Мать имела несколько взволнованный вид.
– Вы все читаете… А сейчас мужик из Никольского привез письмо, был в Калуге: на днях папа приезжает…
Глеб и Лиза заболтали ногами, отбросили книги и издали приветственные клики.
– Он возьмет нас отсюда в Усты, а с Нового года его переводят в Людиново директором завода.
Людиново! Глеб слышал это слово. Хорошо или нет, что они переезжают из Устов? Людиново – нечто огромное, таково было сложившееся его впечатление…
Он отложил книгу, спросил серьезно, как спросил бы, по его мнению, отец:
– А там хорошая охота?
На этот вопрос мать ответить не могла. Но сказала, что там отличное озеро, у них будет огромный дом и вообще это для отца повышение.
Слово "повышение" Глебу понравилось. То, что повышение дали отцу, его не удивляло – такому человеку, как отец, естественно повышаться. Но во всяком случае приятно было, что теперь они станут "важнее" – отблеск отцовского успеха падал и на него.
Мать сказала Лизе, что она слишком много читает, занялась бы чем-нибудь.
– Глеб тоже читает, – обиженно ответила Лиза. – Он читает – ничего, а я…
Она почти рассердилась. Но с матерью трудно было спорить.
– Сыночка еще маленький. А ты скоро будешь взрослая. Починила бы свое старое платье.
Лиза надела ботинки, с недовольным видом вышла из комнаты. Да, уж любимчик! Неповинную белочку убьет – молодец. Лошадей в ночное с мальчишками гоняет – тоже молодец, как будто это кому-то полезно. И романы читает – превосходно. А когда она, Лиза, играет "Венгерскую рапсодию", это называется заниматься пустяками.
Глеб мало обратил внимания на разговоры женщин. У него было дело посерьезней: он приближался к тому месту, которое Лиза уже прочла: аукцион на невольницу. Неужели ее на самом деле продадут плантатору?
За окном летели сентябрьские тучи. Дождь перестал. Мокрые, черные деревья казались резче и крупней. Где-то за Окой открылся просвет – кусочек лазури в небе. Глеб в волнении сучил ногами по теплой изразцовой печке. "Его шляпа слетела, из-под нее развеялись длинные кудри, молодой человек скинул плащ, и глазам удивленных зрителей предстала фигура молодой девушки.
– Я Евгения Безансон!"
Так гласили затхлые страницы библиотечного Майн Рида. Глеб не мог больше читать. Да, конечно, невольница спасена! Он быстро надел сапоги, чрез сумеречную гостиную, столовую вышел на крыльцо. Сильный ветер гнул березы. Сквозь них, на закате, сияли латунные полосы неба. В роще варили в котлах картошку для свиней. Глеб взволнованно и задумчиво пересек лужайку перед домом и пошел к дымным огням. Баба помешивала в котле. Осенний терпкий и пронзительный ветер гудел и здесь. От вечерних туч, беспорядочно мчавшихся, по земле неслась мрачная тень, иногда тучи разрывались и тогда все вспыхивало – в общем, сумятица эта небесная отзывалась здесь чем-то нервным и таинственным. От котла несло дымком, запахом картошек. В дальней избе сечками рубили капусту. Снизу от Оки гнали стадо – первые, пестрые коровы, мыча, замелькали средь берез. Впереди рыжая с белыми крапинами, значит, завтра хорошая погода.
Глеб был полон чего-то героического и восторженного. Невесть куда улетел бы с этим ветром, кого-то спасать, освобождать, завоевывать славу. Он стоял долго у огня. Подбросил валежника, поглядел, как гуще повалил дым, а потом заиграло пламя чистое, летящее – и отошел… Людиново! Новый дом, новая жизнь. Как интересно все! Как увлекательно.
Вдыхая редкостный дух вечера сентябрьского, Глеб бродил на закате в роще, отдаваясь мечтательности. Ему казалось, что он мог бы дойти до самой Провальной Ямы… но не дошел, конечно. Вовремя явился к вечернему чаю.
Отец действительно приехал через день. Глеба и Лизу поразило, что к скромному дому будаковскому подкатил огромный экипаж, вроде дилижанса, где можно было сидеть вшестером, с отворявшейся назад дверцей, запряженный четверней. Нечто невиданное для Устов! Отец вылез веселый и загорелый, рыжеватыми усами ласково детей целовал и объяснил, что это дилижанс "мальцовский", из Людинова, сам генерал Мальцев в нем ездил, и кучер людиновский, и в этом ковчеге они и поедут домой, пока опять в Усты.
Мальцовский! Людиновский! Да, значит, Людиново, часть таинственной "мальцовщины", о которой Глеб слышал (Усты находились на окраине ее) – стало быть, Людиново и вправду могущественно. Глеб с благоговением и восторгом влезал в дилижанс, пахнувший кожей, с задергивающимися шторами, стеклянными окошечками в них… Да, это Людиново…
С приездом отца и появившимся чувством Людинова, новой обширнейшей жизни, Глеб еще сильнее ощутил желание что-то делать, чем-то выделяться. Он рассказал отцу о своих охотничьих подвигах: белочка, три сороки, два дрозда, галка… маловато!.. Это отчасти даже пустяки – вдруг ему так показалось. Не в охоте дело. А в чем? Этого он не знал. Но чувствовал, что "в чем-то" заключается.
Через несколько дней, на четверне, нагрузившись, по размокшим дорогам отбыли они в дальний, теперь совсем тяжкий путь по грязям в Усты.
Правда, занятно было ехать в дилижансе, но и нелегко из-за дурной дороги. Иногда в горку приходилось вылезать, брести пешком – лошади едва взвозили. Сумрачные поля России были вокруг, бурые, иногда в ярких, мокрых зеленях. Невесело ехали. Опаздывали на ночлеги, целый лишний день пробыли в дороге, заночевали в двенадцати верстах от дому.
Глеб жалел уже о милых Будаках, но главное, скорее бы доехать, скорее бы Усты! Героическое его настроение упало. Он ощущал теперь себя просто мальчиком за спиной матери.
III
Осень и начало зимы были в Устах невеселы. Разрушалась здешняя жизнь, над всем господствовало Людиново. "Нет, этот шкафчик в Людиново не поедет", – значит, шкафчику погибать в безвестности. С ноября начали заколачивать и внизу в кабинете разные ящики с посудой, бельем, мелкими вещами. Все это, по первопутку, двинулось на подводах в Людиново. Дом полупуст, сняли даже портьеры в гостиной, уложили кабинет, мастерскую. Голо, гулко, пустынно! Везде клочья соломы, веревки, увязанные сундуки. Входят люди в валенках, подымают, выносят. Апос-толовидный Семиошка со своей лысиной, с веревочкой вокруг головы… для такого художника – забивать гвозди, возиться с ящиками…
Глебу радостно было ехать, но и жаль Устов. Отъезд пробудил в нем чувства довольно сильные, мечтательно-сентиментальные. Он растравлял их. Ходил прощаться с любимыми местами, твердил про себя, что никогда больше их не увидит. Прощался с Савоськами и Масетками, с домом, палисадником, каретным.
И настало, наконец, декабрьское утро, когда тронулось вперед несколько подвод с последним "барским добром", а к полудню две тройки стояли у подъезда. Переднею правил новый, людиновский кучер Дмитрий, степенный, немолодой человек с длинными усами. И сани высокие, с резьбою, с боковыми крыльями – защита от снега из-под копыт – и крупные лошади, все было уже людиновское. На козлах второй, устовской тройки сидел Петька.
Полсела собралось провожать. В последнюю минуту в столовой присели, перекрестились – закутанные, в валенках, Глеб в оленьей ушастой шапке, на ходу прощаясь и кланяясь, стали размещаться по саням. Глеб с матерью и Дашенькой в людиновских, отец с Лизой в устовских. И в какой-то момент, после бесчисленных поправок, подтыканий одеял, полости, раздался голос отца:
– Ну, с Богом!
Дмитрий тронул. Толпа заколыхалась, еще раз сняли шапки, Савоськи и Масетки с мерзлыми, посиневшими носами, в дырявых валенках, рысцой побежали за санями. Дмитрий слегка наддал, тройка повернула мимо ракит и столь родного прясла, полной рысью пошла к речке под гору.
Друзья, подруги из Устов отстали. Странная и ненужная влага наполняла глаза Глеба. Дул ветер. Глеб смотрел вбок, скрывая чувства. Слезы замерзали на ресницах, слегка склеивали их. Промелькнула сажалка. Устовская церковь на пригорке, кирпично-розовая с зеленым куполом, уходила в небытие.
– Сыночка, тебе удобно? Не замерзнешь? Воротник повыше поднять?
Глеб чуть не с досадою отвел руку матери. Он был один, со своими чувствами и, как ему даже казалось, "страданием" – сейчас никого не нужно. Неизвестно, о чем думала мать, вероятнее всего, о делах хозяйственных. И не знала, что происходит в душе большеголового, хмурого мальчика рядом. А его разъедали печальные, но и смутно-сладостные чувства. Под скрип саней, визг снега, в серо-синеющем дне еще устовском, с внутренним всхлипыванием напевал он про себя слова недавно слышанного романса:
Дорогие мне места-а,
Где я прс-о-жил годы де-ет-ства,
Вас увижу ли ког-да-а,
Иль поки-ину на-а-всегда…
Пройдет лет сорок, умрут родители, а он "согбенным стариком" явится вновь в Усты, но все, кого он знал там, с кем играл в палочку-постучалочку, уже умрут, и никто не узнает его. Вдруг выползет из тишаковской избы старуха, бывшая его приятельница Масетка, и скажет: "Да это, кажется, наш устов-ский барин…" –
Все-еми брошенный, за-бы-тый,
Без любви, без со-ожале-е-енья…
и сквозь всю детскую нелепицу мечтаний нечто напела судьба в тот зимний, свинцовый день правильно: мест первоначального, полурайского своего детства и вправду не дано было ему увидеть. А однако столь сильно и глубоко в нем засел глухой уголок Жиздринского уезда, что всю жизнь сопровождали видения разных устовских лесов, парка, сосонника, кладбища за церковью… Если взглянуть глазами будничными, почувствуешь ли поэзию, величие устовского утра июньского, прелесть Ландышевого леса, таинственность Чертолома, необычайность вида из дальнего уголка парка на леса и широту русского приволья? Может быть, все это было лишь в душе? Пусть приснилось. Но навсегда. И ничем сна не вытравишь.
Меланхолия же отъезда самого не так длительна. Маленький человек волнуется, но и живет, то есть вбирает окружающее, а он еще так свеж, столько еще ему вбирать!
Тройка катит. Проехали Шахту, куда столько раз ездил он с отцом на дрожках, и Славянку, где жил дядя Володя – теперь и его тут нет, и Соня-Собачка попала в гимназию – начались незнакомые края, таинственная "мальцовщина", куда они стремятся, где отца "повысили".
Дорога теперь рядом с узкоколейкой, кое-где сильно занесенной снегом. На мохнатых струнах телеграфных столбов ястребок, издали снимающийся. Все больше лесу. Голые осинки и дубняк с коричневыми клочьями листвы прошлогодней, скучные вырубки со штабелями заснеженных дров и, наконец, сосновые, еловые леса. Кое-где будка у дороги, кое-где угольные кучи – летом выжигают здесь древесный уголь. В одном месте обогнали обоз, везший руду. За ним тянулся желто-красный след.
Дико, неприютно Глебу показалось! Неужели таково это Людиново?
Наконец, перед сумерками выехали на подъем, откуда открылся вид как бы на неглубокую котловину. На ее краю вновь синели леса, а в ней разбросалось большое село с церковью, корпуса, строенья, трубы, шел из них медленный дым. Дмитрий тронул оживленнее.
– Людиново, барыня, – сказал, обернув назад красное лицо с ледяными усами.
У Глеба на меховом воротнике от дыхания тоже намерзли ледяшки, пахло смесью удивительного воздуха зимы и мокрого меха. Сообщение Дмитрия взволновало. Людиново! Вот оно, наконец.
Удивление смешалось почти с восторгом, когда тройка спустилась совсем близко, к заводу, выбралась на безбрежное, как Глебу показалось, ровным снегом завеянное озеро, и сильной рысью пошла по зеркально натертой, без ухаба озерной дороге. Слева за плотиною темнел завод – довольно странной, хмурой массой. Сумерки спускались. Глеба поразили два языка бледного пламени, горевшего над приземистыми, но широкими трубами. Как факелы приветствовали они приезжающих.
– Это… что? – спросил он у матери. – Это… не пожар?
– Нет, сыночка. Газ горит над доменными печами. Сейчас и приедем.
Завод и домны остались сзади. Мимо небольшого парохода, замерзшего во льду, Дмитрий выехал на набережную, под прямым углом к плотине и заводу. Через три минуты въезжали в ворота большого "директорского" дома, выходившего фасадом на озеро.
Да, это Людиново! Дело серьезное.
На границе Калужской и Орловской губерний, в уездах Жиздринском и Брянском несметные земли принадлежали генералу Мальцеву. В глухом этом краю с крепостных времен понастроены были заводы: паровозостроительный Радица, стеклянный – Дядьково, чугунно-плавильные – Людиново, Сукремль, Песочня. В лесах выжигался древесный уголь. В "дудках" крестьяне добывали руду. Крепостные руки воздвигали плотины, водяная сила двигала заводы. Свой узенький рельсовый путь их соединял, свои рабочие, сидевшие на земле, работали, свои магазины обслуживали рабочих, свои были больницы, школы, чуть ли не полиция своя… – не хватало своей монеты, во всем остальном это было малое царство в Российской империи – так и называлось – Мальцовщина.
Ко временам Глеба, когда отцу поручили управлять Людиновский заводом, Мальцева – Петра Великого Жиздринского уезда – не было уже в живых. Мальцовщина отошла в казенное управление. Глебу запомнился, однако, его портрет: на площадке вагончика старик с белыми усами, в поддевке, из-под которой видны штаны с лампасами, в военной фуражке, с видом фельдмаршала в отставке. От отца он о нем много слышал и считал "генерала", как и многие вокруг, существом могучим, полумифическим. Да и правда, его след остался резко во всем складе жизни Мальцовщины: нечто полукрепостное и патриархальное.
Для Глеба, впрочем, в его новой жизни это значения не имело. Важно было, что началась иная глава бытия – Глеб с наслаждением в нее погрузился.
После устовского дом показался ему дворцом. Ряд комнат в нижнем этаже. Огромная столовая, вроде зимнего сада, со сплошной стеклянной стеной, выходили на озеро. Наверху еще три комнаты. Одна из них тоже на озеро, тихая и пустынная, с мягким диваном. Рядом, двумя ступеньками ниже, Глебов кабинет, с письменным столом и трапецией в другом углу. Днем он один в этих светлых, безлюдных комнатах – какая прелесть! – спит же внизу, и теперь не с матерью, а с отцом, на диване – среди ружей, рогов, патронташей, в табачно-ружейном воздухе.
Лакей Тимофеич, худой старик, помнивший еще Мальцева, подавал к столу в белых нитяных перчатках. Это уж не устовская Дашенька!
За утренним чаем сумрачно докладывал отцу: – Лошадка подана-с!
Отец уезжал на завод, но не правил сам, как в Устах, а его вез очередной кучер с конного двора. Глеб сразу все это принял, будто по нем сшит и Тимофеич, и огромный дом – входило сюда и ощущение власти отца. Глеба иначе даже одели: в суконную курточку с ременным поясом, длинные брюки – почти гимназическое снаряжение. И он не удивился бы, если бы Тимофеич стал перед ним во фронт, как не удивлялся, что все кланялись по дороге, когда они с отцом выезжали в санках. Его не так уж теперь радовало скромное тульское ружьецо, одноствольное: он умел разбирать и чистить отцовские двустволки центрального боя – с ними чувствовал себя на равной ноге.
Но особенно нравилась тишина, чистота и свет верхних комнат. Он проводил здесь много времени, читал и рисовал. Рисовать начал еще в Устах. А теперь ему подарили гравюры для копирования – романтические мельницы, полуразрушенные замки с легкими иностранными деревцами. Глеб всячески старался, чтобы выходило поизящней, и с упорством добивался благовидности подлинника. Внизу, в огромной зале Лиза разыгрывала своих Бетховенов. Тимофеич постукивал посудой. Из Глебова окна виден был заснеженный сад, вороны бессмысленно перелетывали, галки жались к дымовым трубам. За окнами холодный зимний день. Но здесь тепло, светло, паркет иногда чуть потрескивает, рамы замазаны замазкой основательно, в белой вате меж ними скляночки с кислотой.
Есть увлекательное дело. Как в Устах прежними веснами, проводя ручьи, полагал Глеб, что помогает природе и делает важное, так и срисовывая пуссэновские деревца, тоже считал, что это имеет особое значение. Вряд ли определенное что-нибудь думал. И, конечно, словами не мог бы выразить. Но рисунок должен выходить как можно лучше! – это он знал всем существом своим. И когда удавалось, с гордостью и приятностью влезал на трапецию, раскачивался на ней, ему нравилось, что он один, что снизу доносится музыка, а он со временем будет художником и даже сейчас делает нечто важнейшее – такого сознания значительности своей жизни, ее насыщенности он в Устах не испытывал.
Долго на трапеции сидеть утомительно. Можно слезть, подняться на две ступеньки из своей комнаты в другую, ту, что смотрит на озеро. Оно кажется огромным – ровная гладь снега! – на краю синеет лес, а справа за плотиною завод, дым идет из труб и вечно горят два языка пламени над домнами. Все это странно, почти фантастично! В тех лесах, разумеется, живут медведи, лоси, эти леса соприкасаются где-то вдали с Устами – Дьяконовыми косиками, Чертоломами, и все это необъятная Россия. Да и озеро тянется в глубину верст на двадцать. Когда придет лето, отец обещал взять на охоту за утками, для этого надо плыть к истокам на пароходе, замерзший кузов которого, с заиндевелою трубой, виден в углу набережной и плотины.
Эта первая зима в Людинове оказалась для Глеба вообще особенной. Хоть и был он по-прежнему большеголовый, с залысинами на висках мальчик, но уже не совсем такой, как в Устах. Возросло одиночество, мечтательность. Он теперь меньше был связан с матерью, Лизой, отцом, хотя они и находились тут же. Жил более собственною, пробуждающейся, тайной жизнью, о которой ни с кем не хотел бы говорить.
Но и внешнее являлось, или вторгалось в его бытие по-новому.
Настоящей гувернантки все еще не нашли. Решили пригласить заводскую фельдшерицу Мяснову – пусть дает Глебу уроки хоть по-русски и арифметике, иначе он все перезабудет.
Мяснова являлась в четыре – румяная, довольно плотная девушка лет под тридцать, с близорукими выпуклыми глазами, аккуратная и холодноватая. Держалась уверенно, одета была чисто. От нее пахло чем-то медицинским – Глебу не весьма понравилось. И вообще она не отвечала тому миру, уединенному и поэтическому, в котором он теперь жил. Руки у нее были крепкие, с красными пальцами, почерк почти мужской, белый воротничок подкрахмален, блузка сидит ловко… "К следующему разу ты решишь две задачи, одну о курьерах, другую № 135. По-русски стихотворение на память, а по грамматике о местоимениях. Запиши".
Глеб сразу почувствовал, что с ней будет скучно.
– Ты знаешь, – говорила Лиза вечером, – мне Катя Новоселова сказала, что эта Мяснова очень умная. Она развитая, окончила в Петербурге фельдшерские курсы и стоит за республику. Катя тоже. И все Новоселовы.
Глеб знал, что Новоселов служит на заводе по счетоводству, и что Лиза начала дружить с его дочерью. Про республику же ничего не знал. Но именно потому, что не знал, и остался недоволен.
– Наверно, глупости.
– А Катя говорит, что совсем не глупости.
– От этой учительницы, – мрачно сказал Глеб, – пахнет лекарствами.
– Да, потому что она лечит больных рабочих. Больные рабочие Глеба мало интересовали. Женщины, пока что, тоже мало. И все-таки Катя понравилась ему больше Мясновой.