- Вот вы изволите говорить Ренан… Ренан вздор-с, Ренан слащавый человечишка, фразер, особливо в "Жизни Иисуса". В той же Франции есть куда посолиднее Ренана. Любопытен Гавет, - не читали? Еще того повострее Курдаво, - не ознакомились с его книжкой "Коман се сон форме ле догм"?
- "Comment se sont formé les dogmes" ,- поправила Наташа.
- Все единственно, - сказал Петр Евсеич, - прононс, матушка, не в счет, кто к тридцати годам диалект выдолбил… Проницательный трактатец, - он похлопал себя по оттопыренному карману пальто, - переводик хочу состряпать; в Женеве, может господь помилует, и тиснем, ги! ги! ги!.. А иное дело и это вздор, Алексей Васильич. То да се, историческая точка зрения, внешности… Любопытно-с, что говорить! Тюбингенская эта школа… занимательно-с… И параллели эти всякие… ги! ги! ги! Однако, на мой взгляд, все это для популярного чтения, - кто хватил выше, тому скучно на исторической точке зрения. Историческая точка зрения не только не все, но и не самое важное-с… ги! ги! ги! Удивляетесь?
- Напротив, нисколько. Для человека науки, я думаю, самое важное найти основные начала явления, его законы, и следовательно…
- Ну да, ну да, - нетерпеливо перебил Перелыгин, - вы вот изволите говорить Ренан, значит, пренебрегали богословием. А я всем ему обязан-с… Внутренний смысл-с… постройки-то внутренний смысл куда умней раскрывается, нежели по Штраусу, либо по господину Ренану. Удивляетесь?
Струков ответил:
- Вы ведь по необходимости шли этим путем? А то конечно, начали бы… не с схоластики?
- Никогда!.. - горячо возразила Наташа. - О, как вы действительно ничего не понимаете в этом. И что такое схоластика? Зачем схоластика? Ориген, Афанасий Александрийский, Григорий Нисский, Василий Великий - схоласты, по-вашему?
- Ориген - еретик? - с смущением пробормотал Струков.
- Эх, вы… еретик! - воскликнула она, кусая губы, чтобы не рассмеяться.
- Ну, ну, кипяток, молчи! - шутливо погрозился Петр Евсеич и с мягкой улыбкой опять обратился к Струкову: - Это вы правильно, Алексей Васильич, путь мой был по необходимости, почти из-под палки. А что Оригена анафемствовали - не суть важно. Я же вот еретик, по-вашему, - а скажу что-нибудь подходящее, вы ежели и не поверите, так примете во внимание… ги! ги! ги!
- Какой же вы еретик? - удивился Струков.
- Ну, раскольник, все равно да еще беспоповской секты - Спасова согласия-с.
Алексей Васильевич засмеялся и сказал - больше из учтивости, что и в этом так же мало понимает, но по Щапову судя - раскол учреждение почтенное.
- А как же не почтенное, - сказал Петр Евсеич, - афоризм: "Богомерзок-де перед богом всяк любяй геометрию", - у нас и до сих пор свят… ги, ги, ги! Нет-с, Алексей Васильич, и к Щапову, и к другим ох какие нужны поправки. Вот этак же в Париже пришлось мне насчет Выгорецкого общежития спорить. Они этого не понимают… Тятенька-покойник у меня был некоторый закоренелый столб, - что оставалось делать пока не вывернулся из его когтей? Да и после. Вы не поверите, был я уже глава фирмы, и… тово, развернулся… парти де плизир с французинками и прочее тому подобное… так покойница маменька собственноручно лестовкой отхлестала… ги, ги, ги!.. Аль, говорит, забыл сосуд сатанин, что в кормчей написано: "Або в судне будет латина ела, то измывши, молитва сотвориша"? Вот он каков был путь. Даже с творениями святых отец выходили чудеса: что по-словенски напечатано - читай, а по-граждански - не смей. Спасибо, один уважаемый старец подсобил, урезонил родителя. А с Фомой Аквинатом… ги, ги, ги! Вот случилась история! Приобрел я тайком грамматику Кюнера, изволите видеть, хотел латынь выдолбить, Аквината прочитать, - ведь западную-то церковь без него не поймешь… Ну, было мне за эту латынь!
- Так и не научились? - спросил Струков.
- Нет, после уж… нанял сосланного ксендза. Как же, как же… и Аквината преодолел, это по варварской латыни, а по старинной - пакостного Овидия Назона прочитал… с ксендзом, с ксендзом - я! И именно это его любострастное искусство… ги, ги, ги! Кстати, и в моей жизни подошла распутная полоса…
- Но что же вы нашли поучительного в Аквинате? - поспешил спросить Струков, никак не могший привыкнуть к свободе выражений, свойственной Петру Евсеичу да в присутствии дочери.
- Все одно, что в клинике, Алексей Васильич. Вот вы изволили сказать - схоластики… Поучительный предмет, доложу вам, - и не наша восточная, куда нам! А после расторжения церквей, после того, как великие восточные мастера стены-то уж воздвигли, догматы утвердили… А латиняне тем временем… Чудное дело с Западом-то, Алексей Васильич: все их богословие в кружево ушло. Дерзости в существенном не было, за нее жгли, - дерзость разрывала с богословием, становилась ересью либо наукой, но зато правоверные таких кружев наплели - уму непостижимо… ги, ги, ги! И доплелись. Недаром и в настоящий момент святейший-то их поблажки им не дает: какую штуку сказал на ватиканском-то соборе! А прав, потому что по всей логике идет от Тертуллиана: кредо, квиа обсурдум есть…
- Credo, quia abcurdum est,- поправила Наташа. Она будто бы читала брошенную отцом газету, а на самом деле, внутренне помирая со смеху, наблюдала за Струковым, который притворялся, что ему очень интересно.
- Ты все гордишься ученостью, Наталья Петровна, но это все одно, - сказал Петр Евсеич и, решительно не замечая изнеможения своего слушателя, продолжал с прежним увлечением: - "Верую, понеже бессмыслица", - завещал им Тертуллиан… Читывали? Нет? Напрасно-с… На манер нашего протопопа Аввакума был человек… ревности неугасимой. Это вот его кредо все западное богословие собой насытило, его неукротимый дух отрыгнулся в Торквемаде… ги, ги, ги!.. В полном виде якобинец был покойник, а Чаадаев скорбел, что мы не в том же приходе!.. Что же-с, отчего и не поскорбеть, ась? Но ежели взять Восток, Ориген - светило, Алексей Васильич, не шутя говорю - светило; а тем паче те, что вот Наташечка назвала… Я им всем обязан-с… Я после них так Ренана понял, что Ренан жи док-с, потому что на тех же ихних латинских коклюшках воспитался… Вот что такое Ренан-с. Критика его занимательна, да не в том дело-с. Она бьет, да только по католичеству, а не по вселенской церкви. Своя своих не познаша. Вот у нас теперь появилась критика… Читали? Посурьезней будет Ренановой…
- Кое-что читал… обрывки… Признаться, и это не по моей части. А вы как полагаете?
- Да как сказать… ежели коренным образом рассмотреть, так в новгородской летописи вот что записано: "Той же зимы некоторые философове начата пети: О, Господи помилуй! а друзей: Осподи помилуй!.." Первые-то, значит, наша критика, а "друзеи" - ихний Ренан… - Тут Перелыгин залился почти до истерики, но потом точно спохватился и добавил: - Хотя занимательно, занимательно… для народа-с.
- Вы хотите сказать - для большой публики? - с недоумением спросил Струков.
- Именно для большой публики… для стада-с. Я вот и Курдаво собираюсь выпустить на российском диалекте… Тоже для стада. Что же-с, чем бы дитя ни тешилось. А на самом деле камень, на онь же поставлена церковь, этим не расшатаешь, нет-с… Да и на что, господи помилуй? Кружево обобьется… Фома-то Аквинат. Ну-с, что ж, не в кружевах сила. Ах, мудрецы были мастера… Первые, первые-то, Алексей Васильич, те, что и стадо прибрали к рукам, и высшие дерзновения духа насытили. Литургию Ивана Златоуста помните? Нет? Ги, ги, ги! Напрасно-с… Святые восточные отцы знали, что делали, а даже по части художеств далеко до них вашим Шекспирам. Гоголь очень это понял, ежели говорить по совести.
Неизвестно, долго ли продолжал бы Петр Евсеич ссылаться на совершенно незнакомые и неинтересные для Струкова вещи и все более и более запутывал свои собственные мысли, взгляды и симпатии, но в это время Алексей Васильевич не вытерпел:
- Я вас решительно не понимаю, - вырвалось у него. - То вы собираетесь переводить вольнодумные книжки, то утверждаете, что не расшатаешь и не надо… и что обедня выше Шекспира?
Перелыгин взглянул на него, смутился…
- Н-да, на самом деле оно тово… не вполне по логике, - сказал он с беспокойной улыбкой. - Как, Наташечка?
- Просто вы говорите на разных языках, - сказала она.
- Да, да, на разных языках, - подхватил Петр Евсеич.
Струков пожал плечами и тотчас же раскаялся: такой на него был брошен гневный взгляд.
- Но какое же мировоззрение у Петра Евсеича? Мне очень интересно, - поспешил он спросить.
- Именно интересно, какое мировоззрение, - с видом заинтересованного свидетеля подтвердил Петр Евсеич.
- Дело ясное, миленький родитель наш прежде всего безграничный вольнодумец и вместе большой охотник до этих вот богословских вопросов.
- Так, так, именно охотник… ги, ги, ги! - с удовольствием согласился Перелыгин.
- Церковь он любит не больше, чем Вольтер, - тоном насмешливой лекции продолжала Наташа, - но если католическую церковь считает чуть не язычеством, то в восточной видит такую внутреннюю силу, против которой и Ренаны, и Штраусы, и даже наша новая критика будто бы ни к чему. По его, это годится только для забавы… для игры ума.
- Правильно, Наталья Петровна! - с восторгом воскликнул Петр Евсеич.
- По его, если эта внутренняя сила церкви и ослабла, так не от вольнодумцев, а от сильных покровителей. И началось с Никона.
- А с Петра Первого паки и паки.
- Но принципы вселенских учителей будто бы живы даже теперь и будто бы дело Никона с течением веков сметется, и даже Рим повернет к Востоку, и что тогда действительно "врата адовы не одолеют ю…". И будто бы человечеству так и надо, то есть массе…
- Сиротам, - вмешался Петр Евсеич.
- Да, сиротам. А избранным можно, во-первых, этим наслаждаться… ну, как наслаждаются архитектурой Notre-Dame или логической красотою Спинозы, а во-вторых, отвергать, так отвергать под самый корень. И не с исторической точки зрения, или как те, кто сам жаждет Христа, или как деисты, а просто - я, имярек, не нуждаюсь и не боюсь, и сам себе бог. Но это надо и годится только для них, для аристократов… А Петр Евсеич именно аристократ, несмотря что родился от самых заскорузлых кержаков. Вот почему он все отвергает: законы, совесть, веру… и вместе готов целые сутки доказывать правильность двухперстного сложения.
- Ну, пошла, пошла! - со смехом перебил Петр Евсеич. - Насчет совести ты врешь: ее можно называть иначе, а отвергать нельзя. Это выше моего понимания. А что касательно аристократизма - ты бы бога молила: дедушка-демократ давно бы тебя в светелку запечатал.
- Что ж, может, и лучше, если бы запечатал, - с внезапной серьезностью ответила Наташа.
- Вот шутка, Алексей Васильич, - весело сказал Перелыгин, - ведь правда, что ихний пол шалеет на воле! Мать ее, Елена Порфирьевна, так ни с того ни с сего с судебным следователем от меня сбежала. Феербахом нас развивал, первый мой приятель был… Взяла и сбежала. Зачем, спросить ее? На вольном воздухе закружилась.
- А любовь позабыл? Впрочем, ты и любви не признаешь, - сказала Наташа.
- Я, матушка, все признаю, да действую-то не очертя голову. "Я же, согласно моему разуму, преписую себе и теми поучаются", - это Нил Сорский говорит, - а поступать без рассудка окончательно выше моего понимания. К чему? Зачем? Вот, Алексей Васильич, расскажу вам: был старичок один, петербургский купец Аристов. Он до того додумался - на общеженстве особую веру утвердил… с московским мещанином с Никитою Спициным… Так и прозывается - аристовщина. Вот это я понимаю.
- Все гнусные и пустосвятные воображения и их заключения по израженному таинству изблевал сей адский сосуд, - проговорила смеясь Наташа.
- Неужели вы признаете мормонизм, Петр Евсеич?! - почти с испугом воскликнул Струков.
- То многоженство, а это - общеженство, - мягко поправил Перелыгин.
- Тогда и общемужество?
- Само собой.
- Но, в таком случае, простите меня… - Струков не решился докончить и только побагровел от негодования.
- Разврат, желаете сказать? - спокойно помог ему Петр Евсеич. - Да-с, кто развратен, для того разврат. Как и в единобрачии. А говоря вообще - самая трезвая постановка физиологического вопроса.
- Тогда и у хлыстов трезвая?
- Ги, ги, ги! Я и забыл про хлыстов-то. Да-с, и у них трезвая-с. Пожалуй, еще почище, нежели в аристовщине… Да что, Алексей Васильич, в этом деле нужно разобраться. Ведь это страшные слова одни-с. Ведь ежели понимать по совести - так либо безбрачие, и сурьезное, по Оригену: отсеки уд твой, либо - туши огни, как у хлыстов. Само собой, у них это по-мужицки, но я принцип беру, не форму, - форму возможно обдумать и тово… поскладней. Но во всяком разе - где ваше единобрачие, там обязательно лупанарий, - хороша тоже поправка! - а ежели не лупанарий, так вот эти трагедии разные. Зачем, спрашивается, бежать к следователю? Сама чахоткой кончила, малый спился… Окончательно выше моего понимания. Вникните посмелей, отчего магометанство не знает проституции? Отчего у тех же хлыстов нравы не в пример чище, нежели в ваших православных деревнях? То-то и оно-то, Алексей Васильич. С природой очень умничать не пристало. Я вам вот еще что доложу-с…
Но дальше Струков не мог стерпеть. Теперь уже не смелость выражений возмущала его, а эта апология безнравственности, это "поругание любви". И не любви вообще, - о, если бы речь шла только об этом, теория Перелыгина и то, что он рассказывал о странном сектантстве, пожалуй, заинтересовала бы Алексея Васильевича и, кто знает, подвинула бы и его на смелые мысли. Но теперь ему казалось, что речь идет именно о его любви и что Наташа недаром так загадочно молчит, - что она, может быть, соглашается с отцом, может быть, представляет его безобразную теорию идеалом. И все в нем заныло от тоски, от негодования… от ревности, - от вихрем пронесшейся нелепой мысли, что Наташа, может быть, жила уже по Аристову! И он с необыкновенной горячностью напал на Петра Евсеича, с необычайным для самого себя красноречием стал доказывать, что "любовь столько же индивидуальна, как личность", что "коренясь в темных недрах физиологии, она расцветает в самой высокой душевной сфере", что "это не физиологический вопрос, но вопрос всей жизни - больше чем религия".
- Кощунственно то, что вы говорите! Безбожно то, что вы говорите! - кричал он с такой яростью, что немцы опять презрительно зафыркали, а старушка с фальшивыми зубами пересела подальше. - Это значит сводить человечество к звериному состоянию… у зверей ведь тоже нет продажного разврата и чистые нравы!.. Это значит растоптать святыню, погасить солнце, обратить мир в конюшню!
- Да постойте-ка… да погодите, Алексей Васильич, - с величайшим наслаждением от такой горячности противника возражал Перелыгин, - ведь это все метафизика, заезженные слова-с. Какая такая святыня? Что обозначает безбожие? Вы справедливо изволили говорить: дело не в том-с, дело в материи, в видимости, в фактах-с. "Иллюзии гибнут - факты остаются…" Ги, ги, ги! Чай, не забыли сего изречения?
- К чему тут иллюзии? Святыня - факт, а не иллюзия.
- Ara! A накормить голодного не святыня? Эрго! И то святыня, что делают реченные хлысты. Тоже голод, тоже пища.
- Черт знает что! Хлеб везде, для всех хлеб…
- И любовь везде, для всех.
- Нет-с, любовь так же, как звук голоса, черты лица, ум, талант, характер, - у всякого по-своему и, повторяю, составляет личность.
- Что же из того? Как ни расцветай в неделимое, основной закон ведь для всех один: материя. Вы сами изволите утверждать: кто делает историю? - тепло, одежда, пища. А я добавляю: и половой аппарат-с. Вы говорите: на смену нынешнего строя объявится общинный, - и я то же провозглашаю… то есть о своем сюжете. Вы говорите: завтра не должно быть нищеты и драм из-за наживы, а я сверх того: и проституции, и любовных драм. Помилуйте-с, вы только слов страшитесь… жупелов-с… а на самом деле вы в полном виде со мной согласны…
Это было совсем возмутительно. До нынешней поездки Перелыгин почти всегда отмалчивался, когда Алексею Васильевичу случалось высказывать свои взгляды на историю, и по всему было заметно - не разделял их, а теперь с явным лицемерием занимал ту же позицию и нагло компрометировал эти взгляды. И еще то злило Алексея Васильевича, что веселый блеск в глазах Перелыгина заменился каким-то острым, сухим, - "еретическим", так вскользь подумал Струков, - что в его голосе появились всхлипывания и взвизгивания - и в чертах неприятно румяного лица захлебывающийся восторг, а заливистый смешок звучал откровенной язвительностью. И вообще вся его манера спорить была противна Струкову. В споре он не путался, напротив ставил свою мысль прямо и резко, со всеми последствиями, и точно ястреб впивался в мало-мальски неопределенные слова и мнения противника, называя такую неопределенность шумихой, махровыми цветами, метафизикой. По его выходило так, что если поэтическая любовь, так и бессмертие души, и автократическое божество, и какие-то особенные мистические силы, - одним словом, нечего отрекаться от катехизиса Филарета и называть себя социалистом, если верить в поэтическую любовь.
- Причем тут социализм, - грубо крикнул Струков, - можно быть социалистом и верующим. Вон в Берлине придворный проповедник социалист, - и не дал договорить Петру Евсеичу, начавшему было, что "это по всякой логике ерунда: социализм в союзе с церковью", а еще больше возвысил голос и возвратился опять к вопросу о любви. И хотя по какому-то тайному страху ни разу не взглянул на Наташу, но говорил только для нее, одну ее убеждал со всею силою обостренной страсти, нежности… почти отчаяния.
Петр Евсеич несколько раз пытался перебить его, несколько раз вставлял язвительные ремарки, все упираясь на то, будто бы Струков сам себе противоречит, и наконец как-то совершенно по-бабьи взвизгнул, что социализм - вздор вопиющий, потому что "стадо" с обветшалым порядком мышления разорвать не может, а "избранные" не нуждаются в социализме, чтобы разорвать. Но когда Струков и на этот раз не стал слушать - и не бросился защищать социализм, и не рассердился, что его сопричислили к "стаду", Петр Евсеич совсем замолчал и только нетерпеливо подергивал свою бородку да ерзал на месте, потом учтиво, но уж без всякого блеска в глазах стал смотреть на Струкова, потом сделался рассеянным и скучным, даже пробормотал: "Эка врут, разбойники!.." Наташа упорно смотрела в газету, изредка лишь бросая взгляд на Алексея Васильевича. Впрочем, ни одного его слова не пропустила, а в "Figaro" ни одного слова не поняла. Потом вдруг встала и воскликнула смеясь:
- Аминь!.. Кью-Гарден, господа диспутанты. Ой, есть хочется!