Дар над бездной отчаяния - Жигалов Сергей Александрович 7 стр.


Шепча слова молитвы, он катился по хрусткому от мороза снегу и вдруг будто от омытых метелью сияющих звёзд долетел до его слуха невнятный колокольный звон. Поднялся, о плечо сдвинул с уха шапку. В самом деле, звонили в стороне, противной той, куда он катился. Скоро Гришатка увидел впереди колыхавшееся красное пятно костра. Набрал полную грудь морозного воздуха, запел от радости:

– Ма-туш-ка-а, что там в по-ле пыльно. Ко-ни разы-гра-лися. А чьи те кони. Да чьи те кони… – Пел и плакал от радости, пока не услышал скрип снега и не увидел бегущего к нему Данилу.

– Цел, – обнял, подхватил на руки. – А я пришёл назад, ничего. Следы волчьи. Так всё внутри и оборвалось.

– Лизку волки зарезали?

– Цела. Подрали крепко. Она, как заяц, круг дала и на свой след опять вышла. А тебя, видно, из саней выбило? – обрадованно хрипел Данила. – Как не разорвали-то? Дай отдышусь. – Данила поставил Гришатку на снег. – Тяжёленький. Ещё шуба. Эка как раскроили. А сам? Самого-то не подрали?

– Кинулся один грызть, а на него орёл упал, – Гришатка поднял кверху лицо. – Схватил когтями за морду. Он как завизжал, вся стая и рассыпалась…

– Погоди, какой орёл?

– Двуглавый. Помнишь, на погребке жил у нас? Ещё крыло дёгтем мазали, чтоб черви не завелись.

– Воля Господняя, – перекрестился Данила. – Садись на закорки. Костёр оживим. Никифор, чать, на огонь выйдет. Завыл, говоришь, волчок-то в когтях у беркута? Понятно, волчица услыхала и лошадь бросила. К дитю выручать кинулась. А за ней и вся стая… Другой раз он тебя от смерти спасает. Фыркала привязанная к задку саней Лизка, дрожала боками в красных гроздях мёрзлой крови. Гришатка клонился к огню, грел ознобленное лицо.

– Никифора давай звать, – Данила навязал пук соломы к концу длинной жердины, сунул в огонь. Когда солома пыхнула, поднял жердь над головой, стал махать. В скачущем свете пламени изумрудными каменьями вспыхивали Лизкины глаза.

Переждав время, Данила поджигал новый пук соломы, вздымал, махал. Соломины огненными изгибающимися червячками летели в темень. Когда послышался скрип снега и к костру вышел отец, Гришатке не попадал зуб на зуб. Изодранная на спине шуба грела плохо. Данила чуть не силой сволок с него рвань, запахнул в свой полушубок, а сам напялил Гришаткин. Никифор тоже слышал колокол. Определили, где примерно находится дорога. Распрягли Лизку, сани бросили в сугробе, задрав кверху связанные оглобли, чтобы потом легче было найти. Гришатку посадили верхом на Лизку и, ведя её в поводу, пошли целиной.

– Господь нас сподобил в живых остаться, – рассуждал вслух, напереживавшийся в молчании и одиночестве Никифор. – Это ведь сатана нас улестил, иконы святые, будто сковороды, продавать на торжище.

– Гришатка, как там Максим Грек наставлял не отягчаться ценою серебра. Не помнишь?

– "Подобает же и её ведати честным изографом, рекше иконописыем… к тому же и ценою сребра да не отягчит святыя иконы, но доволен будет от имущаго приятии на пищу, и одежду, и на рукоделие шаровнаго запасцу".

– Во-о, а мы, как нехристи, обогатиться возжелали, и малого в это дело втянули. Господь нас и бросил в пустыню для просветления, – рассуждал Никифор. – Торжище иконами было опасно для Гришаткиной души, как волчцы для тела…

Ковш Большой Медведицы повернулся звёздной ручкой кверху, когда они, чуть живые, добрели до дома. Но только напрасно они полагали, что урок для них закончился. Главный урок только начинался.

14

"Лоб, щёки, всё тело моё корчилось в пламени огненной пурги, обступавшей со всех сторон. Из этого пламени являлись видения призрачные и страшные", – слабой после болезни рукой писал отец Василий в своей "Брани". Горела свеча. – Эта пламенная пурга стала как бы продолжением той взаправдашней, разразившейся три недели назад. Три недели, а будто это случилось очень давно и даже не со мною, а с кем-то другим, чудесным образом передавшим мне свои впечатления и чувства. Помню, рвал ветер, валил снег. В этой снеговой мешавени не то что кресты на куполах, сама колокольня пропадала. Кого эта пурга застигла в степи, грозила погибель. Я поостерёгся гнать на колокольню Стёпку. Полез и бил в большой колокол сам. Может, час, а то и более.

Сильно ознобился на таком сивере. Когда слез, руки-ноги ничего не чуяли. Отогрелся и полез опять. Уже по-тёмному. Пурга к тому времени кончилась. Я подумал, может, кто заблудился, переждал это светопредставление в каком затишье, а теперь не знает, куда податься…

И опять звонил, долго, пока не обронил вниз варежку. Ночью меня колотила дрожь, а утром метался в жару без памяти. И три недели душа моя грешная расставалась с "кожаною ризою", то есть, с плотью, и опять возвращалась. Грешник великий, не могу я поверить, что душа моя отделялась от тела, и пречистые ангелы водили её по мытарствам. Злые гнусные демоны доставали свитки с моими прегрешениями и зачитывали. Ангелы, сопровождавшие мою душу, смущались и плакали, и "клали на весы" мои малые-премалые добрые дела… Думаю, моё воспалённое болезнью сознание зримыми образами и картинами оживляло некогда мною читаные жития, творения святых отцов нашей православной церкви и другие священные писания.

Когда болезнь угасла, а ум прояснился, я вспомнил привидевшиеся мне реки змеев, страшный адский пламень, не могущий пожрать кромешную тьму преисподней, где злобные и мерзкие мурины все в клыках и когтях, с глазами, яко раскалённые угли, тянули меня к себе. Вспомнил и пришёл в ледяной ужас: умри бы я щас, и Гришатка остался бы без духовного окормления. А кто, как не я, крёстный отец, должен вооружить его на брань с нечистою силою, постоянно стремящейся ввести нас в грех… И кто, как не я, обязан насеять в его сердце душеспасительный страх?

Не для этого ли свершилась по воле Божьей череда событий? Поездка Никифора, Данилы и Гриши в Самару. Пурга, застигнувшая их на обратном пути. Моё бдение на колокольне, ознобление и болезнь. Настоящим чудом, знаком Господним, стало избавление Гришатки от волков. Хищные звери рвали полушубок, ещё миг, и на клочки растерзают моего крёстного сына. Но пал с небес на серых разбойников орёл и спас Гришу.

Откуда она взялась в наших краях, эта птица о двух главах? Ожила и слетела с герба российской империи, уронив корону? Прости, Господи, дерзкие глупости. Это чудо и тайна природы, не подвластные нашему грешному разуму. Гришатка, проведывая меня, болящего, рассказывал, как страшно было чувствовать смрадное дыхание, рык и удары клыков. Его Господь сподобил испытать страх телесный, а меня, грешного, страх душевный. И обоим нам Он продлил срок земной жизни".

15

Ни оборвавшегося у ворот звяка колокольца под дугой, ни стука кнутовищем в ворота Никифор не услышал. Звон стоял по всей мастерской. Чеканил по меди узор на иконном окладе. Очнулся, когда дверь хлястнула. На пороге, обдав морозом, водрузился мужик в закиданной снегом дублёной шубе, подпоясанной под грудью красным кушаком.

– Имеется тута иконописных дел мастер? – густым голосом спросил вошедший.

– Есть-то есть, да с печи не слезть, – отозвался Данила.

После той пурги он ещё пуще маялся поясницей. Всё прогревался на горячих кирпичах.

– Ты будешь? – разглядев в сумраке Данилу, приезжий стащил с головы шапку. Поклонился.

– Ну, я. – Данила закряхтел, спустил босые ноги вниз.

Гость молча надел шапку, толкнул задом дверь. Никифор припал к окну. У ворот дымилась закуржавленная инеем тройка в знатной упряжи. Чернел на снегу кожаный крытый возок. Из нутра его выпростался наружу высокий господин в лёгком чёрном пальтеце, закашлялся на морозе и, прикрывая лицо от ветра рукой в блестящей перчатке, быстро вошёл во двор. Никифор догадался, что в возке осталась шуба или меховая полость, оглянулся на Данилу.

Тот тоже увидел промотнувшегося мимо окна человека, сменился в лице.

– Из Самары, похоже. Может, из-за икон, из-за продажи чего, – встревожился Никифор.

Дверь растворилась. Гость в чёрном пальто с порога летучим взглядом обежал развешанные по стенам сохнущие иконы, резким кивком поприветствовал Никифора. Прядь длинных волос скользнула из-за уха на крутую скулу. Пятернёй в перчатке он замахнул волосы назад. На вид ему можно было дать не более тридцати.

– Проживает тут богомаз? – сильным голосом спросил он и тут увидел слезавшего с печи Данилу.

– Петруша, – шагнул к нему, – ну, ты, брат, законспирировался. По всей России тебя искали, а ты под боком.

– Как нашёл-то?

– Стучитесь да откроется. Так что ли у вас говорится? Я и стучался. В монастыре сказали, потёк странствовать…

– Прибился вот. Иконы пишу. А ты?

– Медленно, но верно иду к гильотине. – Гость засмеялся, прошёлся по мастерской. – Познакомь с хозяином-то.

И сам гость, и смех его не понравились Никифору.

Поначалу он решил, что гость из церковных. Но тот не перекрестился на иконы. Отчего-то назвал Данилу Петрушей. Приезжий смахивал на чужестранную птицу, невесть как залетевшую под крышу, – в эти стружки и краски.

– Это Никифор, мой хозяин и сотоварищ в иконном деле, – просто сказал Данила. – А это друг юных игрищ и забав. Как тебя вернее представить?

Никифор, освобождая правую руку для пожатия, положил молоток.

– Георгий Каров, – рука в черной перчатке дёрнулась, было, вперёд, но вернулась, нырнула в карман. Каров с маху поклонился, завесив лицо во лосами.

Никифор поклонился в ответ.

– Я у вас, коль можно, переночую… – Гость снял перчатки. На левой руке на месте малого безымянного и среднего пальцев торчали обрубки.

"Беспалый", – заметил про себя Никифор, вслух же сказал:

– Ночуйте. Хотите тут, хотите в избе. И ямщика определим. Чего ему в ночь ехать.

– Скажи тогда, пусть вещи принесёт.

– Что, Георгий Каров, всё караешь?

– Я-то, понятно, а ты, Петруша, зачем в Данилу перекрестился?

– В монастыре. Знаешь, при пострижении в монахи игумен три раза ронял на пол ножницы. И я три раза поднимал их и подавал ему. Ты ложишься на пол между двумя рядами монахов, они накрывают тебя своими чёрными мантиями. И ползёшь под этими мантиями, из тьмы к свету, рождаешься заново. И тебе дают другое имя, – Данила достал с печи валенки. – Разоблачайся, садись ближе к печи. Давно оттуда?

– С полгода. – Гость переобулся в валенки, накинул данилову овчинную безрукавку и, вроде как, оборотился своим, сельским. Грише гость тоже не глянулся. Уж очень он раскатисто удивлялся его рисункам и иконам, хвалил без удержу. Домогался, чтобы показал, как рисует.

После ужина гость и Данила вернулись из избы в мастерскую, позвали и Григория. Никифор с Ариной и Афонькой остались в избе, приплюснутые появлением диковинного гостя.

Тем часом в мастерской Гриша, поддавшись уговорам Данилы, взял в зубы карандаш и принялся рисовать гостя. Тот повился-повился над ним и, видя, как медленно юный живописец выводит каждую чёрточку, заскучал, оборотился к Даниле.

– Я за тобой, хоть ты и внове рождённый. После Неупокоева у нас нет хороших поваров для изготовления "тортов" и "книг" для сатрапов.

– Опять ты за старое, – пригнул голову Данила.

– Ты душу свою спасаешь, а мы, грешные, – Свободу. – Каров прошёлся до порога и назад. – На них кровь наших братьев, и она вопиёт об отмщении.

– Не мелькай, сядь, – Грише неловко было делать набросок.

– Портрет для филеров, – хохотнул гость.

– С собой возьмёшь.

– Так мы едем? Ты не богомаз, ты прирождённый химик. Бомбист.

– Лицо обороти к свету. – Данила подошёл к сидевшему на табурете гостю и, положив ладони ему на голову, как бы погладил по волосам. – Тебе видно, Гриш? Тот, не выпуская из зубов карандаша, кивнул. Углубившись в рисунок, он почти не вскидывал глаз. Лицо гостя отразилось в его памяти, как в зеркале. И он переводил на лист овал чистого румяного лица, большой лоб с разлётными бровями… Он всегда начинал со лба и глаз.

– Лицом к свету, – хохотнул приехавший. – Хочешь сказать, блуждаю во мраке?

– Это ты говоришь.

– Мы должны повернуть лицо всей России к свету, который они застят своим троном чуть не триста лет. А ты им нанялся в помощники. Малюешь на досточках иконки и счастлив. Невдомёк тебе, что эти твои лики святых есть кандалы и оковы на руках и ногах народа. Господь сделал человека свободным. А вы заковали в железа церковных догм и тело, и душу. Отменили крепостное право, обрекли на долговое рабство – выкупать земельные наделы. Запугали народ страшным судом, адом, грехами… Все эти Салтычихи, Троекуровы, Ноздрёвы, Плюшкины – мировой стыд и позор… Очнись, Пётр!

– Слава Богу, я очнулся тогда, после… – Данила глянул на Григория, запнулся. – Помнишь, к нему в камеру пришла жена и простила его за убийство мужа, отца её детей?

– "Прости, Господи. Не ведают, что творят…" Слышали мы это "ку-ку", – перебил его всё с тем же холодным смешком гость. – Ведаем! Царство тирана мы заменим на царство свободы и демократии. Дума, парламент, выборы. Народ будет свободно изъявлять свою политическую волю. Это тебе не "иконка на дощечке". Хочешь, в Иисуса Христа веруй, хочешь в Аллаха, а хочешь – в Ярилу-бога.

Гриша чувствовал, как взволновался Данила.

– Не буду спрашивать, хотят ли твоей чужестранной демократии миллионы крестьян и рабочих, кто в поте лица добывает хлеб свой. Не буду спрашивать, что вы сделаете с миллионами приверженцев тирании. Я спрошу, как ты выразился, про "иконку на дощечке". Куда вы её денете?

– Народ сам решит – оставить твою "дощечку" или баню ею разжечь.

До Григория, с головой погружённого в рисунок, как дождь сквозь холстину, стучали слова-капли: "тиран", "демократия", "миллионы", "распни"… Он не улавливал нити разговора, но не умом, а сердечным разумением стоял за Данилу.

– Подкупите, оболваните толпу, внедрите туда своих, науськаете, и они опять отпустят на волю разбойника, а Христа распнут.

– Ты сомневаешься в нашей порядочности?

– Он сказал "Не убий". А вы убиваете. Он сказал: "Не возжелай". А вы хотите завладеть чужим… Но, распяв не тело, а образ Его, вы, сами того не желая, в сердцах миллионов возвеличите Его ещё больше. И погубите себя. А душа? Ей куда прикажете деваться? Отнимете Бога, что у человека останется? Плоть! Как у животного. Без поста, молитвы, покаяния, исповеди, чем победит человек зверя внутри себя?

– Законом! Железной рукой закона, равного и для министра, и для землепашца, – почти закричал гость. – Наступит эра равенства и братства!..

Гриша повернул голову, не выпуская из зубов карандаша, вгляделся в гостя, пытаясь поймать выражение его глаз. Почудилось, из-под бровей гостя вьётся дымок и пахнет серой.

– Железной рукой братскую любовь в душе русского человека не добудешь, – покачал голо вой Данила. – И это мы слышали. Оставь, я не ссориться приехал.

Я, право, рад нашей встрече, – гость улыбнулся широко и весело, наклонился над Григорием, обдав запахом дорогого табака.

– Неужели у меня такая грозная физия? Данила тоже подошёл к столу.

– Я не дорисовал, – дребезжащим из-за карандаша в зубах голосом, не поднимая глаз, сказал Гриша. Он никогда не смотрел на людей, которые ему не нравились, боясь встретиться с ними взглядом.

– Чего молчишь, пророк Даниил, – спросил шутливо гость. – Напророчь по этому портрету, как "скоро на радость соседей, врагов засыплюсь землею сырою". Скажи мне всю правду, не бойся меня…

– Гриш, иди спи, труженик великий.

– Я еще не дорисовал.

– Завтра дорисуешь, иди с Богом! Данила открыл дверь в избу, помог перелезть ему через порог. Потом подошёл к гостю, отблёскивая лысиной в пламени двух свечек, горевших по краям стола, за которым рисовал Гриша. Взял рисунок в руки:

– Уловил он, простец, смятение твоё душевное и в наброске этом выдохнул.

– Дай-ка, – гость поднёс лист к свече, вгляделся. – Не похож! Не стал я при нём говорить, все-таки старался парень.

– Не люб ты себе такой. Палачи красны рубахой, а не ликом, – тихо сказал Данила.

– Не ты ли сам тогда бомбу под книгу сделал? Ею ещё калужского прокурора Трубодымова, или как его там, Дымокурова на клочья разнесло… К слову, не сладишь ли нам ещё одну такую "книжицу"? На самого царя зверей. В историю войдёшь, – гость поднёс лист с рисунком к свече. Угол взялся пламенем. Данила выдернул рисунок у него из рук, загасил пальцами.

– Оставь на память.

– Для охранки?

– Имя убиенного моей проклятой бомбой Иван Иванович Искроверхов, – Данила перекрестился. – Век мне этот грех не отмолить. Думал, в монастыре спасусь, не попустил Господь мне, грешнику. Опять в мир поволокся. В Киев поклониться святым мощам ходил. На Валааме, где православие раньше всего зародилось, два года трудился. А тут очутился провидением Божьим. Замерзал.

Попросился заночевать. Утром, как Гришатку увидел, так меня и ознобило, – Данила дрогнул голосом. – В той карете с Искроверховым ехал сынок его лет семи-восьми. Взрывом ему оторвало ноги и он кровью изошёл. Понял я тогда, что не сам, а мой ангел-хранитель привёл меня в этот дом, к этому убогому мальчику…

– Просто его величество случай, – гость знобко подёрнул плечами. – Выбрось ты из головы весь этот мусор. Этот твой, как его… Искродымов, был царский сатрап. Подвёл наших товарищей под расстрел… Я тебе, Петя, участие в подвиге предлагаю, – он обнял Данилу за плечи. – Никакой ты не Данила, не монах, ты наш… А дело твоё не иконки раскрашивать, а свергать тиранию, разбивать оковы на руках и ногах русского народа.

– Гришатку в оковы не закуёшь, – тихо сказал Данила. – Господь его высшей свободой наделил.

– Ку-ку! Ну убогий ребёнок. С тобой ли, без тебя сделается богомазом. Если мы победим тирана, станем не последними людьми. Ты его возьмёшь в Петербург. Отправишь в Италию учиться живописи у тамошних мастеров. Какова перспективка, а? – большим и указательным пальцами Каров стёр белесую накипь, вспенившуюся в уголках губ.

– Ты спрашивал давеча, что будет с тобою. – Данила обратил лицо к белевшему изморозью окну. – Ты и сам знаешь, что кончишь дни свои скорбно. Расскажу я тебе притчу. Один человек всю жизнь обижал, грабил, развратничал. А перед смертью ужаснулся делам своим, чистосердечно каялся и горько плакал перед святыми иконами. И вот когда его душа предстала на Страшном суде, бесы развернули огромные свитки с записями его грехов: "Он наш, он для ада". Ангелы тихо плакали. Им нечего было положить на другую чашу весов. Никаких добрых дел… Положили лишь смоченный слезами раскаяния платок. И один этот платок попущением Божьим перетянул…

– Пройдя итальянскую школу живописи, он станет великим художником, – перебил его Георгий, – единственным в мире нерукотворным живописцем. Герцоги, короли, императоры, шахи будут стоять в очередь к нему, чтобы заказать портреты. Слава о нём разойдётся по всему миру… Разве такая игра не стоит свеч? Поехали!?

– Помнишь, как сатана искушал Иисуса? – горько понурил голову Данила.

– Ну благодарствую за возведение в чин сатаны! – Каров шутовски поклонился, коснувшись пальцами пола.

Назад Дальше