Тени колоколов - Александр Доронин 46 стр.


Однажды в монастырь приезжал и Государь. Ему уже и тропинку свежим речным песком посыпали. Алексей Михайлович, говорят, остановился под башней, в которой держали бывшего протопопа, пальцем поманил стражника и спросил, как живет-поживает осужденный. Удовлетворился ответом и обратно в Москву укатил. "Видимо, жалеет меня", - сказал Аввакум, узнав об этом.

Навестил его князь Хитрово. Вошел в его "душегубку" - от вонючего воздуха чуть не захлебнулся. Кричал, кричал на стражника, чтоб тот свежего воздуха пустил Аввакуму. На этом все его благодеяния и закончились.

Раз в Урешу приехал Артамон Сергеевич Матвеев. И он хотел было уговорить Аввакума покориться. Аввакум не стал его и слушать. Тогда Матвеев смертью пригрозил.

- Смертью меня не пугай, я ее не боюсь… Для страдающего она - избавление от мук.

Только в конце августа Государь повелел выслать узников в Пустозерск. Аввакума отвезли в село Братовщина, которое находилось между Москвой и Троице-Сергиевой лаврой. Лазаря и Епифания подвергли наказанию: при стечении народа на берегу Москвы-реки им отрезали языки. Аввакума защитила от такой доли царица.

С Братовщины начался их длинный путь в "безлесную тундру, в Пустозерск". Вез их на простой телеге под охраной девяти стрельцов сотский Федор Акишев. К людям бывших попов не допускали. В городке Усть-Илим, что на берегу Печоры, Аввакум, сказывают, воспользовался случайной встречей с мужиками, встал на колени, поднял два пальца, крикнул им:

- Православные! Вот истинная вера, только это крещение ваши души очистит!

Стрельцы силой повалили Аввакума на дно телеги, надавали тумаков и заткнули рот ветошью. Да слово не воробей, вылетело - не поймаешь. По всему пути за ссыльными быстрой птицей неслась народная молва как о героях, принявших страдание за правду.

* * *

В последнее время Федосья Морозова впала в немилость у кремлевских жителей. Царица невзлюбила ее за то, что после смерти Бориса Ивановича ее сестре Анне Ильиничне мало богатств досталось. Те, кто стоял за Никона, осуждали за защиту Аввакума. Пол-Москвы восстало - как это, боярыня, и против церкви?! Алексей Михайлович даже по этому поводу в Тайный приказ наведывался: поставьте, мол, ее к позорному столбу. Постоит-постоит, одумается, не будет в дела государственные лезть…

Нашел и другие средства устрашения - отобрал у нее три села в пользу казны: Морозовку, Сосновку и Гуляево. Да бог с ним, пусть насытится! Федосья Прокопьевна не столько из-за имений горевала, сколько из-за сына. Чем и как охранять его от земных грехов?

Иван Глебыч, Ванюша ее, теперь кремлевский сотский. Высок, статен, глаза как жемчужины. Вертихвостки-невесты сами за ним ухлестывают. Вот недавно Федосья Прокопьевна сама слышала, как Наталья Нарышкина приглашала Ивана на Москву-реку гулять. Там каждую среду, в ярмарочный день, проводятся медвежьи схватки. Зрители вопят от восторга, когда начинают лететь клочья шерсти.

"Да, человек сам словно дикий зверь", - вздыхает горестно Федосья Прокопьевна и проклинает новые порядки. Только и находит утешение у икон, когда молится.

Сегодня Параша прервала ее беседу с Господом, крикнула с порога:

- Боярыня, баня давно уже готова!

Федосья Прокопьевна пошла в чулан, снимая с пояса большую связку ключей. Открыла замок большого кипарисового сундука, подняла тяжелую крышку. А там чего только нет! Рулоны заморских тканей рядом с кусками беленого холста, сирийские шали вперемежку с домоткаными рушниками. Взяла вышитый рушник и холщовую рубашку. Постояла, размышляя о чем-то, открыла другой сундук, обитый медными полосками. На нее пахнуло ладаном и амброю. Порылась в ворохе платьев, сарафанов, расшитых бисером головных уборов и поясов. Открыла третий сундук. Здесь хранилось приданое, приготовленное когда-то матушкиными руками и ею самой. От нахлынувших воспоминаний юности защемило сердце, навернулись на глаза слезы.

Из сундука пахло девичеством, утехами, праздником. Федосья Прокопьевна со вздохом прикрыла его и осенила себя двуперстным крестом, вспоминая покойных батюшку с матушкой.

Только в четвертом сундуке среди свеч, завернутых в куски полотна, запасов ладана, елея лежала ее "смертная" одежда и саван. Тут она нашла и то, что искала: черную власяницу - рубаху из конского волоса. Вынула ее, развернула и примерила к себе. Потом со дна сундука извлекла ещё одну реликвию - икону Божьей Матери. Икона была в тяжелом серебряном чеканном окладе со множеством драгоценных камней, даренная царицею Марией Ильиничной в день крещения младенца Ивана Глебыча, коему государыня стала крестной матушкой.

Боярыня расстелила власяницу на коленях, сверху положила икону. Она уже позабыла лик Богородицы, так долго пролежала святыня в схороне, чтобы не пал на "душу чистую" чей-то лукавый взгляд, что невольно бы отразилось на сыне. Может, потому и вырос Иван Глебыч чистым, прозрачным, как родниковая криница. Вот и пришел час достать государынин подарок, объявить сыну драгоценный посул, чтобы отныне отрок не отводил своего взора со святого образа и ведал, какой путь ему уготован.

Она же сама, уставшая от житейских забот и мирского греха, свар и пререканий с дворнею, может, наконец, облачиться в иноческий покров невест Христовых?

С этой думою Федосья Прокопьевна вернулась в свою опочивальню, убрала икону в ящик стола на гнутых ножках, привезенного мужем из польского похода. Подошла к настенному зеркалу и, приложив власяницу к пышной груди, с каким-то отчужденным пристрастием поглядела на себя. Но увы! В зеркале отразились лишь блажь сверкающих глаз и чары зовущих губ.

Выколоть бы себе глазища, как святая Мистридия, чтобы не видеть этот игривый взгляд, зазывно яркие на похудевшем от долгого поста лице губы, манящие ямочки на щеках. Словно защищаясь от соблазна, боярыня подняла власяницу к самому подбородку.

От черных лоснящихся нитей взгляд Федосьи потемнел, в глубине зрачков зажглись искры, а бледность скуластого лица стала мраморной и неживой. В зеркале отражался и столик на кривых ножках, где было выставлено всё ее женское богатство: коробочки и баночки с румянами-белилами, шкатулки с драгоценными украшениями, ручные зеркальца и различные гребни.

От всего этого повеяло на боярыню любострастием. Каждый предмет нашептывал соблазн и искушение. Федосья Прокопьевна сгребла в подол всё свое сатанинское хозяйство и бросила в ящик стола, заперев его на ключ. Снова прикинула на себя власяницу. И впервые чин иноческий, о котором прежде думалось с благоговением, вдруг стал близким делом. Завтра бы и постричься! - таким нетерпением зажгло душу. Федосья Прокопьевна подхватила рубаху и пошла в баню.

Параша уже ждала. На широкой полке во всей своей красе лежала, как беломраморная статуя. Ее вид показался боярыне вызывающе бесстыдным.

Боярыня мокрой мочалкою так огрела девицу, та аж в предбанник вылетела.

Федосья Прокопьевна выплеснула на горячие камни ковш свежего медового кваса. Баня тут же наполнилась душистым жаром. Схватила духмяный, на часок опущенный в лохань с горячей водою веник, легла на самую верхнюю полку и давай им хлестать по белому телу. От удовольствия даже прикрикивала.

Вошла Параша, второй веник взяла. Хлестала, хлестала им по спине хозяйки, словно хотела так свою досаду выместить. Когда одевались, от Параши, конечно, власяницу боярыня скрыть не смогла. Пришлось свою душу ей открыть: таскает, мол, эту рубаху от злых чар да всяких земных соблазнов. Надетая на чистое тело, власяница особо полезна, от сатаны защищает.

Федосья Прокопьевна не спеша пила чай, когда в ее опочивальню болтливой сорокой влетела Анна Ильинична, царицына сестра, ныне тоже вдова.

- Я тебя, невестка, сыскать не могла. Обежала весь дом. И девки сенные не знают, где хозяйка.

Гостья подслеповато щурила сурьмою наведенные глаза, привыкая к мягким сумеркам, едва разбавленным светом лампадки. Шумная, зычная, она сразу заполнила собой всё пространство. И тут взгляд ее упал на власяницу. Анна Ильинична ущипнула себя за руку, не веря глазам своим.

- Что дурачишься?

- Про что это ты? - притворилась Федосья Прокопьевна.

- А всё про то… Полвотчины отрезали и остальное отберут.

- Тебе-то что за дело? - обрезала ее Федосья Прокопьевна. Ей стало неуютно в грубой рубахе под чужим взглядом. Показалось, что святая броня, которую она ковала с вечера, вдруг улетучилась. Она торопливо содрала сорочку. И вдруг от неожиданной мысли успокоилась. - На, прикинь. Ты шибко толста, а я тонка, как спица. Поди, в самую пору, - протянула власяницу с насмешкою. Любит гостья сладко поесть и с того раздалась во все стороны, как пасхальный кулич.

- Дура ты, дура! - возмутилась Анна Ильинична, отталкивая Федосью. - Все вы, Соковниковы, дурковаты. И княгинюшка, сестра твоя Евдокия, такая же…

- Ты сестру мою не трогай! Тебе, охальнице, до ее святости далеко.

- Сынка-то хоть пожалей, святая! Ты ему пути режешь. Он Морозов! Ты-то кто? Потаскушка худородная. Глеб Иванович подобрал тебя, и царь до поры терпит…

- А ты, ты… Корова яловая! Пустая квашня. Иди, иди отсюда, пока не наддала, - взбесилась Федосья Прокопьевна. - Ещё учит, сплетница. - Не выдержав, пихнула невестку в спину, выставила за дверь, у гостьи соболья шапочка чуть с головы не слетела. - Насылай, насылай, злыдня, по мою душу врагов. Вьетесь вокруг, как вороны над трупом. Не получите! Я лишь суда Божьего боюсь.

"Господи, прости меня, грешную, - шептала Федосья Прокопьевна, заталкивая власяницу в печь. На загнетке ещё багровели живые угольки, и скоро в опочивальне запахло паленым. - Вон бесов-то как корчит, коль их за пятки поджарить. И запах-то смрадный. Поделом вам, поделом. Не суйтесь в благочестивый дом".

Ещё поплакала Федосья, но уже облегченно, помолилась и легла на пуховую перину почивать.

* * *

Пустозерскому воеводе в царской грамоте было указано: "Построить тюрьму, окружить ее высоким забором из толстых бревен, внутри выстроить четыре избы, их разделить перегородками, дабы заключенные не выходили оттуда, а также построить большой дом для охраны…"

Да где в тундре найдешь бревна? Воевода освободил четыре избушки - пусть все вместе живут, пока по Печоре не подгонят строевой лес. Весной 1668 года первым привезли в Пустозерск дьякона Федора, потом и Лазаря с Аввакумом. Вскоре ссыльные, лишенные языков, научились "говорить". Аввакум назвал это чудом: языки, мол, по воле Божьей выросли опять. Вначале Аввакум с друзьями по духу ходили вольно по городу, потом их поместили под стражу в только что отстроенные домишки. Даже друг с другом общаться не разрешали. Пришлось писать челобитную Государю. Только даром. Из Москвы приходили недобрые вести. Многое там изменилось, очень многое.

Церковный Собор утвердил никоновские нововведения. Службы во всех храмах разрешалось вести только по обновленным книгам, используя исправленные тексты молитв. Противников по-прежнему оставалось множество. Так, например, монахи Соловецкого монастыря наотрез отказались от троеперстия.

На острове зрела смута. Бывший архимандрит Никанор, высланный туда простым монахом, стал во главе бунтовщиков. Монахи прогнали игумена Илью, перестали в молитвах произносить царское имя. Стрельцов, присланных из Москвы для усмирения, они встретили стрельбой из пушек. Монастырские стены толсты, из дикого камня, стрельцам не одолеть. Кроме того, монастырь был богатым, его осадой не возьмешь, голодом не уморишь. Только пороха там держали более четырех тысяч пудов, меда - двести пудов, зерна заготовлено на десятки лет. Попробуй возьми такую обитель!

Слухи о соловецком восстании быстро разлетелись по городам и весям. Будоражили народ и вести из Пустозерска. Аввакума пол-Москвы лелеяло. Боярыня Морозова ему даже зимой присылала свежей малины. Его письма ходили по Москве из дома в дом, доходили, конечно, и до Государя, ведь Сыскной приказ почти за каждым следил. У Алексея Михайловича и без Аввакума было немало горя. Сильно болела жена, с которой живет вот уже двадцать первый год и которая ему родила одиннадцать детей, девять из них живы. На кого их оставишь, где им найдешь родную мать? С кем разделишь государственные заботы? Веретеном крутился царь, забыл даже любимую соколиную охоту.

Сам коршуном летает по Москве, клюет раскольников и их защитников. А тут ещё другая печаль-забота - разбойник Стенька Разин объявился. Этот казак, сказывают, писать и читать не умеет, сам же весь Дон поднял. Собрал войско из ста семидесяти тысяч человек - двинулся на Москву. Себя царем называет, ходит в расшитой золотом одежде, руки в золотых перстнях. Кто не поклонится ему в ноги - того на тот свет отправляет.

Так это на самом деле или по-другому - об этом точно в Москве не знают. Да и Государь Стеньку в глаза не видывал. Поговаривают о его атаманах - Харитонове, Федьке Сидорове, Алене Арзамасской. О последней Юрий Алексеевич Долгорукий царю так сказал:

- Алена - бывшая жена Никона. Монахиня. По захваченным селам от имени бывшего Патриарха попов ставит.

- Вот что, князь: против этой воровской стаи крепкие силы собирай и, не теряя времени, двигайся. Уберешь ее - пятью селами одарю…

Бояре облегченно вздохнули. А как же! Богатство, брат, веками наживается, а отобрать его - плевое дело. Такие холопы, как Стенька Разин, войдут в твой терем и порушат всё. Беглецов, уже потерявших всё, даже жен и детей, с Поволжья прибежало в Москву немало. Хорошо, у московских бояр именья под боком. Да долго ль до беды!

Златоверхо-Михайловский монастырь стоит на крутом берегу Москвы-реки. Обосновали его и построили на собственные средства, в честь святого отца Михаила, два купца: братья Златоверховы. Сперва поставили церквушку возле сильно бьющего родника, воду которого считали святой. Скоро к этому источнику потянулись отовсюду люди. Они верили, что сам архангел Михаил спустился с сияющих небес, чтобы помочь им, несчастным, и спасает их от бесконечных злых болезней, которые косили людей постоянно и нещадно.

Через некоторое время вокруг церквушки купцы построили дома-кельи, дворы, надворные постройки, бани, амбары, приспособления для копчения рыбы, причал и пирс для ремонта судов. И попросили единственную свою сестру Варвару отправиться туда жить. Так она и сделала. В течение двадцати лет скит превратился в женский монастырь.

Первой игуменьей была сама Варвара, хранительница монастырского имущества - строгая монахиня. При непосредственном содействии братьев она открыла ткацкую и вышивальную мастерские. Много дохода давала огромная пасека. В монастырском саду зрели яблоки, черная смородина, слива.

Как-то раз после заутрени в келью к игуменье ворвалась послушница и, тяжело дыша и отдуваясь, сообщила новость:

- Матушка Варвара, тута боярыню, слышь, привезли. На четырех лошадях. Красоты неписаной, вся в драгоценных перстнях. Дед Афанасий с ней пока в сторожке сидит, велел тебя звать.

- Кто такая, почему не спросили? - припухшие веки игуменьи нервно задергались.

- Морозовой назвалась.

- Ох, чучело огородное, с этого бы и начала! - всплеснула руками игуменья, словно от вороха пшеничного птиц отгоняла. - Сейчас же мне ключницу позови, где ещё она ходит, прости нас, Господи! - Постояла, подумала немного, затем добавила: - Ты сама ступай, истопи баньку. Да сухими дровами, смотри. Никакого угару чтобы не было. Слышь?

Игуменья торопливо бросилась переодеваться.

Незваную гостью торжественно ввели в дом ключницы матушки Феклы. Та с нею потом и в баню ходила. Парились до истомы, до изнеможения. На каменку лили молодой квас, им же и волосы споласкивали. После матушка Фекла шепнула игуменье на ухо: тело барыни белое, без шрамов и синяков. Все на месте. И не беременная. Жить бы ей в любви и достатке полном, жизнью наслаждаться да с милым сутками целоваться. А она, чокнутая, свое бубнит: думаю, грит, постричься в монахини…

- Ай-ай-ай, матушка родимая! - вскрикнула Варвара. Даже на миг про болезнь свою забыла, по келье молоденькой девчонкой забегала. - Да если она придет в наш монастырь-то, он ещё больше вырастет и укрепится! Самая богатая боярыня к нам пожаловала - подумать только! Без муженька она, вдовушка. Самое время у Бога защиты искать.

Не прошло и двух часов, как все обитатели монастыря собрались в храме. Федосью Прокопьевну поставили на колени перед аналоем, напротив лика Богородицы. Возле нее, держа черное монашеское одеяние, стояла худая, дрожащая старушка. Распустили черные, как смоль, длинные волосы барыни - те доходили ей до пояса.

Федосья Прокопьевна, притихшая, долго и печально смотрела на Богородицу с младенцем, дрожащими побледневшими губами шептала жалобные молитвы: "Господи милостивый, сохрани во мне Твою светлую любовь и веру! Помоги мне, пресвятая Богородица, завершить задуманные дела, изгони из меня боль мою и слабость!.."

Позади нее, тяжело опираясь на посох, стояла самолюбивая игуменья. Острый взгляд ее был направлен в сторону престарелого монаха Досифея, который что-то шептал на ухо Морозовой. Та его слушала и не слушала, с ее губ то и дело слетали непонятные слова. Игуменья подмигнула одной из монахинь. Та протянула Досифею ковшик вина для причастия. Иеромонах приставил ковшик ко рту боярыни и сказал:

- Испей, дитя мое, укрепи дух и тело кровью Христовой.

На клиросе монашеский хор запел душераздирающий псалом. В нем рассказывалось о ненужности и глупости земного существования, о пустых, никому не нужных человеческих страданиях, о нецелесообразности жизни вообще…С улицы торопливо вошла монашка, мышкой юркнула к игуменье, прошептала ей на ухо:

- Приехали человек двадцать. Верхом. Ворота закрытые ломают. Двое из них к двери кладбищенской нашей подалися. Боюсь, свалят-опрокинут. Дед Афанасий пристыдил было их, да куда там - не слушают, проклятые!

- Скажи деду, пущай держит бесстыжих. С Божьей помощью пущай держит! - Игуменья шагнула вперед: - Торопитесь, сестры! Где свечи-то?..

Будто ураганный ветер прошелся по рядам монахинь. Монашка, принесшая весть, вновь бросилась на улицу. Две чернавки принялись раздавать восковые свечи, зажгли их. Церковь ярко осветилась. Хор ещё печальнее и заунывнее затянул свои псалмы. Досифей снова склонился над боярыней, учил ее:

- Повторяй, дитя мое, что я буду тебе говорить: "Я, раб вечный Господа нашего, Иисуса Христа, увядший и погрязший в бесконечных грехах своих, хочу войти в царствие архангелов и быти всегда среди них - безгрешных…"

В руки Морозовой сунули зажженную толстую свечу. При дрожащем свете ясно виднелось бледное лицо боярыни, слезы, катившиеся ручьем из глаз ее. Досифей всё что-то нашептывал да нашептывал.

Игуменья вновь заторопила:

- Приступайте к постригу! Где ножницы?

- У меня, мать-игуменья! - откликнулась иеромонахиня. - Вот оне! - пощелкала ими по воздуху, будто их никто никогда и не видывал.

- Не спи, приступай к делу!

Игуменья строго поджала губы. Вдруг рот ее приоткрылся, глаза наполнились бесконечным ужасом. Позади себя она услышала мужской тяжелый голос:

- Как ты оказалась здесь, Федосья Прокопьевна?

Морозова словно очнулась от долгого, мучительного сна. Вскочила на ноги, даже горящую свечу из рук уронила. Перед нею стоял Богдан Хитрово, разглядывая ее в упор.

Боярыня вдруг вспомнила, что стоит перед ним простоволосая, ахнула, провела рукой по голове: половины волос как не бывало. Глянула назад - монахини распростерлись на полу, не дышат. Такое зло ее взяло, аж всем телом своим задрожала.

Назад Дальше