Из Нюрнберга я присылал корреспонденции и очерки для "Известий". До конца процесса я не досидел- в голове сложился план романа, хотелось в Москву. Предполагал, что роман "При взятии Берлина" будет широким и большим полотном, - получился эскиз, к которому я когда-нибудь вернусь, если буду писать картины войны.
Игла войны все еще ходит в моем теле; боль иногда притихает, но совсем не исчезает никогда. Боль эту надо высказать и высказать с большей силой, чем в книге статей "Мое отечество"
Только что вернулся с фронта, что под самой Москвой. Нужна статья. Сотрудник "Известий" ждет, нервно покачивая ногой, на скамейке в саду. И тогда, забыв утомление, дорогу, сон, напряженно ходишь из угла в угол, составляя речь к своим читателям. И затем, вспоминая только что сказанные вслух слова, пылко заносишь их на бумагу.
И тучи, бездонные, кромешные, угрюмые, что висли над тобой, яростно начинают расступаться, небо светлеет, и слышно вдали что-то торжественное и благодатное, - может быть, песнь мира. Ты восторженно всплескиваешь руками и глядишь вперед. Боль ушла, тебе хорошо.
Хорошо!
"ЛЕТО 1948 ГОДА" И РОМАН "МЫ ЕДЕМ В ИНДИЮ"
Я уже имел случай говорить, что после гражданской войны с ее невиданными и небывалыми сложностями, с ее мощными и вольными героями, нам, молодым писателям, хотелось писать, - чтобы передать дух эпохи, - тоже сложно, и композиционно, и образно. Отсюда, - у "Серапионовых братьев", в частности, - стремление к так называемой орнаментальной повести и приключенческому роману. В создании орнаментальной повести, которая до нас великолепно создавалась Н. Лесковым, мы кое-чего достигли, но приключенческий роман не получился. Однако тяга ко всем этим исканиям оставалась даже и тогда, когда мы отказались от нее, - в скромной мере, конечно. Орнаментализм исчез у нас почти начисто, но приключенческий роман, просто написанный, но психологически углубленный, кое-кому, мне например, хотелось написать. В детстве я с удовольствием читал приключенческие романы, так неужели, став взрослым, - и даже дедом, - я не могу сделать подарка детям нынешнего дня?
Победа! 1945 год! От волнения и счастья мы ходили ликующие и сияющие. Победа царила в наших сердцах! Победа, пламенная и пленительная, отразилась на тех многочисленных книгах о войне, которые выходили в те дни.
И некоторые из нас вспомнили гражданскую войну и последовавшие затем свои молодые литературные опыты. Какая-то правда была в них?
И мне захотелось написать что-то громоздкое - и в то же время стройное; что-то пестрое - и равномерное; что-то яростное, кипучее - и вместе с тем сладкозвучное. Соединить наши бурные годы с далеким прошлым; искусство этого далекого прошлого с современным; мечты прошлого - с мечтами нашими; людей былого - с трепетными чуткими людьми нашего дня.
Поэтому, наверное, я вспомнил о сокровищах Александра Македонского и царицы Роксаны, о диадеме ее, которую я видел когда-то в Баку.
Не написать ли мне роман "Сокровища Александра Македонского"? Действие романа будет развиваться в наши дни в Москве и Казахстане, - ведь Азербайджан и Баку я знал плохо. Роман можно развернуть, например, в предгорьях Джунгарского Алатау, где имеются следы древнейшей культуры того несторианского государства уйгуров, которое было здесь когда- то в глухой древности.
Я поехал в Казахстан. Побывал я на медных рудниках и заводах Балхаша, в колхозах и совхозах Джунгарского Алатау, у приискателей-пограничников, был в Семипалатинске, плыл на пароходе к озеру Зайсан, жил в Усть-Каменогорске, на строительстве ГЭС, и, сам того не замечая, наполняясь современностью, необыкновенно часто и много думал о прошлом, - не о прошлом времен Александра Македонского, а о прошлом, свидетелем которого я был, когда шел из Семипалатинска в Индию.
Алибаев, председатель сельсовета в Коктуме, возле озера Ала-Куль, охотник, бывший партизан, бившийся когда-то с атамановцами отряда Анненкова, оказался чудесным рассказчиком и проводником по горам. Он рассказал мне, например, о снежном человеке, которого в дни своей юности поймал в дебрях Джунгарского Алатау; о гигантском - метр в ширину! - черепе богатыря, который лежит на вершине одной из гор; о пещерах и падях, куда не ступала еще нога человека; об огромной статуе Будды, которая стоит в песках, где-то между озером Ала-Куль и Зайсаном. Он не был фантазером - все свои рассказы он подкреплял рассказами свидетелей, видевших вместе с ним эти чудеса.
Увы, я слышал много рассказов о необыкновенном, но сам ничего необыкновенного не видел! По-видимому, я неудачник в жанре фантастического романа, если считать, что автор фантастических книг должен видеть сам хоть немного фантастического.
Я поднимался на вершины гор, ехал плоскогорьем, которое было окутано густым туманом. Дул ветер, туман снимало, - и у копыт моего коня разверзалась пропасть, глубиною в километр или полтора! Мы спустились в долину реки Кора, поросшую березовым лесом. Лес здесь - редкость, он очень нужен и колхозам, и рудникам - колхозники вели сюда автомобильную дорогу. Мы жили в долине, возле большого священного камня Ак-Таш, - и ничего фантастического я не видел! Было очень красиво, солнечно, трепетно и вместе с тем очень обыденно.
Сказали, что наискось через реку Кора, приблизительно на высоте трех с половиной километров, стоит большая древняя крепость. Здесь, крепость? Скорей туда! Но в горах жара, снега тают, вода в Коре поднимается, и переправиться через реку нет никакой возможности.
Тогда Aлибаев сказал, что подальше в горах, возле одного аула, основателем которого он был, есть скала, сверху донизу исписанная древними письменами и рисунками. Мы сели на коней и отправились к этой скале вместе с Алибаевым, фотографом Махониным и казахским писателем Слановым.
К скале ведет проложенная среди камней дорога. По обоим сторонам дороги видны фундаменты столбов, на которых, быть может, стояли статуи. Но когда мы отыскали, наконец, скалу, оказалось, - как объяснил нам пастух, пасший невдалеке стадо овец, - что после землетрясения, происшедшего года два тому назад, со скалы осыпались все письмена и рисунки.
Благовонно дыша, качались высокие травы. Дикие голуби гулко ворковали в острых скалах, отточенных землетрясением. Алибаев смеялся, громко говорил, всплескивал руками, был доволен и даже счастлив. Наконец-то он привел нас к фантастической" скале! Для него ведь она все еще была покрыта письменами и рисунками. А у меня билось сердце, мне было грустно. Я не мог допустить и, однако, чувствовал, что между замыслом моего фантастического романа и возможностью его выполнения образовалась глубокая пропасть.
Вернувшись в Москву, я написал книгу очерков "Лето 1948 года". Спокойно и не спеша описывал я все замечательное, что видел в Казахстане и Средней Азии - день за днем, колхоз за колхозом, город за городом. А фантастическое не вмещалось, даже подкрепленные свидетельскими показаниями рассказы Алибаева казались мне чужеродными. Да и роман "Сокровища Александра Македонского" не двинулся дальше набросков.
Я был доволен своей книгой очерков и забыл о фантастическом романе. Казалось бы, чего еще желать? А меня томило недоумение, словно я, желая высказать самое потаенное, не выговорил и половины. Золотистые и прозрачные пейзажи Казахстана по-прежнему преследовали меня.
Мне теперь виделся 1913 год, предгорья Джунгарского Алатау, стада, аулы, быстрые горные реки, исчезающие в песках, казачьи станицы, пыльный и чудно широкий Семиреченский тракт, - и трое молодых людей, устало шагающих по этому бескрайнему тракту.
Зимой 1912 года в поисках работы я попал в Семипалатинск. Работы не нашлось, я затосковал, казалось, что я слаб, безволен. И вот, начитавшись приключенческих романов, я решил отправиться не более не менее как в Индию - искать воли и счастья!
Ко мне присоединились товарищи. Иногда среди нас появлялся мой отец.
Мы шли и шли.
Сёйчас вы, молодые люди, работающие на полях целины, в богатых колхозах и совхозах, едущие учиться в университет или институт, или просто к родным в гости, проезжаете железной дорогой из Арыси в Семипалатинск за несколько суток. Тогда железной дороги не было, не было и распаханной целины, богатых совхозов, заводов, институтов и университетов, - была беспощадная глушь, необузданная темень, нелепое и толстомордое самоуправство. Мы шли по тракту приблизительно в тех местах, где пролегает теперешний Турксиб, зиму, лето и осень, пока, наконец, добрались до станции Арысь, откуда я поехал в Ташкент, а затем в Бухару.
Впрочем, вместо Индии я угодил на Урал, И, вспомнив об этих странствиях, я подумал: "А, может, и рассказать об этом? И любопытно, и занимательно, а в свете строительства нового Казахстана и поучительно. Пусть молодежь сравнивает, что было и что есть. А старики подтверждают или спорят: так ли оно было?"
Лет двадцать с лишком назад начал я большой роман "Похождения факира". Хотелось изобразить жизнь юноши начала XX века с его страданиями, радостями и надеждами в обстановке провинциального быта Сибири и Казахстана.
"Похождения факира" - роман лишь слегка автобиографический. Наиболее автобиографичен он в первой своей части. Я вел эту часть от первого лица, позволяя себе и юмор, и шутку над собой и окружающим меня мещанством.
В последующих двух частях я стал серьезнее, юмор и шутка отступили на последний план, но, к сожалению, серьезность оказалась поверхностной, порой переходя в мелочность. Вообще я забил роман второстепенными деталями.
Я чувствовал во второй и третьей части "Похождения факира" недостатки, но в чем они заключаются! я долго не понимал.
А недостатки заключались в том, что если бы я придал роману социальную окрасу как это было сделано в первой части, роман немедленно утратил бы все черты мелочности, натурализма. Кроме того, поскольку социальное действие развивалось бы, все события романа приняли бы широкий размах.
Имелось еще одно обстоятельство, которое мешало мне понять мое недомыслие. В годы написания второй и третьей части "Похождений факира" каждого художника, искренне и глубоко любящего советское искусство, возмущала входившая в моду пошлая манера некоторых писателей, спекулировавших на современных проблемах и на мнимой простоте, которая была в сущности самым низкопробным эпигонством.
Создавая вторую и третью часть "Похождений факира", я хотел своим усложненным стилем возражать против этой мнимой "простоты" пошляков.
Поэтому-то во второй и третьей части "Похождений факира" я не смог придать картине жизни знакомого мне юноши начала XX века тот социальный размах и ту неистовую жажду творчества, которыми ознаменовалась эпоха.
Понял я недостатки своего романа не сразу, а значительно позже, а когда понял, у меня были другие замыслы. Так роман "Похождения факира" был и не закончен и не исправлен.
"Может, мне теперь его исправить и дописать последние части? - подумал я. - Большие картины социальных потрясений, которые я изображу в последних двух частях романа, позволят мне исправить к лучшему и первые части "Похождений факира"
Так оно и случилось.
Теперешние мои путешествия по Казахстану и тщательное изучение трудов по истории этого края помогли мне показать большие социальные движения, которые дают ключ к восстанию казахов 1916 года…
1913 год! Волнения переселенцев, захват казной казахских земель и передача их кулакам - семиреченским казакам, разбойничьи действия банков, мошенническая постройка "Семиречки", забастовка на этом строительстве, забастовка на свинцовых рудниках, - сколько я видел, сколько прочел, сколько вспомнил и хорошего и дурного.
А какие превосходные люди шли со мной! Гордые, ловкие, смелые, терпеливые. Я узнал среди них поучительного и героического столько, сколько, пожалуй, не узнал бы и в самой Индии, попади я туда.
Так появился роман "Мы идем в Индию".
После того, как я написал этот роман, я переделал "Похождения факира".
За эти годы, которые отделяют меня от "Похождений факира", я очень изменился - и не только физически. Вещь, написанную двадцать с лишним лет назад "исправлять не только трудно, но и, пожалуй, невозможно. Мне помогло то, что я написал "Мы идем в Индию", то, что я снова углубился в атмосферу, предшествующую годам первой империалистической войны.
И еще помогло то, что я сейчас работаю над романом о новой Сибири.
В этом романе есть герой, прошлое которого сходно с прошлым главного героя "Похождений факира" и романа "Мы идем в Индию".
Герой мой не может равнодушно думать о прошлом: он то злобится на него, то любуется. Но, так или иначе, он чувствует его.
Прошлое он понимает не меньше и не хуже, чем великолепное настоящее, которое он видит перед собой.
УЧИТЕЛЯ МУЖЕСТВА
Читатели, а чаще всего начинающие прозаики, которым хочется иметь хорошего и верного учителя, иногда спрашивают: "Кто были ваши учителя? У кого вы учились?"
Я с удовольствием отвечаю на этот вопрос. Дело в том, что сам я и поныне нуждаюсь в учителях. Во- первых, учение - бесконечно, потому что бесконечно знание. Во-вторых, жизнь не упрощается, а усложняется, и только знание поможет вам понять законы этого усложнения. И, наконец, третье, - если вы не чувствуете себя учеником, а всегда только учителем, вы неизбежно заразитесь пороком самомнения, а это для писателя и художника самый худший и гибельный из пороков.
Кто же, однако, ваши учителя?
- Я уже писал о них, но я с радостью повторю их имена: Горький, Чехов, Флобер, Бальзак, Л. Толстой, А. Блок. Я много раз читал и переписывал их. Переписываю и сейчас.
Эти учителя гибкого и грозного мужества, которое так необходимо художнику, научили и учат меня главному - умению видеть жизнь в ее наиболее героических, стойких и гуманистических проявлениях, видеть прежде всего человека, не только с большой буквы, но написанного вообще очень большими, заглавными и даже цветными буквами.
Сейчас, как я говорил уже, работаю я над романом о новой Сибири. Много и часто езжу в Сибирь и на Дальний Восток. В 1956 году объехал Читинскую область и Бурят-Монголию; в 1957 году - Иркутскую область: был на Ангаре на строительстве Братской ГЭС, на Илиме, ехал верхом по Ангаро- Илимской тайге; на Лене, на Байкале… во многих местах побывал я, много видел любопытных, замечательных людей, - и немалому научился от них.
Думаю много и часто о них, о Сибири - и о Москве.
Собственно, живу я под Москвой, километрах в двадцати, на даче, в Переделкине. Однако в Москве бываю часто: я люблю этот город; я напряженно вслушиваюсь в гул его, когда подъезжаю к нему, и напряженно гляжу ему в глаза, когда иду по его бесконечным улицам. Он говорит со мной то мягким, то резким голосом, - я одинаково люблю этот голос: ведь это голос моего учителя!
И вот сейчас, когда я пишу роман о новой Сибири, разве я миную учителя своего - Москву и московских людей? Она ведь, учась, учит и меня, и моих друзей, и мою Сибирь, и мой Казахстан, и многие другие земли.
…Иногда возвращаемся в Переделкино поздно ночью.
Наша машина выскакивает на остатки той горы, которая когда-то называлась Поклонной и где будто бы Наполеон тщетно ждал делегацию московских граждан с ключами русской столицы. Гора почти срыта и застроена высокими домами. Минское шоссе, широкое, тусклое, буро-серое, обсажено молодыми липами и лиственницами. Год от году тени этих деревьев все ближе и ближе тянутся к нашей машине. Но этой ночью по краям шоссе заметно лишь что-то пепельно- серое, непрестанно колышущееся. Весь день была буря, и деревья, опьяневшие от ее неистовства, будут докачиваться всю ночь.
Машина подлетает к повороту. Справа - Баковка. За новым длинным домом из кирпича видны деревянные строения, в груде которых скрывается мелькнувший сверкающими огнями электрический поезд. С такой же быстротой и прямотой, как электрический поезд, помчится Минское шоссе дальше, а мы свернем в сосновую рощу, промчимся мимо зеленого забора санатория, чтобы поскорее выскочить к пруду. Дорога здесь всегда мокрая, идущие с поезда шагают медленно, но, когда роща кончается и дорога вступает в деревню, прохожие прибавляют шагу, а машина с острым задором обгоняет их.
Мы спускаемся к насыпи пруда. Пруд - светлосер, с легким красноватым налетом. Ветлы на насыпи широкие, древние. Парк по ту сторону пруда с огромными липами, кедрами, лиственницами, со старинным домом с колоннами тоже очень широк. Под седовласыми тревожными ветлами гуляют люди, и мы въезжаем на насыпь, огороженную белыми низкими столбиками с черной каемкой.
Здесь гуляют и писатели, которых немало живет в Переделкине, и студенты Литературного института, и просто жители Москвы, которые приехали сюда отдохнуть, - труженики великого города великой страны.
И глядя на их красивые и некрасивые лица, их задумчивые бездумные взоры, я до краев, как этот пруд, наполненный прошлым и настоящим, вспоминаю многие встречи с другими тружениками, знаменитыми и не знаменитыми, великими и не великими, известными и не известными.
…В самом начале 1921 года я вышел через Миллионную на Мойку против Придворных конюшен. Настала оттепель, дул влажный ветер, и Мойка и камни мостовой были покрыты ржаво-желтым налетом. Устав, я положил связку книг - ею наградил меня Горький, считавший, не без основания, что мои знания очень малы, - на каменную тумбу и задумался.
Меня всегда, и каждый раз по-разному, удивлял Горький. Сегодня он очень болен, это заметно даже и моему совсем неопытному взгляду. Лицо у него. удлинилось, нос заострился, и бровные дуги приподняты как-то странно и тревожно.
Но вот он коснулся рукой папки, где лежат рассказы молодых писателей, - и болезни словно не было! Перебирая одну за другой, стал он вспоминать, как начинали современники его, писатели, ныне известные всему миру:
- Да вы поймите же, что они начинали гораздо слабее! - воскликнул он радостно. - Вы все начали удивительно. И еще более удивительные дела ждут вас дальше, - и поэтов, и писателей, и ученых, и самых обыкновенных крестьян и рабочих.
А как он пытливо глядел на каждую нашу рукопись, огорчался каждой нашей ошибкой, и какой грациозной представлялась ему композиция любого нашего рассказа, который, быть может, и не имел ничего грациозного.
- Вы вошли в эпоху плодотворнейшего труда, помните это! Вы будете не только писателями, а и учеными, - в своей области. И каждый, не только писатель, - каждый рабочий, - будет ученым. Большие времена вы отвоевали себе! Ученые времена. Да, ученые…
Грудь его высоко поднималась. Охваченный еще большим возбуждением, пронзительно глядя через окно на бледные и крылатые деревья сада окружающие Народный дом, Горький повел речь об ученых. Казалось, он знает каждую работу, каждого ученого. Он пошіил их всех: и тех, кто бывает в Доме ученых, и тех, кто по болезни или старости не в состоянии бывать в этом большом, теплом и очень гостеприимном Доме. Ах, как дорого стоит государству гостеприимство в эти голодные, суровые дни! Но именно это-то гостеприимство даст в свое время великие плоды!
Глаза его сверкали. Радостно было наблюдать за всеми порывами этого пленительного ума, величавого сердца и безмерного трудолюбия.
… - Иванов?