История моих книг. Партизанские повести - Иванов Всеволод Вячеславович 2 стр.


Из правления Союза сибирских маслодельных артелей прибежали взволнованные конторщики; среди них были и политические ссыльные. Телеграммы немедленно печатать! Само правление в растерянности: говорят, будто на подавление петроградского восстания двинуты войска с фронта…

- Нам надо поддержать революцию!

И мы решили - поддержать.

Мы набрали телеграммы крупным шрифтом, с тем чтобы печатать их на бумаге афишного размера.

Поздно вечером, с наслаждением окончив набор телеграмм, сверстав их, пустив в машины и выправив корректуру, я вышел на крыльцо типографии, чтобы подышать свежим воздухом. Я был чрезвычайно взволнован, мне было душно, голова кружилась.

Крыльцо типографии выходило во двор, который был окружен высоким забором с плотно закрытыми на замок воротами: набирая без разрешения начальства телеграммы, мы чувствовали себя революционерами, и заперлись.

Великолепная луна сияла в небе, а над луной лежало лохматое облачко, похожее на баранью татарскую шапку. Синие высокие сугробы упирались в забор. Ветер не дул, улица за забором не шумела, - нет другого места приятнее этого и нет состояния духа лучше того, которое я испытывал!

Вдруг я услышал шаги у ворот и какой-то шорох. Я насторожился. В сенях лежал топор, которым сторожа кололи лучину для растопки печей. Я на всякий случай взял топор в руки и стал чувствовать себя еще великолепнее.

Наверху забора показалось лицо - и знакомое и незнакомое.

Оно еще совсем недавно было таким строгим, почти страшным! А теперь… от него остался только шепот.

Исправник Иконников шептал:

- Господин Иванов! Правда ли, что типография получила невероятные телеграммы? Правда ли, что государь отрекся от престола?

Во мне всегда билась театральная жилка человека, любящего эффекты. Сказав исправнику "подождите". я ушел в типографию, откуда принес большой афишный лист.

- Видите, - сказал я, - что сообщают "Известия".

- "Известия"? - прошептал исправник с ужасом и добавил неизвестно почему: - Конечно, если уж "Известия" сообщают, то…

Я испытал громадное удовольствие. Прочитав до половины "экстренный выпуск" и прошептав еле уловимым шепотом "господи!", страшный исправник Иконников упал в сугроб. Он был в обмороке.

И с какой радостью раскрыли мы дня через три- четыре первый номер "Известий"! На душе было необычайно легко, и казалось, что все вокруг улыбается, дышит весело, все полно светом и теплом. И долго- долго не покидало меня это бодрое и высокое чувство радости, смелости, уверенности в силе человека, в его правде, в его доблести и стремлении всей душой биться за правду, мир, справедливость.

Я плохо был подготовлен к политической деятельности, так как интересовался главным образом искусством, однако меня сразу же после февральской революции выдвинули на несколько "постов": в Курганский комитет общественной безопасности, в городскую думу, в Совет рабочих и солдатских депутатов, в профессиональный союз печатников. Большинство грамотных рабочих было в армии, в городах осталась совсем незрелая молодежь, и хотя я был политически мало образован-‹на теперешний взгляд даже до странного мало, - все же среди курганских рабочих я считался, по-видимому, сравнительно культурным.

Вряд ли я был так уж очень активен на своих "постах", но я аккуратно приходил на собрания, сидел, слушал и молчал. В местной газете "Курганский вестник" меня даже назвали печатно "великим молчальником". Газета "Курганский вестник" вообще постепенно с позиций благожелательных перешла на позиции, враждебные Совету. Газетой и типографией стал руководить некто Татаринов, красивый и стройный молодой человек, чрезвычайно нахального поведения. Он бранил Совет и рабочих в газете, и мы возненавидели его.

Если я смущался в городской думе, то среди своих товарищей печатников я чувствовал себя свободнее.

Заработок был чрезвычайно низок, и хотя нам всем, военнообязанным, грозили солдатчиной, мы устроили забастовку и добились повышения заработной платы. Устроили мы что-то вроде клуба, выпустили к 1 Мая "Газету печатников" и так далее. Короче говоря, типографщики вскоре избрали меня депутатом на конференцию рабочих печатного дела Западной Сибири.

Перед отъездом в Омск я собрал всех типографщиков вместе с активом Курганского Совета и уговорил их свершить акт, который, конечно, мы считали абсолютно законным. За контрреволюционное направление мы закрыли газету "Курганский вестник" и конфисковали в пользу государства типографию Кочешова. Когда мы подошли всей нашей толпой к типографии, журналист Татаринов испугался, выпрыгнул в окно и убежал, хотя никаких дурных намерений против него мы не имели.

Итак, я в Омске и даже делегат конференции!

Просматривая сейчас тетрадку, куда сорок лет назад были вклеены узкие газетные столбики моих первых рассказов, я обнаружил протокол заседания конференции, написанный моей рукой. Конференция избрала меня секретарем Западно-Сибирского бюро рабочих печатного дела. Почему? Наверное, потому, что "писатель" и "ему пишет Горький": делегатов на конференции было не более пятнадцати, и, я, конечно, похвастался письмами Горького и читал делегатам свои рассказы.

Меня оставили в Омске. Я работал наборщиком в эсеровской типографии "Земля и воля", вел заседания бюро печатников, где занимал самые крайние левые позиции, то есть "большевнковал", как довольно неуклюже говаривали тогда. Ну, и, разумеется, я рассылал "по местам" профсоюзную информацию о забастовках, работе касс взаимопомощи и даже - какая самонадеянность! - редактировал печатные бюллетени бюро.

Когда организовалась омская Красная Гвардия, я вступил в нее и вместе со мною некоторые мои товарищи по бюро, которые к тому времени заметно полевели. Да, и нельзя было не полеветь! Омск, административный центр Степного края, был городом чиновников, купцов и богатых казаков. Здесь был дворец генерал-губернатора, кадетский корпус и жило не мало состоятельных людей, приехавших сюда из Москвы и Петрограда "отдохнуть среди сибирских просторов" и поесть белого хлеба. Эти люди не скрывали своей ненависти к тем, кто требовал землю, мир, кто говорил, что кровь лилась и льется напрасно. В таратайках, пролетках, верхом, а то и пешком, пробирались сквозь толпы рваных и хмурых эти великолепно одетые. Они пробирались, наморщив лоб, с горьким выражением хорошо выбритого лица. Нет, нигде не отдохнешь от революции!

Если реакция имела в Омске подготовленную почву, то и Октябрь имел тоже много сторонников среди солдат в казармах и рабочих на пристанях, железной дороге, заводах и мастерских. Мы мгновенно разоружили кадетский корпус, рядовые казаки немедленно перешли к нам, солдаты давно уже были на нашей стороне, офицеры бежали в станицы, и нам ничего не оставалось, как только радоваться.

Конечно, мне было не до сочинений и рассказов, но все же я старался по-прежнему много читать. По-видимому, я все-таки переутомился, потому что стал замечать, что плохо понимаю прочитанное. Страницы проходили передо мной, не оставляя ничего в памяти, словно я стою перед наборной кассой, держа в руке "оригинал", который мне нет нужды запоминать. Тогда я стал переписывать книги любимых авторов. Таким образом, я переписал два или три тома рассказов Чехова, "Анну Каренину" Толстого, "Мадам Бовари" Флобера… Редчайшее я испытывал тогда наслаждение!

Придешь поздно ночью на свою Проломную улицу, где я снимал косую комнатенку с окошечком в кулак, - хотя, правда, окошечко это выходило в дворовый садик. Хочется спать, но, сделав над собой усилие, сядешь за стол и с беспокойством откроешь книгу своего учителя. Боже мой, какое охватывает тебя светлое усердие, как радостно бежит перо, какие горькие, дерзкие, какие ласковые истины узнаешь ты! Откидываешься на спинку стула, таинственно улыбаясь, словно только что говорил с Толстым, Флобером, Чеховым и сейчас предстоит опять говорить. Сердце бьется, в глазах слезы восхищения, выскакиваешь и прохаживаешься по комнатенке, что всего три с половинок шага! Голова закинута, ты гордо глядишь в пространство, в таинственную, счастливую ночь, и кажется тебе, что ты прислушиваешься к дыханию всего мира!

ГАЗЕТА "СОГРЫ"
И МОЯ СОЦИАЛЬНАЯ ДРАМА "ЧЕРНЫЙ ЗАНАВЕС"

Повышения заработной платы и уменьшения десятичасового рабочего дня мы добились еще до октябрьского переворота, так что как будто после Октября не свершилось ничего особенного. Мы жили по-прежнему бедно, по-прежнему в тех же лачугах и углах, что и раньше, по-прежнему ходили каждое утро покупать на базар картошку, которая все дорожала и дорожала, и по-прежнему я обедал на толкучке в так называемом обжорном ряду.

Да, внешне мы переменились очень мало. Мы ходили в тех же заплатанных пальто и рубашках, в которых мы проходили всю войну. Но внутренне изменилось чрезвычайно многое: все глядевшие на нас видели, казалось мне, что лица наши дышат необычайным счастьем. Честное слово, мне временами думалось, что от меня разбегаются лучи, что шаги мои сверкают. Мы были глубоко и торжественно убеждены, что справедливость восторжествовала навсегда, что так легко побежденный враг никогда не оправится. Мы очень верили в людей. Уныние и скорбь исчезли от нас навсегда. Даже капиталисты скоро признают нашу правоту и в дальнейшем будут помогать нам, а не мешать.

Я передаю вам не слова, которые мы говорили, а чувства, владевшие нами, молодежью типографий, заводов, казарм. Мы, разумеется, часто восклицали о бдительности, о капитализме, который не скоро сдаст свои позиции и с которым нам предстоят битвы, но в душе мы были надменно уверены, что со всем темным прошлым покончено, что оно никогда не возвратится. Как же вернется тьма, если перед нами свет?

Надменность надменностью, но омские литераторы повергли меня в прах. Какие таланты! Антон Сорокин не только интересный прозаик, он еще писал картины и что-то изобретал в области печатного дела, не говоря уже о том, что придумал особую бухгалтерию, которую успешно применял в Управлении железной дороги, где он служил. Павел Дорохов, кроме писания рассказов, был еще вдобавок известным землемером и даже имел собственный кабинетик, где и выслушивал снисходительно мои сочинения. Поэт А. П. Оленич- Гнененко печатад замысловатые красивые стихи, ходил в студенческой фуражке, был возвышенно весел и так обаятельно ласков со мной, что эта ласковость казалась намеренной.

Поэтов вообще было много. Петербуржец Георгий Маслов поражал нас тонким своим классицизмом. Он читал нам отрывки своей поэмы "Аврора", которая лет семь спустя вышла в Петрограде с предисловием 10. Тынянова. Другой поэт, бывший рабочий ярославских мануфактур, Иван Малютин, из политических ссыльных, удивлял редким знанием книг и умением достать любую книгу. Эгофутурист Игорь Славин, маленький, остроглазый, бормотал, шепелявя и краснея, свои странные стихи. Басил розовощекий Юрий Сопов, суровый, саркастический, бесцельно погибший талант. Он печатался в местных "Известиях". После прихода белогвардейщины он попал по мобилизации в юнкерское училище, а еще позже - в охрану Колчака. Как-то, находясь вместе с другими офицерами в передней адмирала, он вздумал поиграть ручной гранатой. Граната зашипела у него в руках. С испугу, вместо того чтобы бросить гранату на двор или того лучше в кабинет Колчака, он швырнул ее в ящик, где хранились другие гранаты. Присутствовавшие в передней офицеры, кроме двух, тяжело раненных, были убиты. Среди убитых нашли Юрия Сопова. Колчак, к сожалению, уцелел.

Встречи писателей происходили обыкновенно у Антона Сорокина, который умел без изысканной любезности, без натянутости, а с мягкой проницательностью сближать людей искусства. Войдя к нему в комнату, вам хотелось читать красивые рассказы, слушать стихи, говорить о живописи. Хотя, повторяю, у Антона Сорокина я видел достаточно писателей, но в сущности ни с одним из них не дружил. Пожалуй, ближе всех был мне поэт А. Оленич-Гнененко. Но и он казался мне чересчур начитанным, чересчур знающим. Мне трудно было с ним разговаривать по душам. Словом, я чувствовал себя связанным, а мне хотелось действовать на полной свободе. Казалось, мне дают "оригиналы", написанные чужой рукой, и я должен беспрекословно набирать их.

Познакомился я на заседании местного Совета с шахтером Саницыным, человеком, не лишенным, пожалуй, литературных способностей. Сообща мы придумали организовать "Цех пролетарских писателей". Нашли двух поэтов: один был слесарь небольшой механической мастерской, а другой, как ни странно, - гробовщик, по фамилии Березин, писавший малопонятные, туманные "стихотворения в прозе": профессия, по-видимому, действовала на него удручающе.

Весной 1918 года наш цех начал свою работу. Мы решили выпускать еженедельно литературную газету "Согры". Сограми называется в Западной Сибири поросль, вырастающая на болоте. Название газеты, как видите, было и возвышенное и глубокомысленное. Насмешники, правда, расшифровали его проще: Союз омских графоманов.

Мы купили в складчину бумаги. Я набрал, прокорректировал всю газету, состоявшую из четырех довольно больших полос, которые в основном были заполнены моими произведениями. И передовицу, восхваляющую советскую власть, тоже написал я.

Да, раз действовать, то действуй возможно шире и смелей!

К тому времени я сочинил сумрачную социальную драму "Черный занавес", действие которой происходило в каком-то вымышленном немецком городке, населенном ткачами. На окраине городка живет в своем замке владелец ткацких фабрик граф Гонч. У него есть супруга - красавица Эрта, экзальтированная и "светозарная" дама. Среди ткачей возникает забастовка. Рудольф, молодой предводитель забастовавших ткачей, тайно влюблен в графиню Эрту. Графиня, ничего не зная об этой любви, по доброте сердца хочет сообщить Рудольфу, что граф Гонч вызывает из столицы войска, которые должны разогнать забастовщиков. Разумеется, луна, пруд, кипарисы (!), и в тени кипарисов гуляют двое: предводитель ткачей Рудольф и графиня Эрта. Она мгновенно влюбляется в Рудольфа.

Конечно, предводителя ткачей играть лишь мне, и, конечно, эта самая лучшая и пылкая роль всей пьесы. Боже мой! Какие я написал нежные и торжественные монологи, какой озноб потрясал меня! Ну, монологи графини тоже были не плохи, хотя, надо сказать, она чувствовала себя несколько растерянной: любить, ткача?! Но сердце не камень, и после длинного диалога, где графиня Эрта говорит то насмешливо, то небрежно, то надменно, то ласково, она соглашается наконец покинуть замок и уйти с ткачом. Она боится только, что остальные ткачи из-за хищности и плотоядности графа Гонча не примут ее в свою среду. Рудольф с сияющим лицом стыдит ее, и она начинает понимать большие сердца ткачей.

Разумеется, среди ткачей находится предатель, который подслушивает объяснение Рудольфа и Эрты и сообщает о нем графу Гончу. Граф, как вы понимаете, ужасен. Он немедленно приказывает предателю подсыпать в вино, которое пьет во время ужина Рудольф, сонный порошок. Рудольф крепко спит, предатель его связывает и приносит в замок. Ничего не подозревающая графиня Эрта кокетливо собирает свои платья, чтобы предстать перед Рудольфом и ткачами во всем блеске своей красоты. Чтобы граф не догадался, Эрта шутит, поет и веселится, охотно исполняет все требования мужа. А мужу, видите ли, пришла фантазия поупражняться в рыцарском зале замка в стрельбе из пистолета. (Я владел хорошим "бульдогом" с несколькими патронами и поэтому во все свои пьесы старался вставить стрельбу,) Граф Гонч предлагает жене посостязаться в меткости. В углу зала висит большой черный занавес. Граф Гонч вешает на занавес ми шеи ь и вручает пистолет жене. Графине стрелять первой, - а она стреляет метко. Зрителям, разумеется, известно, что позади черного занавеса привязан к столбу молодой ткач Рудольф. Во рту его кляп, но он все слышит… Когда я писал это, я весь дрожал от ужаса, и мне думалось, что зрители тоже будут дрожагь и даже плакать. Итак, раздается выстрел. Графиня Эрта попала в самую середину мишени, которая находится против сердца Рудольфа. Граф Гонч дико и радостно хохочет. Он отдергивает черный занавес и разрезает веревки, которыми привязан к столбу молодой Рудольф. Сраженный пулей, Рудольф падает к ногам графини. Конечно, она тут же сходит с умл и тут же звенят стекла, которые выбивают забастовщики. Поздно! Но месть есть месть. Ткачи врываются в зал, убивают графа, вешают предателя, и старый ткач, друг и учитель Рудольфа, произносит над телом его пылкую речь о том, что ничего подобного в дальнейшем не будет происходить.

Я нашел трех-четырех безработных актеров и обещал каждому из них десять процентов сбора. Сбор, казалось мне, обеспечен. Профсоюзы купят билеты на социальную драму "Черный занавес". Очень трудно было найти исполнителей для массовых сцен. Любители драматического искусства не желали тратить время на то, чтобы пять минут потолкаться среди декораций. Жизнь дорожала, предприятия и магазины работали плохо, и вообще в городе было беспокойно. Тогда я привлек для массовых сцен молодых людей, живших в доме на Проломной, где я квартировал. Эти молодые люди чем-то спекулировали на толкучке, и, похоже, предводительствовал ими пожилой, черноусый, с лучистыми голубыми глазами сапожник, постоянно стучавший молотком и кроивший дамские полусапожки. Черноусый охотно согласился играть.

От имени нашего цеха я нанял пустовавший театрик, что стоял возле железного моста через Омь.

Затем я написал огромную афишу, величиной с двухэтажный дом, и выставил ее возле театрика, поближе к мосту. Такие же три афиши я поставил на Люблинском проспекте и одну у бывшего губернаторского дворца. После этого я напечатал в типографии, одновременно с газетой "Согры", афиши, сообщающие о премьере драмы "Черный занавес".

День премьеры, однако, в афише не был впечатан. С отчаянием я думал: "И будет ли он вообще впечатан?"

Беда заключалась в том, что я забыл, как трудно в эти времена найти черный занавес. Даже самый обыкновенный темный коленкор стоит неимоверно дорого.

Когда я писал "Черный занавес", все события, описанные в нем, казались мне настолько убедительными и реальными, что мне виделось - черный занавес лежит у моих ног! Как же быть?…

Вдруг я вспомнил, что у Антона Сорокина вокруг его кровати есть нечто вроде суконного занавеса или полога. Сорокин с удовольствием согласился помочь нам.

- Однако, - добавил он, - жена моя никак не позволит перекрашивать занавес.

- Почему нам его перекрашивать?

- По занавес-то зеленый!

- Зеленый? - еле выговорил я.

Пасмурно глядя на меня, Сорокин сказал:

- Какой же вы художник слова? Вы ни на секунду не должны сомневаться, что сможете убедить зрителей. Скажите - "перед вами не зеленый, а черный занавес". Если вы хорошо напишете это, они вам поверят.

Придав лицу выражение важности и степенства, я сказал:

- Да, придется.

И я действительно прибавил несколько слов к одному из своих монологов: "Постороннему страсть влюбленных непонятна. Ему кажется ведь, что этот черный с зеленоватым оттенком занавес - зеленый, а все оттого, что он сам зелен и, живя на природе, привык видеть вокруг себя зеленое".

Увы, все мои ухищрения насчет зеленоватых тонов черного занавеса оказались напрасными. Зрители не пришли на мою премьеру. Профсоюзы отказались купить билеты, и на спектакль наш явились только посетители квартиры Антона Сорокина: Сопоз, Оленич- Гнененко, Дорохов, Славин и еще два-три писателя. Несмотря на то, что они хлопали усердно и зеленый занавес казался им черным, зрительный зал был удручающе печален, и унылая тоска наполняла мое сердце.

Назад Дальше