Тогда, в 20–21 году, мы, естественно, всех эмигрантов считали честными. Если это была наивность – как от нее без опыта избавиться?
На том обеде в Интернациональном клубе, о котором я упомянула, было все "по-хорошему". Были речи. Говорил, кажется, только Д. С. и Эррио (может быть, ошибаюсь, но помню этих двух). Из русских и некому было выступать: Бунин французским языком не владеет и вообще не оратор. Что говорил Д. С. – в точности я не помню, но можно себе представить. Речь Эррио была самая любезная, благожелательно-обещающая: "On ne vous lâchera pas", – несколько раз повторял он (французы такие способные ораторы!). После обеда Д. С. и я говорили-болтали с присутствовавшими французскими журналистами и писателями. Помнится, был там критик из "Temps", кажется, и Henri de Régnier, высокий, тихий, седовласый.
Потом все кончилось. Когда мы вышли, мне запомнилось почему-то, что Толстой, прощаясь со мною, вдруг сказал: "Простите меня…"
– Да что же вам простить? – удивилась я.
– Простите… что я существую.
Сказал неожиданно, экспромтом, забавно… Но после нередко мы этот экспромт вспоминали и повторяли.
К тому же первому времени Парижа относятся завязавшиеся связи Д. С. с молодым французским издательством Roche-Bossard. Там издан был, прежде всего, наш сборник "Царство Антихриста", "14 декабря" Д. С. и еще другие его книги. Потом мой роман "Чертова кукла" (еще до войны переведенный на французский язык), и должен был выйти второй роман, как бы продолжение первого, вышедший перед войной в Москве, но я уступила очередь Бунину: он тогда только что начинал печататься по-французски, и нам с Д. С. хотелось, чтоб он выпустил не одну, как думал Bossard, а сразу две книжки. (Замечу в скобках, что эта моя очередь так и не пришла: роман совсем не вышел. Очень скоро у нас наступила крайняя нужда в деньгах, Bossard кончился, Д. С. стал продавать, за что попало, свои книги другим издателям, а я в газетах зарабатывала такие гроши, что заплатить сразу 1000 Шевремону за перевод мы сочли неблагоразумным.)
Так, довольно смутно, со встречами новыми и старыми, прошла эта первая зима. На лето мы, по совету многих, поехали в Висбаден, оккупированный тогда французами. Там было очень хорошо, – как всегда на немецком курорте. Оккупация ничего не нарушала, население (побежденной страны) было совершенно спокойно, без всякой вражды к оккупантам, даже когда по улицам с музыкой проходили войска победителей.
В Висбадене Д. С. вплотную занялся Египтом – для давно намеченной книги. Мы посетили тамошнюю прекрасную библиотеку. Д. С. пришел в восторг от увесистых фолиантов с рисунками в красках, которые он там нашел. По неуменью работать часами где-либо, кроме своей собственной комнаты, он должен был бы от них отказаться, если б не любезность культурного директора библиотеки, который предложил присылать ему выбранные книги на дом. И в дальнейшем служитель привозил нам эти книги – так они были громоздки – на тачке, а жили мы в отеле на горе, над Висбаденом, на Нероберге.
Целые дни, после рабочего утра, Д. С. проводил в густых лесах, кольцом окружающих Нероберг. Признавался мне, что часто даже забывает, что лес этот – "чужой". И правда: так же лес этот был глух, темен, почти дремуч, как иной русский, так же и пахло в нем – листом палым, грибной сыростью, лягушками невидимыми, свежестью и прелью…
В Висбадене мы получили первую весть, через Варшаву, о моих сестрах. Они живы! Какое было облегченье! К осени – известие, что умер Блок. Подробности его страшной смерти мы еще не знали. Но уже многое видели, что позволяло их угадывать. И я тут же задумала серьезно написать о нем, и мы стали с Д. С. постоянно о Блоке говорить. Д. С. очень любил его, несмотря на случавшиеся между ними споры. Они, между нами и Блоком, всегда кончались благополучно.
В августе в Висбаден приехали Бунин с женой и поселились в том же отеле, на Нероберге. С Буниным, как я уже сказала, мы не встречались лично в России. Он был москвич, а талантливые писанья его, которые мы, конечно, знали и ценили, были как-то не в том течении последнего петербургского периода, в котором находились мы. Теперь, встретившись в Париже, мы сблизились, как разделяющие ту же "юдоль" изгнанничества, притом одинаково (почти) относящиеся к России и совершенно одинаково к большевикам. Но он был человек особого склада, ранее нами близко не виданного – среди писателей петербургских и наших кругов вообще, – а потому особенно меня заинтересовал. И вот, я помню, в Нероберге, после ужина, всякий вечер я начинаю с ним бесконечные беседы в моей большой комнате, стараясь рассмотреть его сердцевину, чем он живет, что думает, чему на службу отдает свой талант. Интерес к "человеку", к "личности" вечно толкает меня к таким выяснениям себе того или другого, а если, в конце концов, они мне не удавались вовсе, или я ошибалась и создавала себе образ неправильный (что случалось часто), это уж просто у меня "талантишку не хватило", по выражению Д. Ф. А бескорыстных стараний всегда было много.
Относительно Бунина я, впрочем, поняла, – по тогдашней моей записи, что "он весь в одних ощущениях, но очень глубоких". И далее прибавлено: "Никогда не забуду, как он читал это потрясающее письмо из Совдепии, подписанное кровью матерей (буквально)".
Это письмо Д. С. получил как раз в Висбадене. Обращение "ко всему миру" нескольких (больше 20-ти, кажется) женщин из Советской России, с непередаваемо-сильной просьбой, мольбой спасти не их, а их детей, которым грозит духовная и телесная смерть. "Возьмите их отсюда, из этого ада! Мы погибаем, погибли, но это все равно, мы молим весь мир спасти детей наших!" Подписи были сделаны действительно кровью, некоторые углем. Д. С. потом напечатал это письмо, действительно страшное, в русской газете "Общее дело".
Казалось, мы уж ко всему привыкли, замозолилась душа. Но это письмо не могли мы читать без ужаса. А что же "мир", к которому обращались эти матери? Д. С. сделал много, чтобы вопль этот не остался ему неизвестным. А мир… да ничего. Просто ничего.
В Бунине, казалось мне, при его тончайших ощущеньях окружающей внешности, есть все-таки внутренняя нетонкость пониманья личности, – человека. Кроме того, и в литературе (или шире) он, при большом его таланте, имеет какую-то границу пониманья. Он слишком в прошлом. Это я видела в разговорах наших о Блоке. Он его не чувствует ни как человека, ни как поэта. Мне это было жаль.
В Висбадене мы познакомились с Кривошеиным. Министр, не успевший сделаться министром перед революцией, как слишком "либеральный", по мнению Николая II и, главное, царицы. А его очень прочили. Ни, конечно, умеренный либерализм его ничего бы не спас. Да и было поздно.
Потом, когда Бунины уже уехали, в Висбаден приехал Гессен из Берлина, редактор уже там основанной газеты "Руль". Д. С. и я – мы писали в ней несколько раз, Гессен относился к нам недурно, через год издал даже мою книжку последних стихов, но в общем нам было не по дороге: Гессен – партиец, к.-д. (мы его знали в Петербурге), газета "Руль" – умереннее, чем в начале милюковские "Последние новости". В Висбадене (он остановился там же, в Нероберге) в беседе с нами он сказал как-то:
– Не могу простить себе, что вначале, только что приехав в Берлин из Советской России, я был – за интервенцию!
А так как Д. С. и я, мы были и в начале, и в конце, и всегда "за интервенцию", – то мы этой беседы и не продолжали.
Сияния
Тебе, чье имя не открою,
Но ты со мной всегда,
Ты мне, как горная вода
Среди земного зноя.
Сиянья
Сиянье слов… Такое есть ли?
Сиянье звезд, сиянье облаков –
Я всё любил, люблю… Но если
Мне скажут: вот сиянье слов –
Отвечу, не боясь признанья,
Что даже святости блаженное сиянье
Я за него отдать готов…
Всё за одно сиянье слов!Сиянье слов? О, повторять ли снова
Тебе, мой бедный человек-поэт,
Что говорю я о сияньи Слова,
Что на земле других сияний нет?
Идущий мимо
У каждого, кто встретится случайно
Хотя бы раз – и сгинет навсегда,
Своя история, своя живая тайна,
Свои счастливые и скорбные года.Какой бы ни был он, прошедший мимо,
Его наверно любит кто-нибудь…
И он не брошен: с высоты, незримо,
За ним следят, пока не кончен путь.Как Бог, хотел бы знать я всё о каждом,
Чужое сердце видеть, как свое,
Водой бессмертья утолять их жажду –
И возвращать иных в небытие.
Мера
Всегда чего-нибудь нет, –
Чего-нибудь слишком много…
На всё как бы есть ответ –
Но без последнего слога.Свершится ли что – не так,
Некстати, непрочно, зыбко…
И каждый неверен знак,
В решенье каждом – ошибка.Змеится луна в воде, –
Но лжет, золотясь, дорога…
Ущерб, перехлест везде.
А мера – только у Бога.
Над забвеньем
Я весь, и сердцем и телом,
Тебя позабыл давно,
Как будто в дому опустелом
Закрылось твое окно.И вот, этот звук случайный,
Который я тоже забыл,
По связи какой-то тайной
Меня во мне изменил.Душу оставил всё тою,
Уму не сказал ничего,
Лишь острою теплотою
Наполнил меня всего.Не память, – но воскресенье,
Мгновений обратный лет…
Так бывшее над забвеньем
Своею жизнью живет.
Рождение
Беги, беги, пещерная вода,
Как пенье звонкая, как пламя чистая.
Гори, гори, небесная звезда,
Многоконечная, многолучистая.
Дыши, дыши, прильни к Нему нежней,
Святая, радостная, ночь безлунная…
В тебе рожденного онежь, угрей,
Солома легкая, золоторунная…
Несите вести, звездные мечи,
Туда, туда, где шевелится мга,
Где кровью черной облиты снега,
Несите вести, острые лучи.
На край земли, на самый край, туда –
Что родилась Свобода трехвенечная
И что горит восходная Звезда,
Многоочитая, многоконечная…
24 декабря
Женскость
Падающие, падающие линии…
Женская душа бессознательна,
Много ли нужно ей?Будьте же, как буду отныне я,
К женщине тихо-внимательны,
И ласковей, и нежней.Женская душа – пустынная,
Знает ли, какая холодная,
Знает ли, как груба?Утешайте же душу невинную,
Обманите, что она свободная…
Всё равно она будет раба.
Вечноженственное
Каким мне коснуться словом
Белых одежд Ее?
С каким озареньем новым
Слить Ее бытие?
О, ведомы мне земные
Все твои имена:
Сольвейг, Тереза, Мария…
Все они – ты Одна.
Молюсь и люблю… Но мало
Любви, молитв к тебе.
Твоим – твоей от начала
Хочу пребыть в себе,
Чтоб сердце тебе отвечало –
Сердце – в себе самом.
Чтоб Нежная узнавала
Свой чистый образ в нем…
И будут пути иные,
Иной любви пора.
Сольвейг, Тереза, Мария,
Невеста-Мать-Сестра!
Неотступное
Я от дверей не отойду.
Пусть длится Ночь, пусть злится ветер.
Стучу, пока не упаду.
Стучу, пока Ты не ответишь.
Не отступлю, не отступлю,
Стучу, зову Тебя без страха:
Отдай мне ту, кого люблю,
Восстанови ее из праха!
Верни ее под отчий кров,
Пускай виновна – отпусти ей!
Твой очистительный покров
Простри над грешною Россией!И мне, упрямому рабу,
Увидеть дай ее, живую…
Открой!
Пока она в гробу,
От двери Отчей не уйду я.
Неугасим огонь души,
Стучу – дрожат дверные петли,
Зову Тебя – о, поспеши!
Кричу к Тебе – о, не замедли!
Южные стихи
За что?
Качаются на луне
Пальмовые перья.
Жить хорошо ли мне,
Как живу теперь я?Ниткой золотой светляки
Пролетают, мигая.
Как чаша, полна тоски
Душа – до самого края.Морские дали – поля
Бледно-серебряных лилий…
Родная моя земля,
За что тебя погубили?
Лягушка
Какая-то лягушка (всё равно!)
Свистит под небом черно-влажным
Заботливо, настойчиво, давно…
А вдруг она – о самом важном?И вдруг, поняв ее язык,
Я б изменился, всё бы изменилось,
Я мир бы иначе постиг,
И в мире бы мне новое открылось?Но я с досадой хлопаю окном:
Всё это мара ночи южной
С ее томительно-бессонным сном…
Какая-то лягушка! Очень нужно!
Жара
Опять черна, знакома и чиста,
Свой звездный купол ночь вскружила.
Давно мне сердце эта пестрота
Неотвратимостью своею утомила.И Млечный Путь – застывшая река,
Где не текут и не мерцают струи…
О, тени Божьих мыслей, – облака!
Я вас любил… И как о вас тоскую!
Дождь
И всё прошло: пожары, зной,
И всё прошло, – и всё другое:
Сереет влажно полог низкий.
О, милый дождь! Шурши, шурши,
Родные лепеты мне близки,
Как слезы тихие души.
Стихи о Луне
Пятно
Кривое, белое пятно
Комочком смято-мутным
Висит бесцельно и давно
Над морем неуютным.Вздымая водные пласты,
Колеблет море сваи.
А солнце смотрит с высоты,
Блистая и скучая.Но вот, в тот миг, когда оно
Сердито в тучу село,
Мне показалось, что пятно
Чуть-чуть порозовело.Тревожит сердце кривизна,
И розовые тени,
И жду я втайне от пятна
Волшебных превращений…
Стена
В полусверкании зеленом,
Как в полужизни – полусне,
Иду по крутоузким склонам,
По бело-блещущей стене.И тело легкое послушно,
Хранимо пристальной луной.
И верен шаг полувоздушный
Над осиянной пустотой.Земля, твои оковы сняты,
Твои законы сменены.
Как немо, вольно и крылато
В высоком царствии луны!И вьется в полусмертной тени
Мой острый путь – тропа любви.
О мать, земля! моих видений
Далеким зовом – не прерви!Ужель ты хочешь, чтоб опять я
Рабом очнулся и в провал –
В твои ревнивые объятья –
Тяжелокаменно упал?
Быть может
Как этот странный мир меня тревожит!
Чем дальше – тем всё меньше понимаю.
Ответов нет. Один всегда: быть может.
А самый честный и прямой: не знаю.Задумчивой тревоге нет ответа.
Но почему же дни мои ее всё множат?
Как родилась она? Откуда?
Где-то –
Не знаю где – ответы есть… быть может?
Ясность
В. А. Мамченко
Невинны нити всех событий,
Но их не путай, не вяжи,
И чистота, единость нити
Всегда спасет тебя от лжи.
Прорезы
Здесь – только обещания и знаки:
Игла в закатном золоте вина,
Сияющий прорыв, прорез на мраке…
Здесь только счастье – голубого сна.Но я земным обетам жадно внемлю.
Текут мгновения, звено к звену.
И я люблю мою родную Землю,
Как мост, как путь в зазвездную страну.И этот вечер, весь под лунным жалом
(Все вечера, все вечера – один!),
Лишь алый знак, написанный кинжалом
На терпком холоде зеленых льдин.И чем доверчивее, тем безгрешней
Люблю мое высокое окно.
Одну Нездешнюю люблю я в здешней,
Люблю Ее… Она и ты – одно.
Как он
Георгию Адамовичу
Преодолеть без утешенья,
Всё пережить и всё принять.
И в сердце даже на забвенье
Надежды тайной не питать, –Но быть, как этот купол синий,
Как он, высокий и простой,
Склоняться любящей пустыней
Над нераскаянной землей.
Горное
Освещена последняя сосна.
Под нею темный кряж пушится.
Сейчас погаснет и она.
День конченый – не повторится.День кончился. Что было в нем?
Не знаю, пролетел, как птица.
Он был обыкновенным днем.
А все-таки – не повторится.
Ей в горах
1
Я не безвольно, не бесцельно
Хранил лиловый мой цветок.
Принес его, длинностебельный,
И положил у милых ног.А ты не хочешь… Ты не рада…
Напрасно взгляд твой я ловлю.
Но пусть! Не хочешь – и не надо;
Я всё равно тебя люблю.
2
Новый цветок я найду в лесу.
В твою неответность не верю, не верю!
Новый, лиловый я принесу
В дом твой прозрачный, с узкою дверью.Но стало мне страшно там, у ручья:
Вздымился туман из ущелья, стылый,
Тихо шипя, проползла змея…
И я не нашел цветка для милой.
Наставление
Молчи. Молчи. Не говори с людьми,
Не подымай с души покрова,
Все люди на земле – пойми! Пойми! –
Ни одного не стоят слова.Не плачь. Не плачь. Блажен, кто от людей
Свои печали вольно скроет.
Весь этот мир одной слезы твоей,
Да и ничьей слезы не стоит.Таись, стыдись страданья твоего,
Иди – и проходи спокойно.
Ни слов, ни слез, ни вздоха, – ничего
Земля и люди недостойны.
Ключ ("Был дан мне ключ заветный…")
Был дан мне ключ заветный,
И я его берег.
Он ржавел незаметно…Последний срок истек.
На мост крутой иду я.
Речная муть кипит.
И тускло бьются струи
О сумрачный гранит,
Невнятно и бессменно
Бормочут о своем,
Заржавленною пеной
Взлетая под мостом.
Широко ветер стужный
Стремит свистящий лет…Я бросил мой ненужный,
Мой ключ – в кипенье вод.
Он скрылся, взрезав струи,
И где-то лег, на дне…Прости, что я тоскую.
Не думай обо мне.
Прошла
На выгибе лесного склона
Я увидал Ее в закатный час.
Зеленая прозрачная корона,
Печальность неподвижных глаз.Легко прошла, меж алых сосен тая,
Листом коричневым не прошурша,
Корона изумрудела сквозная…
И плакала моя душа.Любил Ее; люблю, не зная…
Узнаю ль в мой закатный час?
Сверкнет ли мне в последний раз
Ее корона тонкая, сквозная,
Зеленая осеннесть глаз?
Втайне ("Сегодня имя твое я скрою…")
Сегодня имя твое я скрою,
И вслух – другим – не назову,
Но ты услышишь, что я с тобою,
Опять тобой – одной – живу.На влажном небе Звезда огромней,
Дрожат – струясь – ее края.
И в ночь смотрю я, и сердце помнит,
Что эта ночь – твоя, твоя!Дай вновь увидеть родные очи,
Взглянуть в их глубь – и ширь – и синь.
Земное сердце великой Ночью
В его тоске – о, не покинь!