Детство и юность - Михаил Алексеевич Воронов 9 стр.


- Зато ты в прошлом году плакал, - настаивал я.

- А ты теперь плакал.

- Врешь! врешь! врешь! - с досадою почти закричал я.

- Хорошим хвалитесь! - повернувшись к нам лицом, заметил ямщик, - отца с матерью покинули, да еще хвалитесь, что не плакали! Я вот мужик, а этим не стал бы хвалиться. Нехорошо, нехорошо! - наставительно прибавил он.

Тут и мы поняли, что нехорошим хвалились, почему тотчас же и прекратили неловкий спор.

На первую станцию мы приехали уже после сумерек… Тотчас заложили новых лошадей и отправились далее.

Наступила ночь. Выплыл яркий полумесяц, и заблестели звезды; в воздухе сделалось как-то свежее и тише; изредка лишь слышалось где-нибудь вдалеке тихое стрекотание кузнечика или крик какой-нибудь птицы, не отыскавшей еще ночлега. Тройка медленно тащилась по неровной и пыльной дороге, нагоняя тоску и скуку. Полулежа и как-то невесело посматривая по сторонам, я предался грустным размышлениям о только что покинутом мною отеческом доме.

Вижу я, сидят все за ужином молча: отец на одном конце стола, матушка на другом, а по бокам их - братья и сестры. Вижу даже толстое, какое-то муругое лицо нашей кухарки, советующей детям скорее дохлебывать щи, потому что "тятенька с мамынькой уже отхлебали", - и дети спешат и жгутся, посылая в себя ложку за ложкой. Подали второе блюдо. Опять кухарка торопит детей. Наконец все встали из-за стола, выстроились в шеренгу и хором прочли благодарственную молитву; потом дети поцеловали руку у отца и матушки и остановились, как бы в ожидании дальнейших приказаний. "Пойдемте на ночь богу молиться", - зовет отец. Все переходят в другую комнату, опять выстраиваются в шеренгу перед киотом с образами и хором начинают читать молитвы, заканчивая все это следующим возгласом, заученным каждым со слов отца: "Добра ночь богу, папе, маме, братцам, сестрицам и всем". Дети опять целуют руку у отца и расходятся, причем братья, живущие отдельно, идут в свое обиталище. Раздевшись, они уже готовятся потушить свечу, как вдруг слышится стук в окно и за ним резкий голос отца: "Сеня, каналья! отчего ты не перекрестил подушку?" Сеня приподнимается и трижды крестит подушку. "Да читали ли вы "Да воскреснет бог"?" - спрашивает отец. "Читали, читали, папенька!" - отвечают братья. "Ну, прочтите-ка еще, а я послушаю". Братья начинают читать молитву, а отец, приложив ухо к стеклу, слушает, изредка громко поправляя их. Наконец братья тушат свечу и укладываются спать. Отец, вижу я, все бродит по двору. Вот он набрал охапку щепок, поносил, поносил их с собою, вероятно отыскивая удобное место, и наконец бросил среди двора, проговорив про себя: "Кучер завтра подберет". Вот вижу, гонит он корову в сарай; подошел и к собаке, одиноко сидящей у каретника на докучной цепи. "Что, скучно тебе, Волчок? - спрашивает отец. - Скучно, скучно глупому! - как бы за Волчка отвечает он, - но что же делать?" - со вздохом прибавляет отец и направляется к погребам, попробует, хорошо ли заперты замки, и тогда уже идет спать. Дошедши до двери, он останавливается, думает и потом опять повертывается назад и идет к сараю, в который только что загнал корову. "Нет, ты, буренка, ступай-ка сюда во двор, тут тебе лучше!" - рассуждает отец и опять выгоняет корову из сарая. Чувствуя, что все хозяйственные распоряжения и хлопоты окончены, отец, вижу я, трижды перекрестился на сияющую вдали золоченую главу церкви и тогда уже спокойно пошел спать. Вместе с ним, вижу я, засыпает весь дом; даже и корова перестает шевелить челюстями, переваливая жвачку ив одной стороны в другую; даже сам Волчок, вижу, залез в конуру и успокоился.

"Отчего же это мне не спится?" - думаю я, поглядывая то на спящих товарищей, то на бедные окрестности.

Скучна и бедна вообще русская природа, но особенно убога она в нашем юго-восточном крае. Однообразные посевы, безлюдные и мертвые степи и солончаки, жалкие деревенские избушки из хвороста, покрытые соломой, и полуразвалившиеся станционные дома - вот что приходится на долю проезжающего в тех местах. Редко-редко порадует вас какой-нибудь веселый вид или чистенький домик, еще реже поместится на вашем облучке так называемый лихач-ямщик, певец и балагур, в рваном сером армячишке и с шляпой набекрень, - да и тот поет до того однообразно и грустно, что просто всю душу вымотает своими песнями, а балагурит и того хуже; но главное, все это делает не по внутреннему влечению, а ради гривенника, который надеется взять с вас за эти увеселения.

Грустное явление представляет русский придорожный мужик. Плохо вознаграждаемый за свою тяжелую службу от содержателей станций, он всеми правдами и неправдами старается пополнить этот недостаток в обеспечении на проезжающих, потому он первый попрошайка, первый вымогатель и лихоимец. Он просит с вас за песню, за сказку, за прибаутку, за ответ, который он дал на ваш вопрос, за пребывание с вами в одной комнате, - одним словом, за все, в чем он принимает или не принимает никакого участия, но что по его логике подлежит денежному вознаграждению с вашей стороны. До каких курьезов могут иногда доходить эти просьбы "на водку", свидетельствует следующий случай.

Зашел я как-то в станционную комнату и в ожидании лошадей уселся на диван, тупо посматривая своими полусонными глазами на противоположную стену. Сальная свеча плохо освещала окружавшие меня предметы. Отворилась дверь, и в комнату вошел только что привезший нас ямщик; остановившись у порога, он пристально смотрел на меня. Я молчал.

- А лошадей-то закладывают, - заметил ямщик.

- Это хорошо, - отвечал я.

Наступило молчание.

- Вошь ныне нас ест, - заговорил ямщик, почесывая голову.

- Это плохо, - заметил я.

- И блоха в большой силе: ровно горох крупная, - продолжал рассуждать ямщик.

- И это нехорошо, - вымолвил я и замолчал.

- Старый ямщик, ваше благородие…

- Что же тебе нужно?

- На водочку бы с вашей милости…

- Да ведь я тебе уже дал.

- То за извоз пожаловали…

- Ну, а теперь-то за что? - спросил я.

- Как же, тоже поговорил с вашей милостью! - отозвался ямщик, переминаясь.

Я расхохотался.

- Помилуй! рассказал ты мне черт знает о какой дряни, да еще на водку просишь!

- Многие дают, - заметил ямщик.

Я опять засмеялся. Ямщик между тем принялся рыться в карманах своих штанов.

- Эх, да табаку-то ек! - вдруг воскликнул он, вытаскивая кисет.

Я молчал, ожидая, что дальше будет.

- Ну вот на табак уж с вашей милости следует получить, потому что без табаку не проживешь: без табаку мужик пропасть должен, это верно, - решительно заключил ямщик.

Против такой находчивости, разумеется, устоять было уже невозможно, и я дал ему несколько медных монет на табак.

Во всю первую ночь я не мог заснуть, потому что ехал на перекладных в первый раз. Только поутру, обессиленный и истомленный бессонницей, я наконец задремал, но ненадолго. Проснувшись от сильного толчка, от которого даже слетела фуражка с моей головы, я принялся проклинать все: и дорогу, и товарищей, и даже собственную свою жизнь.

- Ты вот лучше послушай, что ямщик рассказывает о своем отце, - уговаривали меня студент и другой спутник.

- А что?

- Вот послушай…

- А я рассказываю им, как он у киргизов лошадей крал, - объяснил мне ямщик. - Так вот, - продолжал ямщик свой рассказ, - взял он эту свою бурую кобылу, оседлал, да и поехал в путь-дорогу. Ехать ему нужно было примерно вот хоть бы теперь как до В.- верст двести, поболе. "Взял я, говорит, с собой провизию и все как следует. Еду. День ехал, другой ехал, наконец к вечеру прибыл. Степь, говорит, одна кругом, так где-где, говорит, травка колышется, да и та засохла; а где, говорит, эти солончаки, так соль-ат лежит такая белая-пребелая, точно снег, и земля, говорит, в тех местах инда полопалась от жару. Слез я, говорит, с кобылы-то, навесил ей торбу с овсом - не трожь, мол, поест - а сам и пошел по степи. Ходил-ходил, говорит, все следы отыскивал, наконец нашел. Ну, думаю, в этом месте, мотри, недавно были, потому что следы-то свежие на земле. Вот я и пошел дальше. Иду, а сам все на землю поглядываю - не видно ли чего? Только и заприметил я, вдали что-то ровно чернеется, - а уж темно стало: ну, думаю, табун. Смотрел это я, говорит, да как шарахнусь в сторону, да бежать, да бежать…"

- Чего же он испугался? - спросил студент.

- А вот слушайте, что дальше будет… "Отбежал я, говорит, эдак с версту, полегче стало. А я, говорит, чего напужался? Вместо табуна-то да на их кибитки наскочил; и если бы, говорит, они меня узрели - тут бы и конец: так и убили бы как собаку, потому что знают, что не за добром пришел. Тут уж я и смекнул, что табун, значит, близко. Отыскал его. Табунище важный, лошадей в полтораста. Нечего, думаю, делать; нужно утра дожидаться. Поутру, значит, они осмотрят табун, пересчитают да отгонят на другое место; вот тогда, говорит, и буду делать свое дело. Заприметил я место-то, да и пошел к своей лошади. Отъехал на ней эдак версты четыре-пять в сторону, нашел какой-то ручеек, попоил, потом, говорит, спутал ее, да и лег тут же спать на потник. Поутру встал еще где до солнца, покормил, попоил лошадь, умылся, говорит, сам да помолился на звезды небесные и стал ожидать восхода солнышка. Как, мол, взойдет, так я с божьей помощью и отправлюсь; потому что, говорит, знал, что они до зари еще его осмотрят, - произошел, значит, все их порядки. Взошло солнышко. Дал я ему маленько пообогреть - и поехал. Эх, говорит, так меня лихоманка и затрясла, как увидел я табун! Недолго думая отшиб, говорит, от него лошадей двадцать, повертелся-повертелся вокруг них, да как гикну на свою бурую - и пошел, и пошел, только держись шапка! Земля-то, говорит, ровно зазвенела под копытами - так задул! Отъехал, говорит, я верст десять и дал им дух перевести да травы пощипать маленько. Ну, думаю, теперь лови меня: ведь завтра еще только узнаете… И пошел, говорит, спервоначалу все рысью да рысью, а потом и шажком, - боюсь, лошадей-то загоню".

- Что же, догнали его? - спросил кто-то из нас.

- Вы слушайте, до чего дело дойдет. "Проехал, говорит, день, проехал ночь, проехал и другой день - все благополучно; и опять ночь, говорит, благополучно проехал; только уж на третий день, эдак к вечерням, - мне всего-то, говорит, верст семьдесят оставалось до дому, - вижу, говорит, назади ровно что-то чернеется. Погоня, думаю, а сам настегиваю кобылу хворостиной. Оглянусь-оглянусь, а он все ближе да ближе: вижу, один скачет, ровно копна какая на лошади-то сидит. Понадвинул я, говорит, шляпенку на глаза - будь, мол, что богу угодно, потому что вижу, осадить-то мне его нечем; окромя хворостинки, которой бабы коров в табун отгоняют, ничего нет в руках. Как, говорит, он ко мне подъехал - ничего не видел. Свистнул он меня сверху, по шляпенке, этой своей нагайкой, - так я, говорит, и свалился с лошади, ровно малый ребенок. Что дальше было, тоже, говорит, не помню. И открыл я, говорит, глаза только тогда, когда мне на грудь ровно гору какую навалили. Вижу, он упер мне в грудь-то коленом, а сам из эдакого чахла ножик волокет. И призвал, говорит, я всех святых на помощь, собрался со всеми силами, да как трахну его коленом промежду ног-то - он так, как куренок, и перевернулся через меня! Тут я вскочил скорохонько на ноги, да и начал, говорит, сапогами его в сурну-то бить: а сапоги у меня, говорит, на тот случай были с подковами. Мял-мял я ему морду-то, наконец бросил, говорит; не то чтобы, говорит, жалко стало, а так очень уж противно. Так, говорит, он тут и подох!"

- А что же отец-то твой не каялся потом, что человека убил? - спросил студент ямщика.

- Какое не каялся: говел в тот год два раза и епитинью долго держал.

- Ну, а лошадей-то пригнал домой? - спросил другой мой спутник - гимназист.

- Пригнал; а то разве бросить, что ли?.. Эту, на которой киргиз-то его догонял, за пятьсот рублей потом продал, потому что она просто неугонная была, - мотри двужильная али с продухами.

- Как это - двужильная или с продухами?

- Ну, да это долго объяснять… Которая, значит, бывает двужильная, а которая с продухами, - дыры то есть под лопатками и в ноздрях имеет, оттого и легче скачет. Ну, вы, двужильные! - вдруг крикнул он, обращаясь к лошадям, и замахал над их спинами.

- А вот неправое-то богатство не пошло впрок, - заметил студент ямщику.

- Как так? - спросил он.

- Да как же: отец твой поскольку воровал, а ты все-таки вот теперь в ямщики пошел.

- Да тогда время такое было, что нельзя не воровать. Они крали у наших мужиков, наши мужики у них - без этого нельзя было обойтись, потому что где ты на него управу найдешь: поди ищи его в степи-то!

Следующие два дня нашего путешествия прошли довольно скучно. Я, между прочим, стал несколько привыкать к дороге и мог хотя немного подкреплять себя сном.

Наконец поутру на четвертый день мы переправились через реку и въехали на высокую земляную насыпь (дамбу), за которой находился уже самый давно желанный нами город. Радость, наполнявшая в это время мое сердце, едва ли может повториться когда-нибудь. Я чуть не плакал. Я, как невольник южных штатов, счастливо достигший свободных северных, готов был даже целовать эту землю, на которой мне впервые суждено будет почувствовать себя лицом свободным и независимым больше от убивающего до сих пор меня гимназического и домашнего деспотизма. И я и мой товарищ по гимназии, оба мы совершенно засыпали вопросами сопровождавшего нас студента. "Новая жизнь!" - шептал я про себя, чуть не задыхаясь от какого-то сладостного, невыразимо приятного чувства.

VI

Мы остановились в гостинице.

- Ну, теперь нужно несколько привести себя в порядок, - сказал нам студент, развязывая чемодан, - а потом мы отправимся отыскивать своих приятелей.

- А в университет пойдем? - спросили мы его в один голос.

- Да что там делать?

- Хоть посмотреть бы…

- Еще увидите! - отвечал студент.

Умывшись и переодевшись, мы почти выбежали из гостиницы и отправились к землякам.

- Далеко ли еще идти? - нетерпеливо допрашивали мы студента.

Он отвечал нам жестом и продолжал шагать.

- Где они живут? У кого они живут? С кем они живут? - то и дело докучали мы.

- Вот увидите, - таинственно пробормотал студент.

- По крайней мере на какой улице?

- Сейчас, сейчас… Вот здесь! - торжественно возгласил он, входя на крыльцо небольшого деревянного домика. Отворив обитую изорванной циновкой дверь, студент с криком и хлопаньем в ладоши вбежал в большую, но чрезвычайно грязную и плохо меблированную комнату. Мы следовали за ним.

- Вот они! Вот они! - раздалось несколько голосов наших товарищей и земляков: двое из них были одеты в студенческую форму - эти годом ранее нас окончившие гимназический курс, двое носили гимназический вицмундир - это были наши товарищи по гимназии, приехавшие держать экзамен для поступления в студенты. Я и ехавший со мной гимназический товарищ, нужно заметить, окончили курс с правом поступления в университет без экзамена, почему и не торопились ранним приездом.

- Ну, как вы доехали? Что у нас на родине новенького? Когда подали прошения? - допрашивали нас.

Удовлетворивши любопытство наших приятелей, мы в свою очередь принялись расспрашивать их.

- Ну, как экзамены?

- Плохо… нарезывают…

- Кого же нарезали?

- Да вот его нарезали из словесности, - рассказывал один гимназист, указывая на другого, - спросил его профессор, кто был первый сатирик в русской литературе? Он ответил: Кантемир, - а профессор и запалил дубину.

- Это плохо.

- А меня немец нарезал, - продолжал рассказчик. - Я знал, что одну единицу можно получить на экзамене, если баллы из остальных предметов хороши, вот я сдуру и не стал отвечать ему, говорю: "Поставьте единицу, она мне не помешает"; а он взял да и влепил нуль, теперь, пожалуй, и не поступишь.

- Нет, тут как один из истории экзаменовался… - вступился другой гимназист.

- А что?

- Просто умора! Он, видишь ты, так-то хороший человек, этот экзаменовавшийся-то, чуть ли не пешком, говорят, в университет пришел и все предметы отлично сдал, только историю совершенно не приготовил. Досталось ему отвечать об Александре Македонском. Вот он и говорит: "Александр Македонский был герой", - а потом и замолчал. Профессор начал кричать на него, ну он совершенно растерялся и, знаешь ли, до того дошел, что, что бы ему ни подсказали, он то и отвечает. "Ну что же делал Александр Македонский?" - закричал профессор. "Он воевал", - отвечал экзаменовавшийся. "С кем же он воевал? - опять закричал профессор, - да что же мне вытягивать, что ли, из вас каждое слово прикажете? С кем же он воевал?" - злобно спросил профессор. А тут кто-то на смех и подсказал: "С Мамаем". - "С Мамаем", - отвечал экзаменующийся. Экзаменатор расхохотался. "Кто же был Мамай?" - хохоча во все горло, крикнул профессор. Экзаменующийся уже окончательно сконфузился и сквозь слезы пробормотал: "Мамай был протестант". Тот ему сейчас закатил нуль и выгнал вон из зала. Ах, как он, бедный, плакал потом! - с участием прибавил рассказчик. - "Мне, говорит, теперь придется куда-нибудь в дьячки идти, потому что я не окончил курса в семинарии".

- Как же вы тут живете в этой комнате? - спросил я товарищей.

- Да вот вчетвером, - отвечал один из них. - Платим за квартиру пять рублей в месяц, да за обед по рублю семидесяти пяти, потому что здесь на обед дают довольно много и целый обед стоит три с полтиной, так мы берем вдвоем один обед, вот на каждого и приходится по рублю семидесяти пяти. Ну, табак, свечи, чай, сахар, булки, - как ни считай, а на десять рублей едва-едва месяц-то промаячишь, особенно если еще и платье считать. Нет, дорого вообще жить здесь, - рассуждал он.

- А мы, брат, уж тут как-то кутнули, - перебил другой, - одного хересу бутылки три выпили.

- Да вот, если экзамены хорошо окончим, - заговорил третий, - так пирушку зададим: наймем лодку, испечем пирог…

- Позвольте мне, господа, заказать пирог! - крикнул вдруг наш попутчик-студент, выбегая из другой комнаты в сопровождении двух других незнакомых студентов.

Назад Дальше