Главный вывод "Спокойствия" оптимистичен: верить в жизнь, где "все мы, родные любовью, соединены нерасторжимо". "Ты думаешь, легко жить? – спрашивает один из героев. И сам же отвечает: – Нет, милый, не думаю, и не надо, чтоб легко было. Кто мы такие? Люди. "Светочи". И нам дано не тушить себя, пока нас не потушат. Драмы есть, ужасы – да; но живем мы во имя прекрасного; коли так, нечего на попятный". "Чем горше, круче, тем больше он должен жить… человек". "Поэмой Жизни, полной гармонии и музыки", назвали современники этот действительно один из лучших рассказов Зайцева.
В "Спокойствии" многие эпизоды происходят в Италии, в которой Зайцев впервые побывал еще в 1904 году и которая с той поры вошла в его жизнь "голубым своим ликом", оказалась для него "замечательным вдохновителем". Ей посвятит он сотни восторженных страниц, она же подвигнет его на неслыханной сложности труд, который скрасит ему самые трудные годы, наполнит их счастьем творчества – он увлеченно примется за перевод дантовской "Божественной Комедии". Италия обогреет, приютит, ободрит героев первого романа Зайцева "Дальний край" (1912). Этой гостеприимной стране посвятит он также одну из лучших книг о своих земных странствиях – "Италия" (1923).
* * *
Образ мира, создаваемый Зайцевым в рассказах и повестях, романах и пьесах, поэтичен, возвышен. И, кроме того, он полон добра, простых человеческих радостей, любви. Даже в печалях, даже в мгновения смертные он, этот мир, светел и ободряющ. Вот откуда та солнечная сила (солнце для него всегда Бог, источник поклонения), так завораживающе действующая на всех читающих его поэмы в прозе. Если, например, у Ф. Сологуба солнце – злой дракон, змей-искуситель, пробуждающий в человеке темные силы зла, то у Зайцева солнце – источник восторга. "Чудесно растопить души в свете", – мечтает герой новеллы "Миф". Во всем предреволюционном творчестве писателя ясно прослеживается стремление к торжеству оптимистического – солнечного – начала, к победе светлого над темным, жизни над смертью. Здесь он категорически не приемлет прямолинейных отрицателей жизни, все более множившихся и обретавших популярность в эти годы: они переходили из книги в книгу даже у крупных мастеров – его современников.
У Сологуба смерть – утешительница, возвышающая человека над пошлостью земной жизни. У Андреева она бездушный великан, вызывающий мрачное отчаяние. Ужас перед могильной бездной выразил Арцыбашев. Встречать смерть смехом и забрасывать ее цветами призывает Сергеев-Ценский. В отличие от них, у Зайцева она – "лазоревая, несущая глубокое знание", вводящая "в страны мудрости", и поэтому не страшиться ее надо, а спокойно, благостно готовиться к переходу в иные миры, в инобытие, в жизнь духа.
"Жизнь или смерть – это все равно. Не это важно", – размышляет герой зайцевского рассказа "Гость" Николай Гаврилыч, читая сочинения древнего философа Филона Александрийского. "Что же важно, он не отвечал, – добавляет автор, – может, и нельзя было словами сказать; но одно он чувствовал наверное: радость и холод наджизненного, светло-ключевого. Нетленного бытия, процветающего на высотах". В разгар этих осенних мудрствований пожаловал нежданный гость – "молодой человек в полицейской тужурке", становой, просившийся на ночевку. За ужином размякший, отогревшийся гость разговорился о своей нелегкой доле, о том, что грозятся его убить. Это вызвало у Николая Гаврилыча новый прилив размышлений. "…В великой драме мира вставали перед сердцем дальние края той ужасной земли, где идет жизнь становойская, тех пустынь и скорбей, что лежат за селами и хуторами. "Все будет попалено, сгорит жизнь и ее мерзость". В вышине шли холодные токи. Луна леденела, и некто строгий и кристальный говорил: "Все у вас погибнет". Но это не было страшно".
В другом рассказе – "Сестра" – Зайцев снова подчеркивает мысль о естественной неизбежности смерти, о том, что относиться к этому следует без трагизма: "Нам дано жить в тоске и скорби, но дано и быть твердыми и с честью и мужеством пронести свой дух сквозь эту юдоль неугасимым пламенем и с спокойной печалью умереть: отойти в вечную обитель ясности".
Художественным контрапунктом всех книг Зайцева является Жизнь и Смерть человека вообще. Этот "человек вообще" показывается нам не в заботах житейских, мы не всегда знаем, добравшись до последней страницы той или иной новеллы, кто он по роду занятий, где служит, – для писателя-лирика это не имеет значения. Люди из зайцевской России просто живут, всяческие обстоятельства земные их соединяют и разлучают, некоторые из них уходят из жизни – уходят безбоязненно, спокойно, исполненные смирения и мудрого понимания естественной, предопределенной неизбежности конца всего сущего. Как заметил К. Чуковский, они, умирая, "при этом еще улыбаются: ах, как приятно таять!" Зайцев, как никто другой, философски передал нам, читателям, поэзию бытия человека и его ухода, умирания – в противовес своим современникам Л. Андрееву и С. Сергееву-Ценскому, глубоко раскрывшим трагизм человеческой жизни и смерти. Во всю – немалую! – силу своих талантов они показали, как неизбежность конца, неотвратимость ухода порождают вседозволенность, приводят подчас к необузданному разгулу страстей, в огне и вихрях которого многие сгорают. Земные люди, они и страдают, и радуются, и гибнут здесь же, на земле, не помышляя ни о чем другом.
У Зайцева его герои, казалось бы, тоже живут и действуют в земных обычных условиях, и вместе с тем есть у каждого из них свой микрокосм, отрешенный от конкретного быта, от по-вседневья – как бы второй глубокий план, возникающий в раздумьях наедине с собой. ("Разное умещалось в нем одновременно, – замечает Зайцев об одном из своих героев, – как бы жило в слоях души на разной глубине".) Благодаря этой своей особенности они чувственно, эмоционально сливаются с природой, становятся, по воле автора, ее органичной частью, но мыслят себя в надмирном пространстве, где они возвышенно любят и светло страдают, наслаждаются праздниками жизни и умиротворенно приемлют свои юдоли и саму смерть. Неспроста критики – современники Зайцева – единодушно отмечали в его прозе пантеистическое мироощущение и мистицизм, укрытые в прекрасную поэтическую оболочку. Но с годами мистицизм все более пробивал эту оболочку, и вот уже Зайцев сам вынужден был заметить: "Вместо раннего пантеизма начинают проступать мотивы религиозные – довольно еще невнятно ("Миф", "Изгнание") – все же в христианском духе. Этот дух еще ясней чувствуется в первом романе "Дальний край", полном молодой восторженности, некоторого наивного прекраснодушия – Италия вносит в него свой прозрачный звук. Критик назвал бы "Дальний край" романом "лирическим и поэтическим" (а не психологическим)". К этой же поре относится его пьеса "Усадьба Ланиных", "с явным, – как утверждает Зайцев, – оттенком тургеневско-чеховского (всегда внутренне автору родственного), и также с перевесом мистического и поэтического над жизненным".
Еще одна примечательная особенность Зайцевеких произведений: в них нет отрицательных персонажей. Есть герои, не вызывающие симпатий у одних читателей, но находящие понимание, сочувствие, поддержку у других. Кто-то осудит страсти и беды Аграфены, попытку самоубийства студента Бенедиктова или бедолажную жизнь Авдотьи по прозвищу "Смерть", а кто-то решит все же разобраться, что их такими взрастило и что выстроило их судьбы именно так, а не иначе. И, наверное, большая правда у вторых – у размышляющих, у неравнодушных, а не у тех, кто упрямо задержался на позициях прямолинейной хулы и бескомпромиссного неприятия такой жизни, не пытаясь проникнуться сочувствием, состраданием, не говоря уже о том, чтобы возвыситься до мысли о разрушении зла, уничижающего человека. Прав будет тот, кто придет к выводу, читая рассказы Зайцева, что он художник-миротворец, что его герои чаще всего люди, не приспособленные к активной жизни и борьбе. Вот и в романе "Дальний край" попытались они проявить себя в большом и важном – и потерпели крах.
Мы постоянно встречаемся у Зайцева также и с тем, что его тихие восторги и светлые скорби глядятся в зеркало природы. На дворе солнце, в небе россыпи звезд, весна разбушевалась – и душа человека распрямляется, веселится, ликует, любит до самозабвения: возвышается. Но вот явилась хлипкая осень, потухли звезды, мокрый туман застлал поля, ветрище зло треплет деревенские непрочные крыши – и замкнулись сердца людей, напитались хмурью, наполнились скорбью, затаились в ожидании света и тепла. Таковы у Зайцева злые, недобрые сумерки в новеллах "Мгла" и "Волки", слякотная, промозглая пора в "Черных ветрах", в "Госте", когда "тускл и скорбен месяц", когда всюду "бездонный траур осени".
Природа и ее проявления интересно используются и в характеристиках действующих лиц. Вот как говорит один из персонажей "Голубой звезды" – Ретизанов о другом герое повести – Христофорове: "Вы действуете на меня хорошо. В вас есть что-то бледно-зеленоватое… Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки… оделись". Перечитайте едва ли не любой рассказ Зайцева: человек у него включен в природу эмоционально, переживанием, то есть естественно, органично, – он становится ее частью. Природа, таким образом, у него не фон, не место, где происходят какие-то события, а сама жизнь человека, погруженного в природно-космическое. В природе, утверждает своим творчеством Зайцев, разлито настроение, которое улавливают поэты и выражают его в слове – в полном согласии с Тютчевым:
Не то, что мните вы, природа –
Не слепок, не бездушный лик:
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
И еще одно важное наблюдение критиков, изучающих творчество Зайцева: в его задушевных лирических исповедях всегда присутствует атмосфера недосказанности и размышления, в них больше настроения, чем поступков, больше философского созерцания и поэтического изображения, чем сюжетно организованного отражения жизни. В нем всегда преобладает интимный лирик, поэт-созерцатель, певец уединения.
* * *
Не часто встречаешь книги, читая которые видишь и самого автора таким, каков он есть в своих трудах и днях. За спокойным, неторопливо развертывающимся действием многих произведений Зайцева раскрывается и он сам – человек несуетный, нравственный, мудрый. Узнаются без труда и многие факты из жизни писателя, узнаются его друзья и близкие. Автобиографизм книг Зайцева – одна из главных их особенностей.
Исследователям творчества Зайцева еще только предстоит выполнить увлекательную работу, которая позволит определить, кто из ближайшего окружения писателя стали прототипами героев его романа "Дальний край". В частности, не себя ли он вывел в образе Петра Лапина, а Лизавета, самая обаятельная среди всех его женских персонажей, – не сама ли вдохновительница этого романа Вера Алексеевна Зайцева? Ведь она из семьи тех самых Орешниковых, о которых с такой теплотой вспоминает жена Бунина Вера Николаевна Муромцева-Бунина: "Все Орешниковы были остроумны, талантливы, некоторые очень живы, а потому с ними всегда бывало весело: одна расскажет анекдот, другая представит кого-нибудь, третья сыграет на рояле вальс, да так, что заслушаешься, четвертая пропляшет, а мать, высокая полная женщина необыкновенной красоты, все повторяет: "В моих дочерях столько разной крови, что они все талантливы, а некоторые – как шампанское"". В этом обобщенном портрете семьи Орешниковых легко узнаются характерные черты Лизаветы.
"Дальний край" писался начиная с лета 1911 года, сперва в Притыкино, а затем был продолжен зимой во время путешествия (по счету пятого после 1904 года) по Италии. Летом
1912 года работа над первым крупным эпическим произведением завершается. Роман выходит в свет в двух выпусках альманаха издательства "Шиповник". Однако издание его отдельной книгой, как уже упоминалось, встретило препятствия – последовал цензурный запрет, публикацию романа о судьбах молодых людей, увлеченных идеями революционного переустройства мира, сочли крайне неуместной и нежелательной в разгар начавшейся первой мировой войны. Впрочем, уже через год книга вышла в издательстве К. Ф. Некрасова (печаталась в его ярославской типографии). На титуле посвящение: "Вере Алексеевне Зайцевой" – дань признательности автора своему преданному другу и помощнику в работе.
"Дальний край" всколыхнул новую волну споров вокруг творчества Зайцева. Со статьями-разборами в одном только
1913 году (не просохла еще типографская краска в толстых книжках "Шиповника") выступили Ю. Айхенвальд в "Речи", С. Андрианов в "Вестнике Европы", А. Бурнакин в "Новом времени". В числе первых отозвались также "Современный мир", "Современник", "Заветы". Своеобразный итог разноречивым суждениям подвела Е. Колтоновская – автор большой статьи о Зайцеве в восемнадцатом томе "Нового энциклопедического словаря" Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. Она пишет: "В способности подходить к предмету непосредственно и сразу захватывать кроется обаяние зайцевской манеры, которая, несмотря на усиленное тяготение Зайцева к реализму, остается импрессионистско-лирической даже в большом романе "Дальний край". Отдельные картины этого романа свежи и поэтичны и вполне могли бы рассматриваться как самостоятельные произведения (например, все итальянские эпизоды). Но в целом роман не отличается полнотой, стройностью и широтой захвата". С последним категоричным суждением можно спорить, ибо "Дальний край" – произведение чисто зайцевское ("лирическое и поэтическое"), а значит, и подходить к нему следует вовсе не с мерками канонических жанровых признаков романа ("полнота, стройность, широта захвата" и т. п.). Уместнее было бы услышать голос самого автора, который с первых же своих вещей "ощутил новый для себя тип писания: бессюжетный рассказ-поэму" и этому, как мы теперь можем убедиться, был верен на протяжении всего своего долгого (семидесятилетнего!) творческого пути.
В дальнейшем, уже находясь в изгнании, Зайцев напишет и издаст еще шесть романов, но первый останется в душе и памяти как важная веха его творческого пути. "Из ранней полосы писания, – писал он О. П. Вороновой, – думаю, главное – роман "Дальний край" (Москва, 1913) и большая повесть "Голубая звезда"".
* * *
Предвоенную весну 1914 года Зайцев провел в деревне, по его словам, "в нервно-болезненном напряжении, запершись во флигеле, докуриваясь до таких сердцебиений, что казалось, пришел мой последний час. Писал пьесу ("Пощада". – Т. П.), необычайно мрачную и казавшуюся замечательной. Писал по ночам, в подъеме, все, как полагается… А получилось нечто мучительно-безводное, неплодоносное. Смута была в душе и в моей жизни – страшные предгрозовые месяцы". Остро, болезненно переживает он этот неожиданно обрушившийся на него творческий кризис, когда ясно осознал: ранняя импрессионистская манера изжита, "тургеневско-чеховская линия – повторение пройденного", в то же время сил еще много, "жизнь не кончается еще, может быть, только вступает в настоящее…". В какой-то мере утешением было то, что не он один оказался тогда на перепутье. "Сколько горечи, – вспоминал Борис Константинович, – в дневниках Блока этого времени! А в каком сумраке был Андреев… Самими собой обнаруживали они внутренний мрак и опустошенность России".
По совету старого друга П. Муратова (автора трехтомного труда "Образы Италии", посвященного Зайцеву: "в воспоминание о счастливых днях") Борис Константинович принимается за перевод "Ада" – первой части "Божественной Комедии" Данте. Эта работа отныне будет сопровождать его всю жизнь и явится для него спасительным прибежищем в самые ненастные годы: первая мировая война, революция, фашистская оккупация Франции… Перевод "Ада" вместе с очерком об изгнаннической судьбе великого флорентийца Зайцев издаст отдельной книгой только в 1961 году в парижском издательстве ИМКА-пресс.
В деревенском уединении писатель обретает душевное равновесие, восстановившее и его творческую активность. "Великая война, – вспоминал он, – внешне не отразилась на моем писании. Внутренне же эти годы отозвались ростом спокойной меланхолии (книга рассказов "Земная печаль"), еще ближе подводившей к Тургеневу и Чехову". Этот сборник, шестой по счету, составили произведения зрелого мастера: "Мать и Катя", "Кассандра", "Петербургская дама", "Бездомный", "Богиня", "Маша", "Земная печаль". Кооперативное товарищество "Книгоиздательство писателей в Москве" выпускало книгу Зайцева (одну из лучших) трижды – таков был ее читательский успех.
В 1916 году Борис Константинович принимается за работу над большой повестью, которая и подведет итог всему дореволюционному периоду его творчества, – "Голубая звезда". Автор считал ее "самой полной и выразительной" из первой половины своего пути. По его словам, "она прозрачнее и духовней "Земной печали". Вместе с тем это завершение целой полосы, в некотором смысле и прощание с прежним. Эту вещь могла породить лишь Москва, мирная и покойная, послечеховская, артистическая и отчасти богемная, Москва друзей Италии и поэзии".
"Голубая звезда" выйдет в свет в 1918 году, но до этого в судьбе писателя произойдет немало неожиданных событий. Главное из них – летом 1916 года тридцатипятилетнего ратника ополчения второго разряда призвали в армию, а 1 декабря он стал юнкером ускоренного выпуска Александровского военного училища. Об этой поре, когда ему было уже не до писательства ("Неужели я писал когда-то книги? Неужели и сейчас в столе на Сущевской лежит начатая рукопись "Голубая звезда"?"), Зайцев рассказал в очерках "Мы военные… (Записки "шляпы")" и "Офицеры (1917)", вошедших в книгу "Москва". В февральскую революцию "только за то, – пишет Зайцев, – что я писатель и "шляпа", выбрали меня и в ротный комитет, и потом в "комитет семи" от всего училища – мы вошли в Совет солдатских и офицерских депутатов Москвы".
В июле 1917 года артиллерийский прапорщик Зайцев серьезно заболевает ("Кашляю уже кровью. Доктор выслушал – воспаление легких, гриппозное и сильнейшее, запущенное"). После трудно протекавшего выздоровления он в сентябре получает шестинедельный отпуск. "В последние его дни, когда я жил в деревне, – вспоминает Борис Константинович, – разразилось Октябрьское восстание. Мне не дано было ни видеть его, ни драться за свою Москву на стороне белых".
Черные бури ворвались и в семью Зайцевых: в первые дни революции погиб, растерзанный обезумевшей толпой, племянник Юрий Буйневич (ему посвящено стихотворение в прозе "Призраки"); расстрелян обвиненный в участии в заговоре сын Веры Алексеевны Зайцевой от первого брака Алексей Смирнов; не выдержало напряжения времени сердце отца писателя; уходят из жизни по разным причинам многие из его друзей и соратников: Леонид Андреев, Сергей Глаголь, Юлий Бунин, Николай Тимковский, Василий Розанов, Александр Блок…