Ложь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 21 стр.


– Привыкнете понемногу, мамзель. Вы посмотрите на вашу подругу. Такая из себя субтильненькая, современная линия, а как все это выносит, даже смеется. Это так хорошо, что вы обе и хорошенькие из себя, и разные, значит, каждая в своем роде и на всякий вкус…

Обалдевшая, растерянная, испуганная, недоумевающая вошла Лиза в большую, светлую, нарядную столовую отеля и села со всеми за стол. Брухман заказала коктейль.

– Какой коктейль прикажете? – спросил лакей.

– Old-Fashionned, – сказала Брухман. Она, видимо, знала толк и ресторанах, и в коктейлях.

– У нас, в Америке, – говорила Брухман на своем ужасном английском жаргоне, – всегда начинают, даже и утром, с коктейля. В нем главное, это – виски, ну потом немного коньяку, капелька мараскина; это, знаете, для аромата; кусочек апельсина, ананаса и вишня. К этому подают стакан ананасного сока. Это чтобы прояснить мозги…

Замысловатый коктейль и ароматный, сладкий прохладный ананасный сок освежили Лизу и привели ее в чувство. Голова перестала кружиться, и прекрасным показался ей громадный, во всю тарелку, бифштекс, кукуруза и бобы, великолепное яблочное пирожное, где было много душистых яблок и совсем мало нежного, тающего во рту, теста. Чашка кофе совершенно привела в себя Лизу.

Все, не переставая, говорила Брухман:

– У нас, в Америке, едят хорошо и недорого. Весь завтрак – один доллар. А это главное в жизни, чтобы хорошо есть… В жизни еда – это главное. Мы это любим… Теперь пойдемте, я повезу вас на верху автобуса, немножечко глотнуть воздуха, и покажу вам наш город.

Татуша села рядом с Лизой. Она толкнула Лизу под локоть и шепнула ей:

– Можно подумать, что эта старая жидовка и точно природная американка, что это она строила этот город и открывала и создавала Америку…

Точно по тесному, горному ущелью, куда не проникают лучи солнца, несся по Нью-Йоркским улицам автобус. Чтобы увидеть верхи домов, нужно было совсем запрокинуть голову.

Внизу кишмя кишели люди, неслись автомобили, грузовики, автобусы, не смолкая, раздавались крики продавцов газет, и шелест резиновых шин по черному гудрону не прекращался ни на мгновение. И было темно, как в закрытом пассаже.

Был легкий мороз и гололедица. Одетые в черное, люди спешили по скользким панелям, скользили, падали и снова бежали, все куда-то торопились. Недвижные в морозном воздухе, кое-где висели флаги.

Вдруг однообразную череду гигантов небоскребов прервет красивое невысокое здание. Точеный, полированный камень, шесть колонн Коринфского стиля поддерживают капитель с каменными барельефами. За колоннами – большие окна, каменные балконы у второго этажа, с точеными из камня балюстрадами, широкая резная дверь – смесь старого греческого и готического стилей. Что-то с претензией на красоту.

Что это?.. Храм?..

Автобус останавливается. Лиза читает надпись. Строгими, рельефными буквами между извилистых заставок начертано: "New-York Stock Exchange". Да, это – храм… Храм золотого тельца, храм золота, доллара, торговли, – американский современный храм.

Против него – громадная постройка нового стиля, точно высокая, многооконная каменная коробка: дом Моргана… Банк…

Это – Брод-стрит, Эксченц-плэс…

Деньги, деньги, деньги…

В холодном сумраке темной от высоких домов и узкой улицы, на каменном постаменте, – статуя первого президента республики.

Такою ли думал создать Америку Георг Вашингтон?

Автобус мчится дальше. То затирается быстро бегущими, как черные тараканы, автомобилями, то, вырвавшись на чистое, несется, тесно окруженный ими.

Двадцатиэтажное, без украшений, белое, как узкая папиросная коробка, поставленная на ребро, здание… – Первый национальный банк… А под ним, на маленькой площади, тесно-тесно стоят плиты старого кладбища. Без загородки, среди живой толпы, в центре города, в шуме и грохоте автомобилей, в вечной городской суете, остались лежать мертвые, – как немое напоминание о бренности людского богатства.

Эти контрасты поражали Лизу. Все было грандиозно, кое-где красиво, но безалаберно, безвкусно, бессистемно, и до жути волновало величие и дерзновение человеческого гения.

– Это все мы построили, – сквозь шум улицы, доносится до Лизы жаргонный голос госпожи Брухман. – Это же все наше. Наши деньги, наша сила, наши способности и умение…

Быстро догорал короткий зимний день. Обедали в Гарлеме, в негритянском квартале, а потом в каком-то баре пили кофе, сидя на высоких стульях у стойки.

– Это же надо по-американски, – настаивала Брухман.

И когда вышли – наступил вечер. Все преобразилось, и еще величественнее и своеобразно красивее стал город. Улицы были залиты ярким, бешеным электрическим светом. Ни в Берлине, ни в Париже Лиза не видела такого разлива света реклам, вывесок, поднимавшихся на громадную высоту, переливавшихся всеми цветами радуги, то погасавших, то снова загоравшихся, вертящихся, ходящих, точно плывущих в воздухе, над домами. Одни мигали, другие каждое мгновение меняли свой цвет и форму, третьи ослепительно ровно горели, освещая вывески и картины реклам…

На Times-square, где еще больше было огней, где рядом, один к другому стояли кинематографы, маленькие театры, бары, рестораны, ночные кабачки, от реклам было светло, как днем. Аршинные буквы, саженные изображения кинематографических звезд, перемежались с надписями названий ресторанов.

– Это же, – поясняла Брухман, – самое веселое место Нью-Йорка. Тут и кинематографы, и танцульки, тут все… Хорошенькой барышне тут можно завести выгодное знакомство. Тут деньги льются, как вода.

Из дверей, через окна, отовсюду слышна была музыка. Играло "радио", в открытые двери было слышно, как били барабаны, раздавалась негритянская экзотическая песня, дышащая зноем ананасных плантаций. Сладкий тенор пел по-английски, пианино и скрипка ему аккомпанировали.

Раньше тут много гавайских гитар звенело, – говорила Брухман, – прямо, как кошки мяукали. Теперь они из моды вышли.

По панелям шла густая толпа, не протолкаться через нее.

И над толпою, – и так казалось странным появление этой черной статуи в одеянии ксендза над праздной, веселящейся толпой, – стоял памятник какому-то проповеднику.

Брухман сказала, с презрительным смешком:

– Этот католический пастор, на этом самом месте, читал свои проповеди. Он думал отвлечь людей от греха… Чудак!..

Усталые, ошалевшие от впечатлений дня, Февралевы и Лиза, наконец, добрались до комнаты, нанятой для них в том же доме, где помещалась мастерская Брухман.

– Ну, вот, мадам, мадмуазель, вы и у себя… Завтра еще не работаете. Вам надо осмотреться и устроиться. А послезавтра мы и начнем. По парижским моделям… О, я вижу, что мы с вами здесь сделаем прекрасные дела… У меня на это опытный глаз и легкая рука…

III

Три широкие, – можно лежать и вдоль, и поперек, – постели. Шкаф в стене, три кресла, крошечный стол… вот и вся меблировка. Затхлый запах пыли, жилья, лампа на потолке, наверху, заливает комнату ровным, неподвижным, мертвым светом и кладет на лица резкие, некрасивые тени…

– Уф, – говорит Татуша, и с размаху кидается на постель. – Наконец мы у себя дома… Я так наелась и так хочу раздеться. И как тут все необычно… Тепло и вместе с тем как холодно!.. Лиза, как думаешь, есть у них культура?..

– Не знаю. Я не разобралась еще, не осмотрелась… Одно могу сказать: женщины, кого мы видели сегодня в ресторанах и баре, тонки, поразительно красивы, и как безвкусно одеты.

– О, мы оденем их как следует, – самоуверенно сказала Наталья Петровна. – Я вижу здесь широкое поле действия. Мы поставим дом Брухман по-парижски. Милая Лиза с ее талантом нам в этом поможет…

– А какая прелесть эта Сара Брухман, – сказала Татуша, – вот ведь, и жидовка, а как приняла, угостила, устроила. Тесновато немного, а неплохо. И, кажется, чисто, и все, что нужно, есть. И какой комфорт. Да, Америка… Комфорт, мама, это – не культура… Культуры здесь нет…

– Я всегда говорила и исповедовала, – отвечая на первую половину фразы дочери, сказала Наталья Петровна, – жиды те же люди. И между ними есть прекрасные люди… Мудрый Эдип, разреши, для чего было Саре так стараться перед нами? Надо думать, что Дуся написала ей, кто мы такие… Не простые, какие беженки. Лиза – генеральская дочь… Ты как думаешь о жидах, Лиза?

Лиза пожала плечами и ничего не ответила.

IV

Она сама задумалась, как же она относилась к евреям?.. В годы, когда в Германии шла борьба, и евреи оседлали немецкий народ, ослабевший после страшной войны, Лиза кончала гимназию. Она была в том возрасте, когда девочки беспричинно, горячо и платонически, влюбляются в кого попало: в артиста кинематографа, которого видели только тенью, двигающейся по экрану, в тенора, в учителя истории, в почтальона… Такою любовью Лиза воспылала тогда к старому профессору Ротшпану.

Ротшпан был еврей. Он был старый, седой, неопрятно выбритый, некрасивый. Он поразил Лизу острыми, насмешливыми, глубоко в душу проникающими взглядом глазами, и страшным, все сокрушающим материализмом и цинизмом. Не было для Ротшпана в мире ничего святого… Весь мир для него был сосредоточен в одном великолепном "я", которое наслаждалось и жило, как только могло.

Он внушил классу преклонение и страх. Строгими вопросами, ядовитой, едкой иронией насмешки над растерявшейся, невпопад ответившей ученицей, он терроризировал девочек. Его ждали с трепетом и благоговением. Бойкая, смелая, всегда хорошо знающая урок, Лиза гордилась и была счастлива тем, что такой умный человек выделил ее и отличил среди других учениц. И, когда раздавался резкий, неприятный голос Ротшпана:

– Фрейлейн Акант, расскажите им, чего они не понимают, – Лиза вставала, шла к доске, румяная от счастья, и начинала говорить. Тяжелые русые косы шевелились на ее спине и алые с ямочками щеки пылали от волнения.

Ротшпан снисходительно кивал головой, и на безобразном лице старого философа появлялась любезная улыбка. Эта улыбка волновала Лизу и заставляла ходить ходуном по молодым жилам ее горячую кровь, а ясные синие глаза прикрывать густою тенью длинных, детских ресниц.

Темным зимним вечером Ротшпан нагнал Лизу, когда та шла из гимназии. Был туман. Каменные панели были мокры, вдоль них по мостовой длинными грядами лежал тающий грязный снег, пропитанный черной автомобильной гарью. Улица была пустынна. Неярко светили редкие фонари.

– Фрейлейн Акант, – сказал Ротшпан, наклоняясь к уху Лизы, – я живу в этом доме, на пятом этаже. Зайдите ко мне, я разъясню вам приватно то, что вам не ясно. Я открою вам все тайны мироздания…

Не думая ни о чем дурном, Лиза пошла с Ротшпаном.

Как в дивный храм науки, входила она в темный, мрачный кабинет, где пахло застарелым сигарным дымом и неопрятным старым жидом. Она слушала яркий и страстный рассказ о жизни, о борьбе миров, о самозарождении всего живого. С трепещущим юным сердцем, в легкой гимназической блузке и короткой юбочке, стояла Лиза, нагнувшись над громадным микроскопом, и с ужасом наблюдала, как в капле воды клешнятые чудовища, черви, змеи пожирали друг друга, как тут же плодились они, росли и множились. Она не чувствовала, как большая, сухая, горячая рука хищно и осторожно обнимала ее талию и чуть касалась вырастающих молодых грудей. Она не заметила, вернее – не поняла, когда, доставая снизу листы рисунков, старый профессор, будто боясь упасть, жадно хватался за ее ноги выше колена.

Потом Лиза сидела у стола, заваленного книгами и бумагами, в глубоком кресле, а Ротшпан то стоял против нее, вперив страстный взгляд в ее глаза, размахивал руками с растопыренными пальцами, то ходил по комнате, и полы его длинного сюртука болтались в темноте, как крылья идущего по земле ворона. Он носился над Лизой, как коршун над жаворонком…

– Жизнь, – говорил он страшным шепотом, наклоняясь к Лизиному лицу, почти касаясь сухими, жаркими губами пылающих щек и вдыхая аромат густых и нежных волос, – это только мгновение, один миг… Это бесконечно малая величина в пространстве тех миллиардов веков, что существует вселенная. И – никакого Бога!.. Никогда не позволяйте себе думать, Лизе, что есть Бог… Нет ни еврейского, грозного Иеговы, нет и благостного Бога христиан, и самого Иисуса нет и не было… Только легенда, сказка, выдумка… Все умирает и никогда не воскреснет…

Лиза стала ходить к профессору Ротшпану по два, по три раза в месяц. Она уславливалась о свидании заранее, устраивалась так, чтобы можно было возможно дольше остаться у него, в таинственном кабинете ученого, где открывались перед нею великие научные истины, где манила ее в неизведанные глубины бездна.

Теперь на громадном столе ученого не только лежали книги и рукописи, но стоял поднос, графины с ликерами и блюдца с конфетами, и вазочка с фруктами. И как заманчиво было слушать о бесконечности. Лиза представляла себе ее мрачную продолженность в миллиарды веков, и ощущала себя искоркой, загоравшейся в темном пространстве, которому нет конца.

– Сумейте, Лизе, умно и красиво сгореть. Не бойтесь стыда и воспоминаний. Все проходит… Не бойтесь минутной боли и отвращения: это – ворота в непостижимое блаженство, из которого зарождается новая жизнь. И какое великое счастье дать эту жизнь… И, это самое главное: не бойтесь смерти… Именно потому, что нет будущей жизни, нет и смерти. Придет к вам час невыносимой муки, сдавит ваше сердце тошнота ужаса совершившегося, покажется вам ваше положение стыдным и ложным, будьте смелой, возьмите на себя – самой гордо уйти из жизни. О, какое это дерзновение, какое величие духа – покончить с собой!..

– Но это больно!.. Это, должно быть, ужасно страшно, – в томительном испуге говорила Лиза.

Темная пелена расстилалась перед ее глазами. Она не видела кабинета. Близко от нее было лицо с горящими, как раскаленные угли, глазами, и это лицо казалось ей прекрасным. Она не отдергивалась, как первое время, от прикосновения горячих, цепких пальцев, и ей не было ни странно, ни страшно от того, что профессор крепко сжимал ее гибкую талию и все старался привлечь ее к себе и посадить на колени. Ловкая и сильная, Лиза инстинктивно, следуя девическому целомудрию, осторожно, стыдливо увертывалась от него, и только слушала, слушала…

Она видела заманчивую бездну, куда увлекал ее Ротшпан. В отдаленном мраке мелькали яркие малиновые и зеленые огни, возгорались, расплывались трепещущими кругами и погасали. И было так, как бывает, если лечь ничком и прижать крепко веки к глазам: плыли таинственные искры-огни… Сквозь эту игру светящихся точек, Лиза слышала голос Ротшпана:

– О, нет, Лизе… Это один миг. Это только сладкое и дерзкое мгновение. Секунда острой боли, и все прошло, все кончено, вся боль и оскорбление жизни исчезнут во мраке…

Ротшпан доставал из ящика стола блестящий маленький револьвер и объяснял его устройство.

С еврейским бессердечием, выношенным веками предков, воспитанных на Библии и Талмуде, считавших всякого гоя низшим существом, животным, призванным служить евреям, Ротшпан, как лакомое блюдо, готовил себе Лизу, чтобы овладеть ею, а потом внушить ей покончить с собой.

Он уже владел ее душою, подчинил ее волю, выпил до дна все хорошее в ней, и он овладел бы и ее телом, если бы Лиза не сопротивлялась в бессознательном детском страхе, ускользая от его попыток. Он все-таки достиг бы своего, но тут пришла в Германии новая власть, и все переменилось. Ротшпан почувствовал, что кончились дни еврейского владычества и безнаказанности, и он испугался…

Однажды утром, женщина, приходившая убирать его квартиру, нашла старого профессора висящим в спальной на крюке, в петле, свитой из двойной толстой веревки. Вытянутые ноги едва касались пола. Лицо было налито кромешным ужасом…

Лиза неутешно и долго оплакивала профессора, раскрывшего перед нею тайны жизни, но то новое, свежее и здоровое, что началось тогда в Германии и быстро несущимся потоком, как-то сразу, охватило все население, захватило и Лизу своим мощным течением.

Девочки надели белые блузки и черные юбочки, накинули на плечи желто-коричневые кофточки, нашили на рукава значки своих отрядов и стали маршировать стройными рядами за юношами.

И вот однажды впереди раздался звон гитары, бодрая песня сделала шаг смелее и тверже, и Лиза увидела впереди колонны светло-русую голову Курта…

Как после тяжелой и долгой болезни, оправлялась Лиза и постепенно вступала на новый путь горячей самоотверженной любви к Родине и служения ей, путь, благословенный Богом и указанный ей фюрером Адольфом Хитлером.

Чистое обожание Вождя Германского народа так незаметно слилось в сердце Лизы с настоящей первой любовью к русому молодцу Курту Бургермейстеру.

Но от тяжкой отравы ротшпановского учения, поразившей Лизу в нежные годы ее созревания, у нее навсегда остался безотчетный страх перед евреями и мистическое преклонение перед их знаниями и силой.

Теперь она поступила на работу в еврейский дом.

V

Странное заведение был "Торговый дом Брухман и Ко". Наружу не было никакой вывески. Внутри, в двадцать втором этаже дома, почти сплошь занятого конторами и магазинами, на белой двери была широкая медная доска и на ней надпись черными буквами:

"Madame Brouchman. Modes et robes. New-York. Paris".

За дверью – ряд комнат: они уходили анфиладой вглубь квартиры, связанные общим коридором, и их двери были всегда закрыты. Лиза даже не знала, сколько именно комнат в помещении. Брухман сразу установила порядок: без дела ходить из комнаты в комнату не полагается.

В первой и, по-видимому, самой большой, комнате, как во всякой модной мастерской, вдоль стен стояли шкафы с платьями, с полками, с материями и прикладом. Посередине комнаты были манекены, между шкафами – кабинки для переодевания при примерке. В стороне у окна стояла швейная машина. Тут и пахло мастерской: материей, нитками, горячим утюгом, духами и пудрой дам, примеряющих платья, и терпким, трудовым потом Сары Брухман и мастериц.

Сюда и посадили Февралевых и Лизу.

Иногда посылали то Лизу, то Татушу в другие комнаты за прикладом, отделкой, вышивкой или вставкой:

– Лиза, пойдите в третью комнату, спросите мисс Эдит, готова ли вышивка для миссис Эдельштейн?

Лиза шла через комнаты. В них по две, по три сидели девушки мастерицы. Все они были молоденькие, хорошенькие. Они любопытными, ревнивыми глазами провожали Лизу. В этих комнатах, как будто, и не работали. В них пахло духами, а не трудом. Во второй комнате радио под сурдинку играло танец, и две мастерицы танцевали, а третья их поправляла. Материя скроенного платья валялась в углу на полу. В третьей комнате, где помещалась мисс Эдит, пахло сигарным дымом, у двери, за рабочим столом сидела красивая брюнетка, а на столе, между ворохом шелка, спокойно уселся толстый мужчина лет сорока, с красным, пухлым лицом, с жирными губами; он плотоядно смеялся и курил. Две другие мастерицы сидели в обществе молодых людей, и Лизе показалось, что одна из них при входе Лизы встала с колен одного из мужчин.

Назад Дальше