариат?
- Вот сейчас поедете по переулку наверх, потом повернете вправо…
- Веди, покажи.
Зайдберг холодно ответил:
- Я извиняюсь, товарищи. Я ответственный советский работник, и мне некогда.
Панель зазвенела под подковами, усатый всадник наскочил на Зайдберга и замахнулся нагайкой.
- Веди, сукин сын! Разговаривать еще будешь? Живо!
- Но позвольте, товарищи, я вам…
- Ну!!
Нагайка взвилась над его головой. Лицо Зайдберга пожелтело, губа уныло отвисла. Он слабо пожал плечом и повернул со всадниками в переулок.
И везде на улицах Кате стали попадаться такие всадники. У всех были чудесные лошади, и на груди - пышные черно-красные банты.
Это вступил в город отряд махновцев. Советская власть радушно встретила пришедших союзников, отвела им лучшие казармы. Они слушали приветственные речи, но глаза смотрели загадочно. Однажды, когда с балкона ревкома тов. Маргулиес говорил горячую речь выстроившимся в два ряда всадникам, один из них, пьяный, выхватил ручную гранату и хотел бросить на балкон. Товарищи его удержали.
В городе участились грабежи. Махновцы вламывались в квартиры и забирали все, что попадалось на глаза.
Под вечер Катя стирала в конце сада. На жаровне в тазу кипело белье. Любовь Алексеевна крикнула с террасы:
- Екатерина Ивановна! Вас спрашивают.
По аллее из пирамидальных акаций шла, щурясь от заходящего солнца, высокая бледная девушка. Катя остолбенела, не веря глазам. Девушка шла с улыбающимся лицом, и с взволнованным ожиданием глядя на Катю.
- Вера!!
Все забыв, с мокрыми, мыльными руками, Катя бурно бросилась ее целовать.
Они смеялись, плакали. Сели на скамейку, задавали друг другу вопросы, и опять начинали целоваться.
- Как ты сюда попала?
- Из центра послали нас в Крым, целую партию ответственных работников… А ты работаешь с нами?
- Да, в Наробразе.
- Как я рада!
Вера жадно расспрашивала про отца, про мать. И, поколебавшись, спросила:
- Захотят они меня видеть?
- Мама, - конечно. А папа… - Катя печально опустила голову. - Он о тебе никогда не говорит и уходит, когда мы говорим. Он не захочет.
Вера страдающе прикусила губу.
- А маму мы, лучше всего, устроим, чтобы сюда приехала. Ты где будешь жить?
- Еще не знаю. Пока остановилась в "Астории".
- Ой, в "Астории"!.. Перебирайся ко мне.
Вера ужасно обрадовалась.
- Вот хорошо, Катюрка!
- Только вот что: в жилищном отделе сказали, что мне не позволят выбрать сожительницу, а пришлют сами. На днях был жилищный контролер…
Вера спокойно усмехнулась.
- Не беспокойся, пропишут без всяких разговоров. Я скажу по телефону.
- А ты знаешь, что со мною там было? - Катя, волнуясь, рассказала о своем столкновении с начальником Жилотдела, и о том, как прорвалась "хамским царством", и как сидела в подвале.
Лицо Веры стало холодным.
- Какой у тебя, Катя, жаргон вырабатывается! Совсем, как у "объединенных дворян". Из-за того, что с тобою так поступили в Жилотделе, неужели вообще можно говорить о хамском царстве?
Катя замолчала и изумленно глядела на Веру.
- Из всего, что я тебе рассказала, тебя только это возмутило!.. Ну, а как он поступил? Как этих несчастных женщин гноят в темном подвале? Да и только ли это!
Катя рассказала о резолюции Искандера на прошении Миримановой, о генерале, задушенном в больнице санитаром. Глаза Веры как будто задернулись непроницаемою внутреннею пленкою.
- Да ведь с этим генералом, может быть, вовсе и не так. Кто видел, что его задушил санитар? Показалось со страху этой твоей фельдшерице. Столько сейчас везде сплетен про нас!
Катя враждебно возразила:
- Но почему же ты заранее, ничего не зная, утверждаешь, что ничего такого не было? Ну, а эта гнусная резолюция Искандера? Ее-то я уж сама видела, сама читала. Это уж факт!
- Ну, а по существу-то, - ведь он оказался прав в конце концов, деньги они внесли. А потом: отдельные эксцессы, конечно, всегда возможны…
- Отдельные? Эх, Вера! А что ваши пленники валяются в подвалах на каменном полу, в темноте, без прогулок, - это тоже отдельный эксцесс?
- Нет, это, конечно, нехорошо… Но ведь власть только что утвердилась. Конечно, всё сразу не успевают организовать, недочетов много. Первые недели всегда самые ужасные и совершенно анархичные. Вот теперь с нами приехал новый предревком, он понемножку все наладит.
Катя пристально поглядела Вере в глаза и круто замолчала. Вера, такая прямая и честная, - и это виляние, это казенное стремление оправдать, во что бы то ни стало!..
Она сняла с жаровни таз и стала готовить ужин.
Ужинали, пили чай. Перестали говорить о том, что их разъединяло, и опять явилась сестринская близость. Легли спать в одну постель, - Катю поразило, какое у Веры рваное белье, - и долго еще тихо разговаривали в темноте.
Назавтра Вера с убогим узелком своего имущества перебралась к Кате. Ордер в Жилотделе она без всякого труда получила вне очереди.
Вечером Вера, между прочим, сказала Кате:
- Да, знаешь, сегодня Корсаков, предревком новый, осмотрел помещения арестованных. Верно, - даже топчанов нет, прогулок не дают. Вообще, настоящая, как ты говоришь, Иродова тюрьма. Такое безобразие! Сместил начальника тюрьмы и отдал его под суд.
- Ты ему все рассказала?
- Ну да.
- О, Верка, значит, с тобою еще можно жить! А я вчера вынесла впечатление, что тебе до всего этого и дела нет.
На одном из запасных путей узловой станции стоял вагон штаба красной бригады. Был поздний вечер воскресенья. Из станционного поселка доносились пьяные песни. В вагоне было темно, только в одном из купе, за свечкой, сидел у стола начальник штаба и писал служебные телеграммы.
Смеющийся женский голос спросил у входа:
- Товарищ Храбров, вы здесь?
Начальник штаба нахмурился.
- Здесь.
Вошла дама с подведенными слегка глазами, с полным бюстом. Храбров неохотно поздоровался. Она значительно пожала ему руку и с веселым упреком воскликнула:
- И не поцелует руки! А еще бывший офицер!
- Я и офицером не целовал дамам рук, а теперь и подавно. - И сухо спросил: - Отчего вы до сих пор не уехали? Ведь литеру я вам выдал.
- Опоздала. Пошла на вокзал напиться, - ужасно хотелось лимонаду! Ничего нет на станции, даже стакана воды не могла раздобыть. Вы ведь знаете, какая у нас везде бестолочь. Воротилась, - поезд ушел. Как саранча, идем мы, и все кругом разрушаем, портим, загаживаем, и ничего не создаем.
- Вы говорите, вы - жена коммуниста, ответственного работника. Могли бы шире смотреть, поверх этих мелочей.
Она вздохнула.
- Да, когда от этих мелочей жить невозможно!.. Ну, вы меня не приглашаете сесть, а я все-таки сяду.
Дама села и закурила папироску. Ногу она положила на ногу, и из-под короткой юбки видна была до половины голени красивая нога в телесно-розовом чулке и туфельке с высоким каблучком. От дамы пахло духами, в разрезе белого платья виднелись смуглые выпуклости грудей, и в Храброва шло от нее раздражающее электричество женщины, тянущейся к любви и ждущей ее.
- А вы все сидите, все работаете. Вчера поздно-поздно ночью я видела огонек в вашем вагоне… - И с нежным, ласковым упреком она сказала, понизив голос: - Зачем вы так выматываете себя на работе?
- Вы больше, чем кто другой, можете это понимать. Время такое, когда приходится работать по двадцать часов в сутки.
- Ну, да… - Она молча смотрела на него большими черными глазами и вдруг тихонько сказала: - Никогда, никогда я не поверю, чтобы вы, правда, по внутреннему убеждению, так работали для них.
- Для них? Марья Александровна, я не ослышался? Для них, а не для - "нас"?
Дама загадочно засмеялась, посмотрела горячим взглядом и медленно ответила:
- Ну, если вам так хочется… "для нас"…
Храбров вдруг решительно встал, засунул руки в карманы и сказал:
- Люся! Довольно!
Дама отшатнулась.
- Какая… Люся? Я - Мария Александровна.
- Вы - Люся Гренерт. Не узнаете меня? Коля Мириманов. В одно время учились в Екатеринославе. Вы были такою славною гимназисточкою, с такими чудесными, ясными глазами… И вот - стали шпионкой.
- Коля? - Она в испуге смотрела на него.
- Стыдно, барыня!
Дама медленно опустила голову и закрыла лицо руками. Плечи ее стали вздрагивать. Она заплакала.
- Как же я вас не узнала?.. Да, верно: я ихняя шпионка… Послушайте меня.
Она робко огляделась.
- Да, они меня заставили сделаться шпионкой. В Харькове мой муж, подполковник, был арестован, сидел у них в чека полгода, меня не допускали. Сказали, что его расстреляют, и предложили пойти к ним на службу. Трое детей, есть нечего было, все реквизировали, из квартиры выгнали… Боже мой, скажите, что мне было делать!
- Что угодно! Умереть, предоставить мужа его судьбе, а на это не идти.
- Да, правда! И вот мне за это казнь. Вы знаете… Мне все-таки с тех пор ни разу не дали свидания с ним, и все время высылают с разными поручениями из Харькова. И я боюсь даже подумать… Душу мою они сделали грязной тряпкой, а его - все-таки расстреляли!.. О, если это зерно, я им тогда покажу!
И, как в бреду, она быстро зашептала, испуганно оглядываясь:
- Я завтра утром уеду. Я, конечно, нарочно не уезжала до сих пор… И я вам все скажу. За вами очень следят, ни одному слову не верьте, что вам говорят. Главный политком, Седой, он вам верит, а другой, латыш этот, Крогер, - он и в особом отделе, - он все время настаивает, что вас нужно расстрелять. Он-то меня к вам и подослал… И я боюсь его, - в ужасе шептала она, - он ни перед чем не остановится…
Снаружи вагона послышались мужские голоса, отдались шаги по приступочкам, в коридоре заговорили.
Дама побледнела и поспешно поднялась. Вошли политкомы Седой и Крогер, и с ними, - командир бригады, бывший прапорщик, с туповатым лицом.
Когда дама проходила мимо них к выходу, Крогер значительно переглянулся с нею. Седой оглядел ее с тайною брезгливостью.
Поздоровались. Седой сказал, посмеиваясь:
- Вот вы в какой приятной компании проводите вечера!
Храбров раздраженно обратился к Крогеру:
- Товарищ Крогер, уберите вы, пожалуйста, отсюда эту дамочку. Говорит, нечаянно тут застряла, я ей выдал литеру, а она все тут вертится. Я ей сказал, что больше не буду ее принимать, и велел гнать ее от вагона.
Крогер молча сел.
- И потом, вот что я хотел вас просить. У меня решительно не хватает времени на все. Отчего бы вашим помощникам не шифровать служебных телеграмм? Это и для них полезно, - они, таким образом, все время будут в курсе наших самых даже мелких распоряжений…
Крогер поглаживал свои густые, белесые усы и украдкой приглядывался к нему серыми, как сталь, глазами. Он ответил медленно:
- Да, это я вам хотел сам приказать.
Они просидели часа два.
В автомобиле, по дороге к городу, Леонид с раздражением спросил:
- Да какие же у вас данные? Работает, как лошадь, все на нем держится. Комбриг говорит, что без него окажется, как без рук.
- Значит, сам комбриг никуда не годится. Если бы я имел данные, я бы его арестовал без разговоров. А только я вижу: не из наших он. Зачем так много работает? Не по совести он у нас.
- Конечно. Спец, как спец. Следить нужно.
Крогер упрямо возразил:
- Арестовать нужно.
Позднею ночью Храбров, усталый, вышел из вагона. Достал блестящую металлическую коробочку, жадно втянул в нос щепоть белого порошку; потом закурил и медленно стал ходить вдоль поезда. По небу бежали черные тучи, дул сухой норд-ост, дышавший горячим простором среднеазиатских степей; по неметеному песку крутились бумажки; жестянки из-под консервов со звоном стукались в темноте о рельсы.
Недалеко от стрелки темнела фигура с винтовкою за спиною. Храбров вгляделся и узнал своего ординарца, оренбургского казака Пищальникова.
- Товарищ Пищальников, это вы?
- Я, товарищ начальник.
- Чего это вы не спите?
- Не спится что-то. Все о доме думаю.
- Вы разве не добровольно пошли?
- Нет, по мобилизации взяли… Как скажете, товарищ начальник, скоро всему этому будет окончание?
- Не знаю, товарищ. Должно быть, долго еще нам с вами придется манежиться. Больно уж напористы белые.
Казак помолчал и вдруг сказал:
- Ваше благородие!
Храбров вздрогнул.
- Что вы, товарищ, с ума сошли?
- Никак нет… Дозвольте вас спросить, ваше благородие: неужто вы по совести пошли служить этой сволочи?
- Да я тебя арестовать велю! Ты с ума сошел!
- Никак нет… А только вот вам крест, - казак снял фуражку и широко, медленно перекрестился, - вы не от души им служите, нехристям этим.
Все время начеку, все время внутренне поджавшийся, Храбров хотел на него грозно закричать и затопать ногами. Но так из души вырвались слова казака, так он перекрестился, что Храбров шагнул к нему вплотную, заглянул пристально в бородатое его лицо и хриплым шепотом спросил:
- Крест у тебя на шее есть?
- Есть.
- Покажи.
Казак молча расстегнул ворот и вытянул за шнурок небольшой медный крестик. Храбров ощупал его, оглядел.
- Ну, я тебе верю, Пищальников. Чувствую, что тебе можно верить.
Казак радостно ответил:
- Так точно, ваше благородие!
- Хочешь России послужить?
- Что прикажете, все сделаю. Рад стараться.
- Хорошо. Скоро ты мне понадобишься. А сейчас разойдемся. Не нужно, чтобы нас видели вместе.
В субботу Леонид по делам ехал на автомобиле в Эски-Керым. Катя попросила захватить ее до Арматлука: ей хотелось сообщить отцу с матерью о приезде Веры и выяснить возможность их свидания. Дмитревский поручил ей кстати ознакомиться с работою местного Наробраза.
После обеда выкатили они из города еще с одним товарищем. Длинный, с изможденным, бритым лицом, он сидел в уголке сидения, кутаясь в пальто, хоть было жарко.
Мчалась машина, жаркий ветер дул навстречу и шевелил волосы, в прорывах гор мелькало лазурное море. И смывалась с души чадная муть, осевшая от впечатлений последнего месяца, и заполнялась она золотым звоном солнца, каким дрожал кругом сверкающий воздух.
В степи шел сенокос, трещали косилки, по дорогам скрипели мажары с сеном. От канонады на фронте по всему Крыму лили в апреле дожди, урожай пришел небывалый.
Спутники Кати вполголоса разговаривали между собой, обрывая фразы, чтоб она не поняла, о чем они говорят. Фамилия товарища была Израэльсон, а псевдоним - Горелов. Его горбоносый профиль в пенсне качался с колыханием машины. Иногда он улыбался милою, застенчивою улыбкою, короткая верхняя губа открывала длинные четырехугольные зубы, цвета старой слоновой кости. Катя чувствовала, что он обречен смерти, и ясно видела весь его череп под кожей, такой же гладкий, желтовато-блестящий, как зубы.
По обрывкам фраз Катя понимала, о чем они говорят, и ей было смешно; они скрывали то, что все в городе прекрасно знали, - что в центральный совет рабочих профсоюзов прошли меньшевики и беспартийные. Когда разговор кончился, она, как всегда, срыву сказала:
- На днях у нас на пленуме в Наробразе выступил представитель совета профсоюзов. Вот была речь! Как будто свежим ветром пахнуло в накуренную комнату.
Леонид пренебрежительно спросил:
- Что ж он у вас такое говорил?
- Говорил о диктатуре пролетариата, что они выгоняют жителей из квартир, снимают с них ботинки, и что в этом вся их диктатура. А что прежде всего нужно стать диктатором над самим собой, что рабочие должны заставить всех преклониться пред своей нравственной высотой, пред своим уважением к творческому труду.
Леонид переглянулся с Гореловым и засмеялся.
- Вот интеллигентщина!
Лицо его стало неприятным и колючим.
- И говорил еще, что рабочий класс в самый ответственный момент своей истории лишен права свободно думать, читать, искать.
Леонид прервал ее:
- Интересно, - какого он цеха?
- Иглы.
- Ну, так! Значит, портной. Не мастерок ли? Они сейчас великолепно зарабатывают на общей разрухе, спекулируют мануфактурой, под видом родственничков набирают подмастерьев и эксплуатируют их совсем, как раньше.
- Само-собою! Раз не ваш, значит - спекулянт и буржуй!
- Скажите, пожалуйста, чем всего больше озабочен! Что буржуазию выселяют из ее роскошных особняков и отводят их под народные дома, под пролетарские школы и приюты! Какая трогательная заботливость!.. Вообще, необходимо обревизовать все эти выборы. Дело очень темное.
- Темное, несомненно, - отозвался Горелов и мягко обратился к Кате: - В провинции сейчас это то и дело наблюдается: более достаточные рабочие мелкобуржуазного склада пользуются темнотой истинно пролетарской массы и ловят ее на свои удочки.
- Ничего! Скоро просветим! - сказал Леонид. - Кто сам босой, тот не будет плакать над ботинками, снятыми с богача.
- А наденет их и будет измываться над разутым.
Леонид задирающе усмехнулся.
- Конечно!
- А у тебя у самого очень хорошие сапоги.
Леонид оглядел свою ногу, подтянул лакированное голенище и, дразня, спросил:
- Правда, недурные сапожки?
Под колесами выстрелило, машина остановилась. Шофер слез и стал переменять камеру.
Качаясь в седлах, мимо проскакали два всадника с винтовками за плечами. Через несколько минут, догоняя их, еще один промчался карьером, пригнувшись к луке и с пьяной беспощадностью сеча лошадь нагайкою.
Леонид глядел им вслед.