История моих книг. Партизанские повести - Иванов Всеволод Вячеславович 3 стр.


Но веря в справедливость, я надеялся на мнение прессы. Я еще не знал, что легкомыслие в этом мире наказывается более часто, чем мы думаем.

Казаки в станицах волновались. Эсеры и сибирские сепаратисты подготовляли восстание. Между Волгой и Иртышом сосредоточивались эшелоны белочехов, И в это время появляется какой-то самозванный "Цех писателей", не зарегистрированный ни в одной советской организации. Естественно, "цех" этот возбудил подозрение. Вместо ожидаемой благожелательной рецензии на газету "Согры" и на социальную драму "Черный занавес" в одно из следующих воскресений в местных "Известиях" я прочел статью, содержание которой будет вам понятно по эпиграфу к этой статье:

Ходит птичка весело по тропинке бедствий.
Не предвидя от сего никаких последствий.

Крайне обидно, что рецензию подписал Юрий Сопов, тот самый Юрий Сопов, который за неделю перед этим принес мне для второго номера "Согр" стихи. Стихи мне понравились. Они казались мне программными, и я предполагал их напечатать вместо передовой. Я помню только часть их, по-видимому, потому, что эта часть была наиболее программной, "согрианской":

Время черные крылья раскроет,
Деревьями станут ростки,
От далеких и юных героев
Останутся гнилые куски:
Их растопчут забвенья копыта,
И согры будут забыты.
Да, высосав соки смерти,
Пала искупительной жертвой
Цвета зеленой кобры
Бурная поросль согры!

Товарищи по цеху предлагали пойти для объяснений с "Известиями". Что? Нам? И я всем авторитетом руководителя подавил это предложение. Кстати сказать, статья "Известий" была мне немножко и на руку. Нам не на что было продолжать издание "Corp". Первый номер газеты почти целиком вернули из киосков. Таким образом, я мог ссылаться, что наша литературная деятельность подавлена "Известиями".

Нас можно разорить, но нельзя уничтожить наш творческий дух! В несколько дней я написал двухактную пьесу "Шаман Амо". Безработные актеры, приглашенные для "Черного занавеса", которых я обманул, не заплатив им ни копейки, отказались играть в новой пьесе. Театрик возле железного моста мне не сдали. Но я был упорен и снял зал Гарнизонного собрания, находящегося в крепости. Главные роли в новой пьесе играли теперь те самые сомнительные молодые люди во главе с черноусым сапожником, которые в "Черном занавесе" изображали толпу ткачей. Молодые люди охотно слушали все мои режиссерские указания, и особенно старался черноусый сапожник; в конце концов я дал черноусому большую роль железнодорожного сторожа.

В пьесе "Шаман Амо" мне хотелось показать пагубное действие религиозного суеверия. Шаман Амо, не подозревая, что железная дорога в конечном итоге полезна для жителей тайги, приказывает своим приверженцам убить строителя дороги и его жену. Симпатичный железнодорожный сторож, только что приехавший в тайгу, чтобы занять свое новое место, понимает состояние духа шамана и отговаривает его от задуманного преступления. Шаману нравится жена строителя дороги, но, ослепленный своими религиозными предрассудками, он, подчиняясь голосу духов тайги, все же хочет свершить свой замысел. Шаман подготовляет. крушение дрезины, на которой едет строитель со своей женой. Сторож, рискуя жизнью, спасает строителя. Шаман Амо, видя крушение всех своих замыслов, бросается в реку и тонет.

Разумеется, я играл шамана. О, это было прекрасно! Во-первых, зал был полон, во-вторых, пьеса казалась мне очень поэтичной, и" в-третьих, так как действующих лиц было в ней меньше, чем в "Черном зансвесе", мне как режиссеру не приходилось очень думать о том, что играющие могут перепутать свой выход. Как исступленно я шептал заклинания, в каком изумлении пятился перед не понимающим ничего сто рожем, как вдохновенно всплескивал руками над его голевой, пытаясь убедить сторожа, что духи тайги рядом со мною! Сторож говорил упавшим голосом, тихо, хрипло, суеверие шамана Амо казалось ему и страшным, и тупым, и чуть-чуть убедительным.

"Шаман Амо шел под псевдонимом В. Таежный. Псевдонимы в те времена были модны, и, кроме того, мне было неприятно думать, что в следующей статье "Известий" повторится мое имя, уже опозоренное заметкой о "Черном занавесе". Успех "Шамана Амо" окрылил меня. "Когда напишу и поставлю десятую или пятнадцатую пьесу, - думал я, - дело пойдет совсем хорошо". Наверное, написал бы я и пятнадцать пьес, но драматическая деятельность моя прервалась на третьей.

Однажды, когда я писал эту третью пьесу, ко мне на Проломную прибежал шахтер Саницын: "Красногвардейцы мобилизованы! В казармы! Казаки многих станиц восстали. К Омску двигаются белочехи".

Сначала я охранял какие-то склады за городом, возле дороги на Каинск, между острогом и кладбищем. Одновременно мы учились стрельбе из пулемета. Пытлива и гордо слушал я пояснения длинного и гибкого инструктора, недавно служившего мичманом на Дальневосточном флоте. Он часто говорил, неподвижно глядя на пулемет: "Не привыкать штормовать мне. И вы привыкайте". Сердце трепетало в светлой тревоге. Сны были ясны и возвышенны, а холодок утра казался небывало приятным.

Жара! Дней через десять нас сняли с охраны складов, погрузили в теплушки и переправили по горячему железнодорожному мосту через Иртыш. Километрах в тридцати от города мы приняли бой. Многих из нас убили и ранили. Перенеся раненых в теплушки, мы отступили к мосту.

Здесь мы стояли еще дня четыре, а затем снова приняли бой, потому что белочехи и казаки ворвались в железнодорожный поселок. И снова были раненые и убитые, и снова мы отступили.

Поезд наш тянулся к Омску по раскаленному мосту. Где-то рядом рвались снаряды. Осколки их звенели уныло и пронзительно среди ферм моста. Мы бледнели и приподнимались. На Иртыше дымили пароходы, и, глядя на красивый белый пароход "Андрей Первозванный", никак не думалось, что этот пароход вскоре причинит мне горчайшее разочарование, когда- либо испытанное.

Нас не направили в бой, а перевели на караул в крепость. Красногвардейцев посчитали отважными, но малоопытными бойцами. "Учитесь, учитесь!" - строго говорил перед нашим строем командарм в хрустящей кожанке и голубом суконном шлеме с малиновой звездой. Командарм был высок, строг и, мне казалось, совершенно несправедлив. Лет шесть-семь спустя я снова встретился с ним: это был писатель Р. П. Эйдеман. Мы вспомнили нашу встречу на Иртыше. Его тогдашний выговор казался мне теперь совершенно справедливым, но ему, наверное, моя критика его сочинений казалась несправедливой; впрочем, я не был очень-то строг.

Учились мы старательно, и в силу этой старательности ряды наши редели: все чаще и чаше отправляли кого-нибудь из нас на опасный участок фронта. Мне приходилось стоять на часах подряд четверо суток и более.

Тревожная и острая жара, точеные линии песка вдоль Иртыша, беленный известью вход в подземный склад оружия. Где-то гневно ухают пушки. Вздрогнешь, вытянешь лицо, прислушаешься, но в конце концов и к этому можно привыкнуть. Я прислонял винтовку к дверям склада, садился на бревнышко, доставал тетрадку и писал последний акт своей третьей пьесы - "Защита Омска".

Начинается она с того, что белоказаки крадут из собора знамя Ермака. Красногвардейцы обнаруживают эту кражу. На паперти собора между белоказаками и красногвардейцами происходит горячий спор. "У вас нет подлинной любви к родине, - упрекают красногвардейцев казаки, - вы интернационалисты, знамя Ермака вам не нужно". Красногвардейцы отвечают: "Да, мы интернационалисты. Но мы рождены Россией. Ермак - русский, и это ли забудем мы?…"

Я писал и с увлечением и с беспокойством. Что-то долго, часов, пожалуй, десять, не сменяли меня.

Вдруг карандаш задрожал в моей руке. Я взволнованно вскочил, не веря своим глазам. Мимо крепости, выпуская густые клубы дыма, плыл вниз по течению "Андрей Первозванный", сопровождаемый буксирными пароходами. На палубах толпились красногвардейцы, последний буксирик строчил из пулемета по железнодорожному мосту, а из капитанской будки "Андрея Первозванного" высокий командарм в кожанке что-то кричал через рупор.

Минут пятнадцать погодя прибежал шахтер Саницын и, еле переводя дух, смущенно сказал:

- Чего ты тут сидишь? Чехи и белоказаки уже в городе.

И я увидел железный мост, по которому двигались грузовики с белочехами, и казаки гарцевали, размахивая трехцветным знаменем.

Отводя глаза от моста и глядя в пространство, я тихо спросил:

- Почему же нас не известили, что отступают?

- Провода перерезали. Ну, прощай.

Я водил рукой по лицу, вздрагивал, выпрямлялся и снова горбился, пробовал напевать, презрительно фыркать, но горькая тоска разочарования не исчезала. Как же это можно оставить меня? Как же это можно без меня отступать?

Законы войны не обращают никакого внимания на страдания отдельного человека, даже если он считает себя чрезвычайно нужным и ценным. И я начал испытывать этот закон на себе. Жизнь, как бы вторя, мне, кивала головой и одновременно, предоставив действовать другим силам, небрежно закрыла двери в мир, который я так любил.

Пулеметная лента пересекала мою грудь. Я швырнул ленту вслед за винтовкой в Иртыш и смущенно отправился на Проломную. "Ишь, косматый, - хрипел мне вслед какой-то мещанин, - жив еще!" "За патлы бы его да башкой о заплот!" - послышался другой сердитый голос.

Решив, что мне нужно снять длинные, по тогдашней революционной моде, почти до плеч волосы, я завернул в парикмахерскую. Там же я снял очки, и мне показалось, что всего этого довольно для того, чтобы меня никто не узнал.

Сомнительные молодые люди, еще недавно игравшие в моих пьесах, сидели вокруг самовара, в садике, во дворе. Они громко говорили между собой и, когда я вошел, посмотрели на меня с улыбкой и отвернулись. На плечах их были погоны, а черноусый сапожник, разливавший им водку в рюмки, оказался полковником!

Волнение мое внезапно улеглось. Расстреляют? Очень хорошо! Я плотно прикрыл за собой калитку и твердыми шагами прошел мимо садика.

Я сел на горбыли, служившие мне кроватью, и задумался. Что мне делать? Куда пойти? Я поднял глаза и увидел через окно садик, офицеров, хозяйскую дочь, которая улыбалась им, грозя пальцем. Я поднял глаза еще выше и, глядя вверх над деревьями, заплакал, жадно дыша всей грудью. Мне почему-то особенно жаль было мою неоконченную пьесу "Защита Омска", которую я забыл возле бревна, у входа в склад оружия. Посоветоваться, что ли, с товарищами?

Типография молчала, словно ничего и не произошло. Я взял оригинал - отчет какого-то предприятия, входившего в систему Омского совнархоза. Сейчас это предприятие уже принадлежит капиталисту, и отчет набирать нет смысла. Однако я продолжал набирать его. К вечеру, когда рабочие собирались домой, я сказал заведующему, что, пожалуй, мне надо окончить набор. Он посмотрел на меня понимающими глазами и оставил меня работать на всю ночь.

Утром заведующий пришел раньше всех, выдал мне месячный оклад и сказал, многозначительно глядя на улицу:

- Вам бы отдохнуть, Иванов.

Опять в садике пили чай офицеры, опять, когда я проходил мимо, они отвернулись от меня, и опять мне не сиделось в моей комнате. Я взял несколько книг и вышел во двор. Черноусый полковник, которому, по- видимому, надоело отворачиваться, подошел ко мне, тяжело дыша и вытирая багровое разгневанное лицо.

- Вы что - полоумный? Сейчас же убирайтесь отсюда! Вас же убьют.

Я вздрогнул и нерешительно спросил:

- Куда мне убраться?

Он сердито вскинул на меня глаза:

- Вот записка коменданту. Он даст пропуск.

Часа через три я действительно получил у коменданта города пропуск и, все еще не веря, что спасен, недоумевая, весь трепеща и тупо глядя на толпу, прошел через Люблинский проспект к пароходным пристаням. Возле театрика, у железного моста, я увидел еще не смытые дождем остатки моей афиши, сообщающей о премьере социальной драмы "Черный занавес". Я с трудом отделился от этой афиши.

ПЕРВАЯ КНИЖКА РАССКАЗОВ РОГУЛЬКИ

Летом 1919 года, когда я набирал "Рогульки", мне иногда казалось, что нет, пожалуй, более страшного и вместе с тем более возвышенного, более полного веры в человека и его искусство предисловия, чем то, которое могло бы быть написано к этой тощей книжке с ее шестьдесят двумя страницами текста и ее тиражом в тридцать экземпляров. Но тогда мне ли его писать? И не только потому, что это было б нескромно, а и потому, что сам не так-то уж ясно понимал весь смысл свершающегося вокруг.

Вот это предисловие.

Приблизительно за месяц до переворота я сообщил павлодарским своим родственникам, что нахожусь в Красной Гвардии. Похвастаться, наверное, захотел. Сообщил и, конечно, сразу же забыл. А родственники, получив письмо, в свою очередь похвастались и, таким образом, я из обыкновенного рядового Красной Гвардии превратился чуть ли не в командарма.

Когда явился сам командарм к своим родственникам, они страшно перепугались. "Всему Павлодару известно, кто ты такой! Тебя немедля расстреляют!" Они достали мне лодку, я бежал, переплыл Иртыш и поселился на Трех Островах. Отец мой тогда учительствовал в станице Талицкой. Мне, собственно, ехать бы туда, но ведь отцу тоже сообщено, что я в Красной Гвардии!

Из Омска привезен одноствольный дробовичок, патроны, порох и дробь. Я стрелял диких уток, ловил на переметы стерлядь и язя. Рыба шла хорошо, и я продавал ее на павлодарском базаре. Я загорел, был грязен, оборван, стало быть имел все основания думать, что вряд ли кто примет меня теперь за командарма. Так оно и было. Базар считал меня за босяка, занимающегося рыбалкой. Это внушило беспечность, и я думал: "Вдруг отец никому не рассказал о моем письме, и вдруг вся станица Талицкая - красная?"

И я покинул Три Острова.

За годы войны возле Талицкой развелось много дикой птицы. Я стрелял уток, мой брат Палладий ощипывал их, мать жарила, отец занимал меня разговорами. Отца моего в Талицкой сильно уважали, и поэтому то, что я служил в Красной Гвардии, считалось как бы продолжением образования, которое в своих туманных и возвышенных целях давал мне отец. "Служил? Значит, так и надо. Вячеславу Алексеевичу виднее", - говорили казаки. Однако отец мой, имея широкие взгляды на жизнь, все же с трудом понимал меня:

- Рабочим - управлять государством? Как же они могут управлять, да еще государством, если они люди без высшего образования?

- Для управления, - возражал я ему, - более важно понимать справедливость, чем иметь высшее образование.

- Справедливость хороша только в суде, а чтоб управлять людьми, нужны сперва знания, и притом большие!

- А как же в древности? На Руси великие князья и те были неграмотными.

- Оттого-то вся русская древность и исчезла, - говорил мой отец.

Однажды утром я отправился на охоту. Кем-то напуганная дичь близко не подпускала, пришлось много ходить. От усталости, по-видимому, забыв вынуть из ружья патрон, я, войдя в дом, поставил ружье в углу классной комнаты, где отец, сидя ко мне спиной, давал урок французского языка гимназисту, сыну станичного атамана. Затем я пошел на крыльцо умыться.

Мой брат Палладий, изнуренный частыми припадками малярии и потому не все ясно соображавший, почему-то решил, что щелк курка испугает и моего отца и гимназиста. Шутя он поднял ружье - и выстрелил. Весь заряд попал моему отцу в шею. По странной случайности сидевший рядом гимназист не был ранен. Когда я прибежал со двора, мой отец был уже мертв.

Несмотря на показания гимназиста, что меня при выстреле в комнате не было, что стрелял Палладий, все же станичники, вспомнив мою службу в Красной Гвардии, споры с отцом, объявили меня убийцей и заперли в станичном правлении с тем, чтобы отправить на суд в Семипалатинск. Сторож казах Такынбай, считавший себя "тоже балшевик", помог мне бежать. Ища красногвардейские отряды, которые якобы где-то неподалеку, мы скакали по степи.

Такынбай был спутник доброжелательный, но бестолковый. Ему плохо верили в аулах, а я, забыв казахский язык, не мог объясниться. Поэтому мой спутник то радовался, что мы скоро попадем в Красную Гвардию и он превратится в знаменитого воина, то вдруг, остановив своего коня стремя в стремя с моим и переходя на трагический тон, спрашивал:

- А если Красную Гвардию не найдем? Если она вся ушла в Москву? Кто похоронит, когда пристрелят нас белые?

- Орлы, - отвечал я, смеясь.

Он испуганно отшатывался.

- Таким богатырям и лежать, как падаль? Над нами курган надо вышиной с версту!

Поскитавшись по степи недели две, окончательно проевшись, превратив своих коней в скелеты, мы повернули в Павлодар, куда тем временем приехали моя мать и брат. Вместе с ними мы уплыли на пароходе в Омск, где мой спутник-богатырь поступил на мельницу грузчиком, а я, поморщившись и решив, что Омску не до меня, опять в типографию.

Мы поселились в пригороде, в так называемой Нахаловке. Мне приходилось каждый день делать через пустыри и овраги по осенним лужам километров десять. Ветры были холодные, одет я был в лохмотья, но мучила меня не стужа, а то, что лохмотья мешают мне встретиться со своими знакомыми - литераторами. Мне так хотелось поговорить об искусстве!

Брат мой часто хворал, лечение стоило дорого, и мне приходилось почти каждый день работать сверхурочно. Да и провизия дорожала. Поэтому Антона Сорокина я видел редко. А он вел себя бесстрашно: устроил несколько "скандалов" адмиралу Колчаку, заставив говорить о них весь город, и писал рассказы о том, как при советской власти было хорошо. Рассказы эти, конечно, никто не печатал, но говорили о них так же, как о его "скандалах", много.

Утешало знакомство с петербургским прозаиком Н. Ановым и поэтом Вл. Рябовым-Бельским. Оба, заболев в столице от голода, приехали в Омск "подкормиться", и, разумеется, с семьей, и, разумеется, застряли. Теперь они работали корректорами в типографии. Н. Анов жил, как и я, на окраине, в избенке, похожей на курятник, в глубине двора, который почему-то был загроможден навозными кучами; хозяин избенки, седой высокий баптист, занимал большой деревянный, крикливо раскрашенный дом и по всему обещал быть безжалостным. Мы чувствовали эту приближающуюся безжалостность и, оставаясь на ночную работу в типографии, часто мечтали. То мы собирались уйти к партизанам, то готовились к ограблению колчаковской типографии, где печатались деньги, то хотели связаться с подпольем, чтобы быть в курсе дел восстания, которое, казалось нам неизбежным и близким.

Мечты мечтами, но зима была на редкость постылая и подколодная. В середине зимы появились слухи, что в городе обнаружены случаи чумы и холеры. Признаться, мы не верили слухам. Зимой, в сорокаградусные морозы? Но однажды, возвращаясь из типографии, я встретил сани, на которых возвышались черные гробы, далеко несло карболкой и дегтем, а рядом шли люди в полушубках, поверх которых накинуты широкие брезентовые плащи с капюшонами, вымазанные дегтем. Люди держали в руках железные крючья. Встречные с криками "чума!" шарахнулись от саней. Шарахнулся и я.

Назад Дальше