Сибиряк Медвежий угол - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 2 стр.


- Давно в лесу живу, родные… Два раза в острог садили, - думал вслух скитский старец. - Как же, сподобил господь принять утеснение. В первый-то раз полтора года высидел за беспаспортность, а второй четыре месяца… Сподобил господь… Один я тогда в лесу жил… А теперь вот ослаб… Плоть изнемогла…

- Не страшно одному-то в лесу жить, дедушка?

- На людях, милый, страшнее, да вот живете…

- А не блазнило тебе, когда один в лесу спасался?

- Одинова был такой случай: зимой, ночью, стою этак на молитве, а он как расскочится да ка-ак ударит прямо в стену…

- Кто он-то?

- Известно кто… Не любит он божьего дела, потому как ему сейчас тошно… Ну, как он ударит в стену мне, а я и слова не могу выговорить: стою и трясусь. Потом уж кое-как отошел и сотворил молитву: "Во имя отца и сына и святого духа…"

- Может быть, это так, дедушка… Мало ли в лесу притчится иной раз.

Старец посмотрел на нас с сожалением и проговорил тоном, не допускавшим возражения:

- А следы где? Я как отошел, сейчас засветил фонарик и пошел осматривать снег кругом избушки! ни-ни… Известно, чья работа, когда и следу не оставил. Ежели бы худой человек или зверь подошел, так следы бы наследил, а тут чисто…

- У него все чисто выйдет, у нечистого, - сокрушенно подтвердил Лебедкин и даже покрутил своей похмельной головой.

Наше обшество составляло оригинальную группу, так и просившуюся на полотно. Центр картины занимал старец Варсонофий; у него в изголовьях задумчиво сидел на обрубке дерева Павел Степаныч, контрастировавший своей могучей фигурой и цветущим здоровьем; в ногах молча стояли старик Акинфий и охотник Левонтич, а Лебедкин постоянно менял место. Под навесом бродили мягкие тени, делавшие светлевшую даль еще светлее. Прибавьте урывками доносившееся крюковое пение, и картина получится полная.

- Ты откуда родом будешь, дедушка? - допрашивал Павел Степаныч.

- А из Невьянского заводу, родимый… Тридцать лет в миру жил, грешил. У нас семья сапожники, ну и я тоже по этой части руководствовал…

- Жена была?

- Мирской человек… Была и жена. Померла давно…

- Зачем же ты в лес ушел: спасался бы дома. Не все ли равно, где молиться.

- Дома-то, родимый, и мысли домашние… Суеты больше, и ему это удобнее, когда домашними-то мыслями начнет ловить человека, как рыбу неводом. И то надо, и другое, и десятое… Уж он знает!..

- Мы вот к вам Акинфия привезли, - шутливо прибавил Павел Степаныч. - Будет ему грешить-то, пора и честь знать…

- Это ты правильно, Павел Степаныч, - угнетенно соглашался Акинфий, скромно опуская глаза. - Давно пора, только вот слаб я… недостоин… Не всякому это дано, чтобы в пустыне ухраниться от мира.

- Трудно… - вздохнул старец Варсонофий и любовно посмотрел на Акинфия. - Не всякому дано… В допрежние времена больше крепости в людях было и пустынножителей было больше, а нынче умаление во всем. Сиротеют боголюбивые народы… Господи, прости и помилуй!

- Мало скитов осталось, дедушка?

- Умаление благодати… Старые-то скиты позорены, а новых не слыхать. Пестрота началась и в старом благочестии…

Мы оставили старика на его завалинке. Лебедкин опять оставил нас.

- Павел Степаныч, вот она… - шепотом сказал он, указывая на стенку северного навеса.

- Кто она?

- А домовина… Это отец Варсонофий своими руками себе выдолбил, чтобы братию после того не обеспокоить. Божественный старичок…

"Домовина" действительно стояла у стены под самым солнопеком. Это был раскольничий гроб, выдолбленный из цельного дерева, - настоящая древнерусская "колода", в каких хоронили покойников еще во времена Владимира Красное Солнышко. Дощатых гробов древлее благочестие не признает. Лебедкин с особенным почтением обошел домовину со всех сторон, пощупал ее руками, постукал в дно пальцами и глубокомысленно заметил:

- Приятная вещь.

Это неожиданное заключение понятно было только для нас и поэтому не вызвало ни одной улыбки. К числу особенностей Лебедкина относилось то, что для него весь мир распадался на две неравные половины, - приятную и вредную: приятное место, приятный ключик, приятный человек и т. д. и вредные места, люди и вещи.

В двух шагах от скита, в тени молодых березок, сочился из земли ключ. Ближе на бугорке разбит был небольшой огород, то есть до десятка грядок с разным скитским овощем: репа, капуста, морковь, горох. Тут же пригорожен погреб, где хранились скитские запасы.

- Мы опосля посмотрим у них в скиту, - объяснял Акинфий, - а теперь они молятся, старцы… Нехорошо мешать божьему делу. Вон и пчела не любит, когда ей мешают… Ох, грехи наши тяжкие, Пал Степаныч! Посмеялся ты даве надо мной, а ведь я-то и сам чувствую свою слабость… Тоже стыдно, когда поглядишь на христовых трудничков. Весьма мы все это понимаем, Пал Степаныч…

III

Ефим уже поджидал нас на пчельнике, до которого от скита было не больше двухсот шагов. Небольшая сказочная избушка на курьих ножках совсем спряталась в траве. Наши стреноженные лошади разбрелись по роскошному горному пастбищу, бархатным ковром спускавшемуся к Дикой Каменке. Перед сказочной избушкой весело курился тоже сказочный "огонек малешенек", а перед ним сидел вож Ефим и в железном котелке мастерил какое-то походное кушанье. Самовар шипел рядом с ним.

- Мир на стану! - издали крикнул Лебедкин.

Мы шумно разместились около огонька. Ружья были приставлены к стенке избушки, на ближайшей березе развешана всевозможная охотничья сбруя, на траве разостлана моя кавказская бурка. Солнце стояло уже высоко, и мы все разом почувствовали, что все голодны и все жаждем.

- Ефимушка, приятный ты человек, - бормотал Лебедкин. - Ах, уважил, родимый мой!..

Ефим только взглянул на забулдыгу своими улыбающимися глазами и ничего не ответил, что заметно смутило Лебедкина.

Прелесть этой горной охотничьей стоянки была выше всякого описания. Все кругом точно улыбалось, выкупая суровую красоту теснившегося кругом дремучего леса. Только скитский глаз мог облюбовать такую "прекрасную пустыню". Редкие столетние сосны венчали ее, как поставленные на страже великаны. На каждой висело по чурке с пчелами, гул от которых проносился в воздухе тонкой струей, точно проводили по краю тонкого стекла.

- А меду к чаю добыть, Пал Степаныч? - спросил Ефим. - Живой рукой достанем…

- Что же, дело хорошее.

Павел Степаныч, утомленный верховой ездой и летним зноем, остался у огонька с Акинфием, следившим за варевом, а мы с Ефимом отправились добывать мед к ближайшей сосне. Чурки висели низко, так что можно было вырезать мед без особых приспособлений. Ефим в одной руке нес дымившуюся головешку, а в другой берестяной "чуман", то есть коробку, сделанную из свежей бересты. Мирно дремавший улей громко загудел, когда мы подошли.

- Учуяла… - шепотом сообщил Левонтич, завидовавший уменью Ефима взяться за каждое дело. - Ефима, небось, не тронет, а нас под один пузырь сделает эта пчела. Тоже руку знает…

- У него слово такое есть, у Ефима… - объяснял Лебедкин тоже шепотом, скосив глаза на Ефима. - Ты думаешь, он спроста? Нет, брат, тут везде механика.

Ефим из предосторожности все-таки надел на лицо волосяную сетку и не спеша принялся за дело. Пчелы ужасно взволновались, когда он открыл внутренность улья. Подкуренные дымом, они живым узором передвинулись в верх сот. Лебедкин держал чуман, а Ефим опытной рукой вырезывал один пласт за другим. Это был чудный горный мед, собранный с пахучих горных цветов. Вощина была белая, как слоновая кость, и мед с нее капал прозрачной слезой.

- Ай, ой! - крикнул Лебедкин, ужаленный пчелой в шею. - Ох, смерть моя, братцы!..

Левонтич присел на траву и, закрыв лицо руками, хихикал над перепугавшимся Лебедкиным, - хохотать громко в присутствии Ефима он не смел. Лебедкин корчился, делал гримасы, но не решался выпустить из рук чумана с медом, а Ефим продолжал свое дело, не обращая ни на кого внимания.

- Что, брат, не любишь?.. - поддразнивал Левонтич побледневшего Лебедкина. - Не ндравится… Она, брат, знает, эта самая пчела, кого ей достигнуть.

Мы вернулись на стан торжественной процессией. Лебедкин уверял дорогой, что он нарочно оставил свою грешную выю на съедение пчелам.

- Ах ты, угар! Тоже и скажет!.. - смеялся Левонтич.

- Мне одна старушка сказала, что весьма это пользительно, ежели пчела сядет, - уверял Лебедкин. - Самая недушевредная тварь…

На открытом воздухе чай со свежим медом имел свою прелесть. Павел Степанович совсем "размалел" и завалился спать. Лебедкин некоторое время шарашился около огонька, пока не свалился замертво прямо в траву, как застреленный. Ефим куда-то ушел, Акинфий рубил дрова на ночь, а я лежал на бурке и любовался голубым небом, ярким светом и бродившими в бездонной выси перистыми облачками. Было жарко, но я люблю полежать именно на припеке. Кругом ни звука. Кузнечики и те притихли, - начнет свою трескотню и точно сконфузится. Стреноженные лошади забрались в заросли Дикой Каменки, и только изредка доносились удары ботал, навешенных на их шеи. Все зелено кругом, все радостно, как в годовой праздник, и не хочется ни о чем думать. Хорошо, и только… Точно сам растворяешься в этой зеленой пустыне. Левонтич прикурнул около меня, но тоже не мог заснуть и только тяжело вздыхал.

Не помню, сколько времени я лежал, но, видимо, заснул, потому что когда открыл глаза, то картина была уже другая. И сон здесь был какой-то легкий, точно облачко нанесло. Около огня в живописных позах разместились Ефим, Лебедкин, Левонтич и Акинфий.

- Так собачку порешил? - спрашивал Ефим, глядя на огонь.

- То есть даже вот одинова не дыхнула, - с грустью отвечал Левонтич. - А песик был редкостный: зверя один останавливал. А тут барсук и подвернись. Ну, Орляшка его уцепил за загривок и висит: он ведь и медведя таким же манером брал. Да ведь ты помнишь, Ефим, как на зверя хаживали с Орляшкой?

- Как не помнить: верхом на медведя садилась Орляшка. Никакой в ней страсти… Другие собаки норовят сзади подойти, а Орляшка прямо в пасть идет. Уж что говорить: другой такой-то не нажить. Угораздило тебя с барсуком-то, право…

- Да ведь я-то что же! - оправдывался Левонтич. - Я, значит, и с ружьем был, а не стал стрелять: его же, Орляшку, пожалел. Рвут они друг друга, по земле клубком катаются, - ну где тут наметишься… Ухватил я орясину, замахнулся, ка-ак ударю барсука в башку - он и не дохнул; да по пути и Орляшку зашиб. Ей-то по носу орясина изгадала, по самому вредному месту…

- Это ты правильно, - подхватил Лебедкин. - Нет этого вреднее, ежели человека, например, ударить в нос, между глаз…

- Да ты о чем, путаная голова? - вмешался Акинфий. - Кто про попа, кто про попадью, а мы про собаку.

- А ну вас к чомору, коли так!.. Нашли приятный разговор…

- А ты не слушай… Другая собака-то получше человека. Да…

Настало молчание. Лебедкин чувствовал, что он попал не в свою тарелку, и только сбоку поглядывал на Ефима. Медвежатники тоже молчали, но по выражению их лиц можно было заметить, что воспоминание об убитой Орляшке подняло в них свои специальные лесные мысли. Левонтич даже опустил голову, как опускает ее человек под тяжестью большого искреннего горя.

- И что бы ты думал, братец ты мой, - как-то залпом выговорил он, вслух продолжая незримо текущую общую мысль: - ведь эта самая Орляшка блазнилась мне… Иду как-то по лесу, за рябчишками, а она как тявкнет… У ней свой лай был. Я так и стал столбом, мороз по коже: оглянуться не смею, дрожу… Она этак умненько взлаивала, когда на след нападала. Очертел я, прямо сказать, а потом так мне тошно сделалось, точно вот о человеке вспомнил… Так и не оглянулся.

- А помнишь, как с Карлой медведя брали под Глухарем? - заговорил Акинфий. - Тогда еще брат у него наехал, офицер…

- Это, когда медведь в часах ходил? - вмешался Лебедкин и захохотал с пьяной угодливостью. - В часах и при фуражке… ха-ха!.. Ловко!

- Тогда Орляшка-то, почитай, одна зверя остановила, а другие собаки сплоховали, - продолжал Акинфий. - К выскари его прижала и на дыбы подняла. Ушел бы он, ежели бы не Орляшка.

- Я тогда, как услыхал, что Орляшка грудью пошла, сейчас и пополз в чепыжник, - продолжал Левонтич уже сам. - Ползу и слышу, как он, медведь, лапами от собак огребается… Одну зацепил когтем, - ну, запела благим матом. Остальные подлаивают… Я ползу и слышу, как Орляшка орудует: так варом и варит. Этак выполз я, может, в пять сажен, весь медведь у меня на виду, а стрелять нельзя, потому как Карла с братом должны убить его. Ну, я взад пятки, выполз к Карле, маню его, а он и руки опустил: брательник-то помушнел весь и ружье Ефиму отдал; звериного реву по первому разу испугался… Я маню, а Карла ни с места. Ну, я опять в чепыжник, опять ползу под зверя, и жаль мне до смерти Орляшку: пропадет мой песик ни за грош. А уж по лаю-то и слышу, что ему невмоготу одному со зверем управляться, да и медведь расстервенился. Выполз я, Орляшка увидала меня и даже завизжала: дескать, что же вы это, черти, зверя не берете? Только вот человечьим языком не скажет, - вот какая собачка умная. Ну, я опять к Карле и прямо его за рукав и поволок к зверю. Стреляет Карла ловко и порешил зверя с двух пуль… Ну, к мертвому-то и остальные собаки бросились. Я ее, Орляшку, хочу погладить, а она около меня вертится и все визжит, обидно ей тоже за наше-то малодушие. Строгая была собачка… Мне даже стыдно стало, как она мне в глаза тогда глядела.

- Ну, а брат Карлы убежал? - допытывался Лебедкин. - Душа-то, видно, коротка оказалась…

- И часы и фуражку тогда потерял, - уже другим тоном добавил Левонтич, улыбаясь. - Ну, другие охотники после и смеялись, что в его фуражке и часах медведь целый год по лесу щеголял… Известно, господа, им все хи-хи. Карла наш смелее, а и на того тоску навел.

Общий смех охотников разбудил Павла Степаныча. Он сел, протер глаза и сам засмеялся, невольно поддаваясь общему настроению, и только потом спросил:

- Да о чем вы тут брешете, пранни вашему батьку?

- А мы про медведя, Пал Степаныч, который в часах и фуражке по лесу целый год щеголял, - объяснил за всех Лебедкин.

- А… Що ж, було и так!

Павел Степаныч опять засмеялся и упал на прежнее место. Этот смех подзадорил медвежатников.

- Помнишь, Пал Степаныч, как медведя из берлоги поднимали? - спросил Левонтич. - Тогда еще чуть ты не наступил на него, на медведя… Карлу с Ефимом чуть не подстрелили.

- И то близко было дело, - подтвердил Ефим со своей невозмутимой солидностью. - Я, значит, стою с Карлой в цепи. Он с ружьем, а я с палочкой… Ну, рассчитал так, что ежели зверь из берлоги пойдет, не миновать ему нас. Ну, слышим - треск, собаки взвыли… Валит зверь прямо на нас. Я посторонился, чтобы дать ему дорогу, а Карла с ружьем ждет. Только вдруг пых-пых, пули мимо нас засвистели. Это Пал Степаныч…

- Да чего же я? - чистосердечно удивлялся Павел Степаныч. - Мы с Левонтичем шли… Ну, по снегу убродно, я на лыжах едва ползу и ружье ему отдал. Только поперек колода, я через нее, а из-под нее как он вылетити- всего меня снегом засыпал. Помню только, что медведь как будто летел в воздухе, а потом оглянулся на меня да как рявкнул… Я схватил у Левонтича ружье, вдогонку и стрелил, а он так и улепетывает.

- Что же, убили зверя? - спросил я.

- Собаки остановили… Ефим собак направил. Ну, я бегу на лай, вижу, медведь на задних лапах около сосны вертится и от собак отбивается. Ну, тут я его и пристрелил…

- Страшно было, Павел Степаныч?

- После-то действительно страшновато, а тут некогда было испугаться. Вдруг все…

IV

Когда жар свалил, мы еще раз напились чаю, а потом я с Ефимом отправился на Дикую Каменку за утками. Он шел за мной без ружья и даже без шапки, как свой человек в лесу. Высокая и жесткая горная трава путала ноги, так что идти было тяжеленько. Перекосивши луг, мы попали прямо в болото, на какую-то тропинку, неизвестно кем проложенную. Меня всегда удивляют такие тропы: кажется, нога человеческая не бывала, а тут вдруг выпадает тропка, да еще такая чистенькая и утоптанная и точно нарочно для удобства пешехода посыпанная прошлогодней хвоей.

- Теперь утка к солнзакату на корм выплывает, - объяснял Ефим, разжевывая осиновый мягкий листик. - В жар она прячется по осокам.

- А ты уток не стреляешь?

- Нет, когда на варево пришибешь, а так чтобы нарочно - не доводится.

Болото шло параллельно реке. Пушистый зеленый мох выстилал почву, как дорогой ковер. Только кой-где он точно горохом усыпан был недозревшей, еще белой клюквой. Попадались низкие кустики болотной морошки, княженики, а на бугорках каплями крови алела совсем спелая земляника. Забравшиеся в болота сосны и ели покачнулись в разные стороны, точно они завязли в этой трясине и напрасно старались из нее выбраться. Что их безобразило, так это бородатый лишайник, который въедался в живое дерево, сушил сучья и умирал тут же. Особенно жалкий вид имели болотные ели, одетые серыми лохмотьями этого лишайника. Как-то жутко в таком болотном лесу; ни один птичий голос не оживляет его мертвого молчания, - птица выбирает веселые места и любит больше всего ютиться по лесным опушкам. В болоте до поры до времени прячутся молодые выводки да косачи, когда после весенних шумных раутов они начинают терять свое брачное оперение.

Река была густо опушена вербой, ольхой и кустами смородины. Повороты она делала изумительные, точно раздавленная змея. Здесь было уже прохладно, и опускавшееся солнце золотило только верхушки леса. После недавнего зноя, от которого струился воздух, как бывает только в самые сильные жары, идти по берегу Дикой Каменки было одно удовольствие. Раздвинешь куст смородины, и точно обдаст застоявшимся ароматом. Как все горные речонки, Дикая Каменка состояла из небольших плес, где вода стояла как зеркало, и мелких переборов, где она бежала с тихим ропотом. В одном месте из сухарника (сухой лес) образовалась целая плотина. Мы высматривали каждое плесо, каждую заводь, не покажутся ли утки.

- Должно быть, утка, - решил Ефим, когда мы с необходимыми предосторожностями высматривали одно из таких зеркальных плес… - Да, вот она, легка на помине…

Действительно, в глубине плеса от зеленой каймы осок отделилась черная точка и выплыла на средину. Только охотники понимают то захватывающее волнение, когда глаз увидит дичь. Это инстинктивное и странное чувство, неясным отголоском унаследованное, вероятно, от неизмеримо далекого прошлого, когда наши предки существовали исключительно одной охотой. Вся прелесть охоты именно в нем, когда весь человек превращается в зрение и в слух; когда же дичь убита - является чувство цивилизованного раскаяния. Мне случалось убивать немного, но каждый трофей сопровождался именно таким чувством, как было и теперь, когда Ефим достал из воды только что убитую мной утку.

- Черныш, - коротко проговорил он, взвешивая на руке добычу. - Не велика корысть.

Назад Дальше