Глеб ни о чем не думал, глядел на клавиатуру. Только бы это не прекращалось.
– Шопен… Valse brillant, – шепнула Лиза.
Глеб знал эту пьесу – Лиза нередко играла ее еще в Устах. Но теперь все было другое.
Софья Эдуардовна, слегка задохнувшись, поднялась. Лиза восторженно на нее глядела.
– Я был уверен, что вы отлично играете, – сказал Глеб.
– Почему?
– Так… Был уверен.
В дверях показался Тимофеич в белых нитяных перчатках.
– Кушать подано-с.
Мать поднялась и прохладно поблагодарила Софью Эдуардовну. Лиза же к ней прижалась, и, полуобнявшись, вместе пошли они в столовую.
Отец, в сереньком светлом костюме, веселый, оживленный, сидел между Дрецом и Павлом Иванычем, в конце стола. Доктор Потапов несколько в стороне. За стеклянной стеной было озеро, завод и дальний лес.
– Чи-ик, – говорил отец, чокаясь с Дрецом.
– Погодите же, Николай Петрович, надо же и-пыж п-при-готовить.
Волосатой рукой Дрец насаживал на вилку маринованный грибок.
Отец любезно и слегка играя поздоровался с Софьей Эдуардовной. Павел Иваныч шаркнул, Дрец по-медвежьи смял своей лапой ей руку. Глеб сумрачно на него посмотрел. Этот простой, грубоватый немец, весь заросший волосами, умевший только выпивать да охотиться, как-то не подходил сейчас.
– За ваше здоровье, – сказал отец, весело и смело глядя на Софью Эдуардовну. – Дрец, будет вам с пыжом возиться, выпьем за нашу музыкантшу.
– Ну, я же и никогда не откажусь выпить, тем более, за симпатичную барышню…
– Мало того, что симпатичную. Слышал, как она играет?
Дрец опрокинул в себя рюмку, крякнул.
– Знаменито!
И нельзя было понять, играет знаменито, или знаменита новая зубровка из Калуги.
Мать имела сдержанный вид. Не весьма, видимо, одобряла легкомысленный, слегка даже развязный тон отца. Но Софья Эдуардовна заговорила с Потаповым, Павлом Ивановичем о музыке, Петербурге, Консерватории. Положение укрепилось. Явно, на конце отца и Дреца был охотницко-выпивательный климат, здесь более интеллигентский. Обед прошел живо. Глеб помалкивал и прислушивался. Интересные вещи доносились и с отцовской стороны: что-то о большой охоте на Петров день за утками. Одной половиной существа своего Глеб был там – его, конечно, занимало: возьмут ли и его? Но именно потому, что хотелось, чтобы взяли, он – и делал вид, что ему все равно. Другая половина была здесь. Не то, чтоб интересовали Рубинштейн, Чайковский, но он смотрел, как говорила Софья Эдуардовна, как двигались ее руки, как еще раскраснелись щеки. И его удивлял отец, издали вдруг громко, слишком весело вмешивавшийся в разговор. ("А ваш Рубинштейн пил водку? Ну-ка, Дрец, за чистое искусство!" – и опять чокались.)
После обеда. Лиза побежала смотреть, как новая гувернантка распаковывает вещи. Глеб бродил в небольшом саду близ дома, швырял камешки в круглую раковину фонтана, жуя свежий березовый листик.
Прибежала Лиза, возбужденная, радостная.
– Ты знаешь, как ее фамилия?
– Нет.
– Дестрем! Она полуфранцуженка, ее прадед в Россию переселился, когда была французская революция… еще всем дворянам головы рубили.
От Лизы, Кати Новоселовой Глеб слышал несколько слов о Марате, Робеспьере. Но толком ничего не знал. Теперь его поразило известие о Софье Эдуардовне. Он, конечно, сделал вид, что ему все равно и что он давно сам так и думал. И даже счел, что нечего особенно восхищаться Софьей Эдуардовной.
– Да, конечно, – сказал с видом опытного, видавшего виды человека, – у нее в лице есть что-то иностранное. И она хорошо играет…
Тон его был настолько сумрачный и снисходительно-покровительственный, что Лиза даже прыснула.
– Ты чего это дуешься?
– Нисколько не дуюсь.
Лиза скосила к переносице глаза, поднесла к носу орешек, смешно понюхала его, взяла на зубки – это был ее номер: изображалась мартышка с орехом. Мартышка пробовала раскусить, потом делала удивительные гримасы, чесала себе за ушком и вдруг по-старушечьи, как устовская Дашенька, шептала: "О, Господи, батюшка!"
Мартышка служила знаком хорошего настроения у Лизы – и всегда имела успех. Но нынче не произвела на Глеба впечатления. Лиза поскакала от него к дому на одной ножке.
– Философ! Herr Professor! – крикнула со ступеньки балкона.
Глеб про себя решил, что она дура, хотя и его сестра, и направился в парк – в одиночестве переживать впечатления дня.
А переживать было что. Ясно, что в жизни его происходит перемена. Не зря появилась эта Софья Эдуардовна. Не зря мать говорила нынче и о гимназии. Калуга! Он слышал уже это слово. И раньше приходило в голову, что не вечно же будет приволье, одиночество, свобода почти роскошной жизни в этом Людинове. Но теперь будущее принимало некие очертания. Эту зиму проведет он, конечно, еще здесь. А следующей осенью… Ну, об этом лучше не думать. Пока же что, он знал, надо как следует учиться.
Неверно, конечно, что с первого взгляда уловил он в Софье Эдуардовне "иностранное". Но верно, что произвела она сразу большое впечатление. Глеб был ребенок и не мог бы его определить. Но если бы ему шепнуть, наедине, что это – нечто особенное, из другого мира, чем все Дрецы и Потаповы – может быть, он бы и согласился. Только и согласился бы молча, про себя, уйдя в начинавшую уже появляться в нем тайную келью.
Глеб брел по липовой аллее парка к дальнему малиннику. В аллее было сумеречно, кое-где лишь бродили беспризорные блики солнца, а конец ее, выходивший в огороды и к ягодам, сияла как светлая, золотисто-голубоватая отдушина.
Из поперечной аллеи вышла Катя Новоселова. Она шла с развальцем, крепкая, спокойная, жуя конфетку. За ней плелся нескладный братишка Петька. Под мышкой она держала "Русское Богатство".
– А мы к тво-ей сестре. Не зна-ам, дома ли. Батька просил книжку переменить.
Глеб сказал, что дома. Катя довольно дружелюбно посмотрела на него огромными, северно-русскими глазами. Петька же диковато жался к ней, с противоположной стороны. Катя предложила Глебу конфетку. Но он холодновато поблагодарил и пошел дальше.
Нет, это совсем не то. Катя со своей толстой грудью, вологодско-ярославским оканьем показалась ему слишком простоватой. В Софье Эдуардовне все было иное. И глаза, и рот, и высокая, стройная и худощавая фигура, и слабый запах духов, и большие, но такие стремительные и нежные, как бы летающие по клавиатуре руки.
* * *
Если бы взрослого Глеба спросили, когда было легко и приятно для него учение, он не колеблясь назвал бы то лето. Софье Эдуардовне он готовил те же уроки, что и Мясновой. Курьеры вновь неизвестно куда ехали, чтобы все же встретиться, неправдоподобный купец покупал сукно, и надо было узнать, сколько он получит прибыли. Немецкие глаголы так же приходилось загонять под конец фразы. Но все выходило теперь по-иному. Курьеры быстро встречались, купец торговал отлично, "ять" и "е" в диктанте становились куда надо и даже частица "zu" оказывалась на месте. Нельзя сказать, чтобы Софья Эдуардовна была строга, нельзя сказать, чтобы и небрежна. Главное же, Глебу казалось: с ней все делалось само собою, в том легком и безошибочном ритме, как при ее игре. Занятия становились продлением музыкальной пьесы. Когда урок кончался, Глеб знал, что во вторую половину дня не может он не разучить учебной своей "партии", которую завтра придется исполнять пред Софьей Эдуардовной. И как бы ни был приятен день, в некий момент та же сила вела его к письменному столу, наверху в его комнате (рядом, в огромной, жила с Лизой Софья Эдуардовна: там и занимались). Он готовил уроки быстро и тщательно, не могло быть вопроса о том, знает он или не знает. К завтрашнему должен знать, и не так себе, а превосходно. И если какой-нибудь бассейн не наполнялся, Глеб брался за отца.
– Задачи, задачи, – говорил отец. – Алгеброй в один миг можно.
Аккуратно чинил карандаш и, вспомнив всю инженерскую свою премудрость, наполнял бассейн и без алгебры.
– Конечно, математика развивает ум. Но, в общем, пустое, брат, занятие все эти твои уроки. Успеешь еще в гимназию.
– Софья Эдуардовна задала, – оправдывался Глеб.
– Софья Эдуардовна… Ну, учись, Бог с тобой. А на Петров день поедем уток стрелять… "Елизавету" починили.
Тон отца был такой, что вообще настоящая жизнь это ездить верхом, стрелять уток и тетеревов, закусывать, хохотать, а ученье можно извинить лишь жизненной необходимостью да чтобы угодить Софье Эдуардовне.
Сам он относился к ней более чем сочувственно: постоянно острил, смеялся, любил слушать в зале ее музыку, и даже подпевал – высоким небольшим тенором. Она нисколько его не стеснялась – держалась просто, не как подчиненная. Удивительнее всего было то, что даже мать не оказывала на нее ни малейшего действия. Странно было бы думать, что кто-нибудь может ослушаться матери – от Тимофеича, Дашеньки и кухарки, до самого отца. Софья Эдуардовна не то, чтобы не подчинялась. Напротив, всегда действовала с матерью в согласии. Но именно так, что не подчиняется, а держится того же мнения. Ее тон был ровен, легок в жизни, как и в музыке.
Кто была эта Софья Эдуардовна, учившаяся и в Смольном и в Консерватории, со своим аристократическим прошлым, ныне странствовавшая гувернанткой по чужим людям? Глеб не знал.
Но она явилась в той полосе его жизни, когда слабо, неясно, но уже появлялось в нем и недетское. Далеко позади эдемское состояние Устов с Лотою, поливающей его из леечки на берегах Жиздры! Он погиб бы от ужаса, если бы это устроила теперь Софья Эдуардовна. Высокая девушка не первой молодости, с несовсем правильным лицом, как бы обветренным и опаленным, с большими – и столь гибкими! – руками, пришла еще не как Победа, но как предвестие.
И не случаен оказался тихий и зеленоватый день июньский, когда с утра чуть крапал дождичек, слегка рябя озеро, видное из верхней комнаты. В ней Глеб лежал на диване, читал Тургенева, "Первую любовь". Сердце у него билось. Кто-то держал его в своей руке, сжимая и разжимая – и все это был иной мир, волшебный, такой же мучительно-сладостный, как и музыка Софьи Эдуардовны. Глеб читал неотрывно и, кончив, с мутной, но счастливой головой спустился вниз. Не мог, никак не мог усидеть. Если бы шел дождь, все равно не остался бы в комнате. Но дождь перестал. В зале играли, Глеб знал, кто играет, и это было все продолжение того же, мучения-сладости книги. Он вышел на подъезд. Музыка сопровождала его, все слабея, такая же легкая и бестелесная. Но когда мимо людской и бани, калиткою он вышел в парк, она почти замерла. Капли падали с лип. Было тепло, сыровато, зелено и так укрыто, так тихо! Светлым туманом виднелся конец аллеи с малинником. Сквозь облака стало пробиваться солнце – слабо, но ласково брало лучами то тут, то там светлое пятно. Влага под ним курилась. Капли падали острым серебром.
Глеб никого и ничего не слышал.
Как ни усиленно занимался он учением, все же бывали и передышки. Петров день пришелся в субботу, значит, до понедельника отдых.
Петрова дня ждал Глеб не напрасно: снаряжался целый поход на уток, к верховьям озера.
В пятом часу утра пили уже Глеб с отцом чай на балконе – отец наливал себе много сливок, клал четыре куска сахару, тянул с блюдечка и дул на него. В небольшом саду сладко цвел табак. Бассейн фонтана влажен был от росы, солнце чуть тронуло верхушки лип.
Через несколько минут, с ружьями за плечами, патронташами, в высоких сапогах, шагали отец с Глебом к дымившей у пристани "Елизавете".
Дрец и Павел Иваныч уже сидели на палубе – тоже в вооружении. Машинист почтительно отцу поклонился.
– И посмотрите же, – говорил Дрец о Павле Иваныче, – точно же и в гости собрался, не на охоту!
Павел Иваныч в картузике, хорошо сшитой охотничьей куртке, узеньких сапогах, с изящной двустволкой и первосортными патронташами был действительно "Охотник с картинки".
– Ну, поехали, поехали, – сказал отец, – пора.
Машинист засуетился. Черная Норма, гладкошерстый пойнтер отца, повизгивала, жалась к его коленям, перенюхивалась с неказистым длинноухим кобельком Дреца. "Елизавета", попятившись, дала передний ход. Описывая полукруг, отошла от плотины и взяла направление в глубь озера. Справа и сзади завод погромыхивал, пылил, дымил, и бледные языки пламени, сейчас еле видные, как невесомые флаги висели над домною. Слева потянулась набережная. Легко, как в панораме, проплыл дом, откуда только что Глеб с отцом вышли. Озеро было зеркально, чуть дымилось. Во втором этаже дома спала еще Софья Эдуардовна. Глеб, оболокотясь о перила, смотрел, как уходили окна, и ему представлялось все сейчас не таким, каким было в действительности. Софья Эдуардовна не совсем Софья Эдуардовна, он не он, охота не охота – едут куда-то очень далеко – в ушах его все вертелся напев, недавно слышанный:
Едем в море варяга,
Иль на остров Сант-Я-яго…
Дом скрылся, скрылась и слобода. Озеро несколько сузилось – ближе придвинулись леса. Зеркальную воду резал нос ветхой "Елизаветы", колеса ее лопотали, а за ней расходились косыми полосами серебристые волны с изломанными отражениями лесов. Солнце пустило по ним полные золотые струи.
Отец курил, сидя с Дрецом. Под шум машины долетал его голос.
– Вчера приносят мне в контору бумажку. В литейной нашли. Каракулями, безграмотно. Понять, однако, можно – на Петров день смеловскому дому гореть.
От Дрецовой трубочки пахло едко.
– Это что и-на площади Смелова дом? Ну, да и-как же они его сожгут? Да он же весь и виден, на ладошке…
– Черт их там знает, как… Может быть, и вранье. Все-таки я велел присматривать и Смелова известил.
– Это вы и-правы, Николай Петрович, известить… да это и-наши, наверно, мастеровые балуются… так и-сволочи какие-нибудь. Так и-пужают.
– Ну, вот и посмотрим. Право, право! – закричал вдруг отец рулевому. – Куда глядишь? Видишь, коряга…
"Елизавета" круто взяла вправо и, кажется, отец вовремя это сделал – охотницким взором заметил одиноко торчавший из воды пенек.
Но пенек миновали, благополучно шли далее. Людиново и завод скрылись. Дикие, непроходимые леса кругом. Глебу казалось, что совсем ушел прежний мир. Озеро превращалось как бы в широкую реку, волны из-под колес хлюпали у берега, в них подтанцовывали кувшинки, кивала осока.
Солнце совсем поднялось, когда "Елизавета" пристала к берегу у избушки лесника. Дальше нельзя было ехать, в полуверсте виднелась плотина: там второй, меньший пруд, где охота.
Охотники спустились. Тут начинались владения разных Потапычей и Миронычей, утлых мужичишек с паклевидными бороденками, невнятной речью, косолапых, но ходоков и знатоков дичи. Один такой Евсеич повел к плотине. Там ждали уже плоскодонки. Отец сел с Глебом. Норма у их ног. Евсеич греб одним веслом на корме. Дрец с Павлом Иванычем двинулись на другой, по другому краю озера.
– Когда будешь стрелять, – говорил отец Глебу, – помни, что дробь от воды отражается. Осторожнее, можешь кого-нибудь подстрелить на берегу.
Дрец шумно и недовольно устраивался на своей лодке.
– Ну, и посмотрим, Павел Иванович, как это вы и-стреляете… Это вам не то, что и в цель, или там бутылку кидать, это вам не щепочки…
Евсеич греб медленно. Нечто спокойное, древнее и фаталистическое было в этом худощавом старике с жилистыми руками. Казалось, здесь среди хлябей он вырос и жил, и всегда будет жить, и всех уток, бекасов и чибисов знает по именам и фамилиям.
Отец курил. Норма дрожала от волнения, слабо и жалобно попискивала.
– Там вот выводочки-то… – говорил Евсеич ровным голосом. – Во… осока. Собачку извольте пускать. Тут не глыбко.
Отец подтолкнул ее. Норма взвизгнула, бултыхнулась в воду и тотчас деловито, страстно потянула к берегу средь камышей, по неглубокой воде – едва до сосков ей.
Охота началась.
Евсеич взял теперь шест и с тою же невозмутимостью, как плотогоны на Оке, как древний прадед его на Десне или Припяти, медленно подталкивал лодку сквозь зеленые плетенья водорослей, мимо желтых купав, белых водяных лилий на тугих листьях, раздвигая шуршащую осоку. Камыши расступались – кивали шершавыми коричневыми цилиндрами цветов своих.
Норма подымала уток, отец стрелял. Глеб выстрелил несколько раз, и все мимо. Он стал волноваться и нервничать.
С боков и вдали подымались кряквы, маленькие чирки резво неслись в воздухе. Утята в ужасе, полулетя, полуплывя, уносились вперед. Уже три утки лежали на дне лодки. Слева постреливали Дрец с Павлом Иванычем. Норма мелькала вся мокрая, грязная. Камыши прошли. Открылся опять простор водный, плес. Теперь ветер стал набегать, рябь пошла. Озеро засинело густой, резкой синью. Встревоженные чайки носились, опускались на воду, сверкая белизной своей, точно малые яхты.
– Собачку в лодку пожалуйте, им теперь глыбко будет.
Из уважения к отцу, который по положению своему был для него чем-то полубожественным, Евсеич и Норму называл на вы.
Норма с розовым своим высунутым языком села на нос, блестя под солнцем мокрым, глянцевитым волосом, быстро дышала, временами вся встряхивалась – обдавала брызгами. Евсеич взялся за весло. Надо было пройти довольно далеко чистым местом.
Глеб был недоволен. Неважно показал себя на охоте со взрослыми, да и вообще все выходило не так, как ему казалось. Во всех этих утках, Евсеиче, грязной Норме, удиравших утятах, смятых, окровавленных перьях трофеев, не было ничего ни поэтического, ни замечательного. Не то, что он воображал. Глеб чувствовал волнение и раздражение.
И когда недалеко от него, слегка ныряя в ветре на узких бело-коричневых крылах показался чибис, он вдруг приложился и выстрелил. Чибис медленно упал в воду, как бессмысленная тряпка. Норма кинулась было, отец удержал ее – с удивлением и, как показалось Глебу, недовольно на него взглянул. Евсеич повернул к птице. Но отец рукой указал прежнее направление.
– Ну, это не дичь.
Разумеется, не дичь. Глеб отлично понимал это. По-охотницки – просто бессмысленное убийство, довольно даже неприличное.
Что-то острое, но и неловкое давило ему сердце. Чибис поколыхивался на воде.
Охота вышла длинная и утомительная. Брали заводь за заводью, то сидели в лодке, то выходили на берег. То встречались с лодкою Дреца и Павла Ивановича, то разъезжались с нею. Охотники находились в некоем возбуждении. Ружья нагрелись, руки закопчены, пахнут патронной гарью, болотные сапоги в тине. Когда Павел Иваныч, дома любивший стрелять в бросаемые бутылки, мазал по уткам, Дрец злорадно бурчал:
– Это вам не бутылочки. Это вам не щепочки.
А когда Дрец шел по берегу и Павел Иваныч приложился из лодки по плывшему утенку, Дрец в ужасе заорал:
– Да ведь вы же и-меня ухлопаете! Что вы! Павел Иваныч, ну прямо и-в меня целите!
Павел Иваныч элегантно отнял ложе ружья от белокурой своей бородки, а Дрец на всякий случай присел, закрыв лицо. Может быть, был он и прав. Может быть, не крикни он своевременно, Павел Иваныч также элегантно нажал бы собачку и, дробь, отразившись от воды, прочертила бы узор по волосато-медвежьему лицу Дреца.
После полудня в нескольких верстах от "Елизаветы" завтракали – на высоком берегу в тени ракиты. Озеро посверкивало мелкой зыбью. Пахло лугами, цветами, ширь и пустынность… Но Глебу все это мало нравилось. И край казался чужим, неприютным, и собой он был недоволен – стрелял плохо, бесславно убил чибиса да пару беззащитных утят.