9
В комнате у Халила погром. Выдвинуты ящики; рисунки, бумага, письма разбросаны по полу. Малиновая с оранжевыми цветами чадра висит на спинке стула. На стене разлиты красные чернила.
- Целое утро искали,- говорит хозяин квартиры - армянин, все еще не пришедший в себя.- Меня будут таскать? Скажите…
- Да нет, при чем тут вы,- отвечает Ланская,- ступайте себе, успокойтесь. Мы возьмем белье и сейчас же уйдем. Ступайте.
Они сидят посреди комнаты - Ланская и Милочка - и молчат. Почему они здесь? Что им нужно? Что же это такое?
- Белье,- наконец произносит Зинаида Петровна.- Мы, кажется, пришли за бельем. Его нужно будет отнести тотчас же.
И она идет к кровати, снимает одеяло, складывает простыни, берет подушки. На подушке замечает темный волос, короткий волосок, зацепившийся за пуговку. Она снимает его и хочет бросить, делает движение рукой и останавливается.
- Смотрите, Милочка,- говорит она,- видите - волос. Это его волос. Как странно.
Милочка подходит к ней и смотрит на волос, глаза ее ничего не выражают, они прозрачны, до краев полны слезами. Она стоит и смотрит перед собою, потом поспешно отворачивается, идет в угол комнаты, опускается на ковер, съеживается в комок и беззвучно плачет.
Ланская продолжает складывать белье, ищет ремни, выдвигает ящики комода - сосредоточенно и обдуманно собирает необходимые для узника вещи.
- Сегодня,- говорит он ей,- сегодня мы уедем. В два часа ночи Кирим зайдет к Милочке и возьмет тебя с собою. Я буду ждать в саду.
- Хорошо,- отвечает она.
- Вот тебе платье, это праздничный костюм сына моего хозяина - ты наденешь его. Два джигита этой ночью покинут город и уедут в горы.
- Да.
- Ты не боишься? Скажи мне - счастлива ли ты? Ну, хоть немного.
- Да - я счастлива.
- Это самый большой день в моей жизни,- говорит он, и глаза его с ненасытной жадностью впитывают в себя весь видимый мир, все, что вокруг него и еще что-то, чего она не видит.
И она целует его в лоб. Берет его стриженую голову двумя руками и целует. В эту минуту она верит, что все будет так, как он хочет.
И они расстаются. С тем, чтобы больше не увидеться?
Это была их последняя встреча. Нет - не последняя. Нет.
- Милочка,- говорит Ланская.- Вы слышите меня? Милочка, я даю вам слово, что Халил будет освобожден. Я пойду на все. чтобы это сделать. Слышите?
- Да, Зинаида Петровна, я слышу,- отвечает Милочка и встает из своего угла.- Я тоже сделаю все, что смогу. У меня есть знакомые…
Она замолкает и внезапно кидается к Ланской, обнимает ее, все лицо покрывает поцелуями и говорит, задыхаясь, спеша, путаясь:
- Я гадкая, я гадкая - простите мне. Я ненавидела вас, я не могла смотреть вам в глаза. Я во всем обвиняла вас. У меня голова шла кругом. Вы знаете, была минута, когда мне хотелось пойти и донести на вас. Да, да, сказать, что вы тоже собирались ехать. Когда я увидела Кирима и он мне сказал, как все произошло, я готова была кричать. Он ехал к вам, он хотел вас видеть, он ни о чем не думал, кроме вас. Как могли вы так поступить? Как могли? Ему приказывали остановиться, но он не обращал внимания. Тогда в него начали стрелять, ему пересекли дорогу и ранили его лошадь. Его схватили как вора, как разбойника с оружием в руках. А он хотел только увидеть вас. Вы понимаете? Только увидеть вас.
Милочка смотрит на Ланскую, агатовые глаза ее высохли.
- Зинаида Петровна,- говорит она.- Скажите мне правду - вы теперь должны сказать мне правду: почему вы не поехали с Халилом?
- Я не могла.
- Значит, вы и раньше знали, что не поедете? Зачем же вы обманывали?
- Я сама хотела верить.
- Хотела верить?
- Да. Но в глубине души я знала, что этого не может быть. Никогда. Понимаете? У меня не достало бы на это сил.
Пауза. В открытое окно влетает шмель. Он мечется по комнате и гудит. Что ему здесь нужно?
Ланская отходит от Милочки, доходит до кровати, возвращается обратно. Одна и та же мысль преследует ее, не дает ей покоя, шмелем жужжит в ее мозгу.
- Милочка,- наконец говорит она.- Больше я ничего не могу сказать вам. Ничего.
10
На лестнице, ведущей в Кавросту , Алексей Васильевич встречается с Милочкой. Он к товарищу Авалову, она - от него.
- Ну что? - спрашивает Алексей Васильевич, держит Милочку за руку и смотрит на нее снизу вверх, потому что стоит тремя ступенями ниже.- Есть какие-нибудь сведения?
Милочку трудно узнать - загар лица стал темен, опали щеки, глаза ушли глубоко,- отвечает, а думает о своем, ни на мгновение не может забыть.
- Дело еще не рассмотрено. Никто ничего не знает. К следователю не пускают. Это может тянуться месяцами. Я просила товарища Авалова.
- И что же он?
- Я просила поручительства за Халила. Ведь его же поймали в городе и нет никаких прямых улик, что он хотел бежать в горы и пересечь границу. "Я не знаю гражданина Халила,- ответил Авалов,- и советовал бы вам, как товарищу, не так часто вспоминать его. Он государственный преступник, дезертир, и вы можете повредить себе". Повредить себе! До чего это глупо.
Она смотрит на перила, мученическая складка ложится у края ее недавно еще ягодных, а теперь поблекших негритянских губ.
Алексей Васильевич крепче пожимает ее руку и пытается шутить:
- Это не так глупо, как вам кажется,- говорит он.- Товарищ Авалов предлагает следовать мудрому правилу адата: "Кто будет беречь рот свой, того и голова будет спасена". Нам всем следует помнить об этом - уверяю вас.
Он смеется, но тотчас же обрывает свой смех.
- А Халила мне все-таки жаль. Я, по правде говоря, не люблю всех этих детей гор, но он интересный, самобытный человек. Зачем только ему понадобилось… Впрочем, каждый находит свою судьбу, там, где ее ищет. Грешным делом, я сделал бы это с меньшим шумом. Нет, все-таки нехорошо с его стороны. Осторожность - великая вещь. Прежде всего и после всего - осторожность. Вы не находите?
Милочка медленно переводит глаза на Алексея Васильевича.
- Не знаю,- отвечает она.- Может быть. Но о Халиле этого говорить не нужно. Иначе поступить он не мог.
Теперь она смотрит прямо, в упор, в лице ее твердая уверенность. Все лицо ее освещается изнутри, яснеет, делается мужественнее и выразительней.
- Вы знаете, что пишет он оттуда? В подвале за решеткой: "Да будет благословенна жизнь". Потому что душа его высоко, а вы говорите - осторожность. Вам этого не понять.
В ее голосе нет ни обиды, ни укора. Только сознание найденной правды.
Алексей Васильевич, прищурившись, наблюдает за ней - из-под ресниц его взгляд холоден и остр, но тотчас же становится другим - морщинки бегут лучиками к щекам, в губах - сочувственная улыбка.
- Золотые ваши слова,- говорит он.- Увы, золотые слова - мне этого не понять. Я человек маленький и к тому же полураздавленный. Дай бог кое-как ползать на четвереньках. Ведь я теперь даже не завлито и не предирлитколлегия - я ничто, пария, червь - вот что я такое. Мечтаю устроиться суфлером: "с возвышенной душой" и в будку - ничего не поделаешь. Но не ниже, упаси Бог, не ниже.
Он умолкает, оглядывается, добавляет шепотом:
- Это как корь, Милочка, поверьте мне. Боюсь, что все мы должны переболеть ею. Но каждый старается отдалить этот момент и предпочитает Васийя Ахат - всегда путешествовать - согласно правилу тариката . Халилу не удалось - я не могу ему не сочувствовать. От всего сердца. Но благословлять жизнь…
Алексей Васильевич снова говорит громко:
- Увы, тут я могу повторить буквально то, что написал нам на анкете, разосланной нами от скуки, некий мужчина тридцати семи лет, образования низшего: "вследствии солидного возраста этим не занимаюсь. Астрономию же люблю ввиду глубины и премудрости мироздания". В слуховом окне с самоварной трубой. Вы представляете себе эту картину? И не смеетесь? - прекрасно. Я всегда жалел людей, у которых нет чувства юмора. Они слишком серьезны и многого не замечают. Но, ради Бога, хоть эти слова не примите всерьез. Умоляю вас.
Алексей Васильевич ерошит светлые свои волосы и кланяется.
- Бегу,- говорит он,- тороплюсь предстать пред светлые очи Кавросты, любезного собрата моего по перу. Если позволите, забегу вечерком за новостями. Всего.
Милочка молчит и медленно спускается по лестнице - снова вся ушла в себя. Но Алексей Васильевич уже ее не видит. Он перед дверью кабинета зава.
11
Тов. Авалов сидит за письменным столом. Перед ним ворох бумаг - ассигновки и корректура. Над ним - Ленин и Троцкий. У окна машинистка. На полу окурки и плакаты агитки Кавросты.
- Садитесь,- говорит тов. Авалов и чиркает гранки стенной газеты.
Алексей Васильевич приподымает плечи и садится.
Пауза. В окне видна Столовая гора и верхушки деревьев бульвара.
Стучит машинка.
- Я вас слушаю,- наконец произносит тов. Авалов и подымает черную свою бороду от гранок. Глаза из-под сросшихся бровей смотрят лукаво и выжидающе.
- Дело в том,- начинает Алексей Васильевич и в свой черед смотрит на зава,- что в настоящую минуту, как вам известно, я в положении крепостного, получившего вольную без надела и гражданских прав. Не сказал бы, чтобы это было забавно. Я просил дать мне разрешение на выезд, но мне его не дали. Дают только командировочным. Тогда я вспомнил о вас.
- Наш маленький диспут о Пушкине? - спрашивает тов. Авалов, и борода его ползет в стороны от улыбки.
- Какой там Пушкин,- отвечает Алексей Васильевич,- бог с ним, с Пушкиным. Он сам по себе, а мы сами по себе. Я вспомнил другое. Если не изменяет мне память - в первую нашу встречу. …
- В редакции "Известий Ревкома".
- Вот-вот, совершенно верно, в редакции "Известий" вы предложили мне…
Товарищ Авалов приподымается в кресле. Улыбка еще шире сияет на его лице, белые крупные зубы оскалены.
- Предложил вам работу в газете.
- Вот именно. Но тогда я едва оправился от болезни и потом… новые перспективы.
- А теперь вы ничего не имели бы против…
- Да, да, что-нибудь вроде хроникера, если это возможно. Что-нибудь менее ответственное…
- Прекрасно,- кричит Авалов,- превосходно. Они дураки, они ничего не понимают. Этот армянский поэт и его публика. Очень рад, очень рад.
Он смеется теперь полным ртом. Его откровенность не знает предела. Надо же было так ловко провести завподотделом искусств. И вообще, зачем существует такой подотдел, когда есть - РОСТа?
Алексей Васильевич встает в свою очередь. Признаться, он не ожидал такого неожиданно удачного конца их беседы. И ему неловко, где-то в глубине души терпкая обида. Он только руки, которые можно купить. В конце концов это так: все там будем. Но все-таки, какова политика у восточных мальчишек. И Алексей Васильевич улыбается в свою очередь - понимающе и многозначительно.
Тов. Авалов выходит из-за стола. Лицо его становится серьезным. Он берет под руку Алексея Васильевича и отводит его в дальний угол комнаты, подальше от машинистки.
- Вот что, товарищ,- говорит он,- я, конечно, не откажусь от вашей помощи и настою на том, чтобы вас приняли, как высококвалифицированного и полезного работника, но имейте в виду, говорю вам по секрету, будьте осторожны. Вы понимаете сами. Все знают, в какой газете вы сотрудничали, у вас есть враги, кое-где вы на замечании, и малейшая оплошность с вашей стороны может повести к неприятным последствиям. Конечно, пока вы у меня, вас не тронут, так как я пользуюсь влиянием и донос, откуда бы ни шел, сумею обезвредить, взяв на свою ответственность. Но все-таки… остерегайтесь знакомств - они у вас имеются. Вы меня понимаете. Не буду называть имен, но нам все известно. Ваш зав испугался - отсюда ваше увольнение. Он дурак. Я поступаю иначе. Все-таки мы с вами коллеги.
Он опять скалит белые свои зубы и трясет руку Алексея Васильевича.
- Подавайте заявление, заполняйте анкету и начинайте действовать.
Алексею Васильевичу кажется, что этот человек загнал его в коробку, захлопнул крышку и сидит на ней.
Он съеживается, чувствует, что бледнеет, и пытается улыбнуться. Улыбка выходит длинной и омерзительно-жалкой.
Он стоит за дверью, на площадке лестницы и почему-то застегивает ворот блузы.
- Вот это называется взять на крюк,- говорит он,- связать по рукам и ногам, заткнуть кляп в глотку и уверять, что ты новорожденный. Астрономию люблю ввиду глубины и премудрости мироздания.
И внезапно им овладевает бессильная ярость, бешенство затравленного, безвольного человека, вспышка благородного негодования. Чувство собственного достоинства кричит в нем. Красные пятна выступают на скулах, ноги его напрягаются и дрожат, кулаки сжимаются, плечи развертываются. Он поворачивается к двери, где пришпилено: "без доклада не входить" и кидает свистящим шепотом:
- Прохвосты.
И тотчас же стремительно кидается вниз по лестнице на бульвар, на припек.
Там он останавливается, солнце приводит его в чувство. Он снова расстегивает ворот рубахи, поправляет прическу и вынимает из бокового кармана папиросу.
Руки его все еще дрожат, когда он закуривает, но внутри все на своем месте. Он пускает струю дыма и глубоко затягивается, глядя, прищурившись, перед собой.
Там, где смыкаются два ряда старых акаций, торчит Столовая гора. Пусть торчит.
- А ну-ка, зарубежные милостивые государи, будьте любезны. Честь и месть. Вас приглашает хроникер стенной газеты, ваш бывший коллега. Сделайте одолжение. Попробуйте. Это вам не эмиграция. Ах, вы просите к себе? Нет - мне что-то не хочется. Мы видали, как это делается. Я лучше тут. Привет общим знакомым.
И на губах обычная скрытная, насмешливая, невинная улыбка.
12
Игнатий Антонович Томский получил, наконец, разрешение на выезд в Ростов. Его убрали из подотдела искусств, и это ему помогло доказать свою ненужность. На руках у него командировка и пропуск от особого отдела. Завтра утром он идет покупать билет, а сегодня в последний раз играет Фамусова в "Горе от ума". Это его любимая роль, и сегодня она ему особенно удается. Гримируется он слегка, так чтобы видна была на лице игра мускулов.
Так учил его Поссарт.
На сцене обычный Игнатий Антонович с серебряной головой Тютчева, в черном сюртуке и трусиках. Он ходит, кланяется, легко и просто говорит монологи, улыбается стариковской добродушной улыбкой, он приветлив и на душе у него тепло.
Завтра - в Ростов. Может быть, опять нищета, но зато жена и дом, свой угол. В молодости это радовало бы меньше всего. Но теперь, в пятьдесят два года…
Сергей Сергеич, дорогой!
Кладите шляпу, снимите шпагу.
Вот вам софа, раскиньтесь на покой .
Он тороват и гостеприимен, как подлинный барин.
Актеры завидуют. Им некуда ехать, никто их не зовет, но все же они недовольны. Попробуй сунься без знакомств. Куда там. Лучше и не мечтайте. А, собственно говоря, что он такое? Ну актер, ну из Малого театра, когда-то имел имя, но теперь - каша во рту и никакого темперамента. И потом - Малого театра, только не Московского! Что говорить - стара стала, слаба стала. Но везет, глупейшим образом везет.
- Игнатий Антонович, родненький, прошу вас, передайте письмо Вересанову. Мы служили с ним в Пензе. Он должен помнить. Я думаю, что он не откажет. Вы сами понимаете, что в такой труппе, как наша - тяжко. Я не привык.
Его ведут в бутафорскую, под сцену. Тыкаются в пыльные балки в темноте, ощупью пробираются в конурку, где при желтом чахлом свете десятисвечевой засиженной мухами лампочки едва видны наваленные друг на друга панцири, вазы, шпаги, горшки с пальмами, портреты, ковры и портьеры.
На ломберном столе о трех ножках - бутыль араки и закуска в газетном обрывке - ломтиками нарезанный помидор, колбаса и брынза.
- Игнатий Антонович, просим. Выпейте напоследок.
- Товарищи, в честь отъезжающего!
Пьют стоя, наливая стакан до краев мутно-белой вонючей бурдой; закусывают, беря пальцами раскисшие на бумаге помидоры.
Томский морщится, краснеет. От тесноты, махорочного духу, тусклого света у него кружится голова и слабеют ноги. Он хочет присесть, нашаривает скатанный ковер, садится, и его начинает клонить ко сну.
- Ваше здоровье, Игнатий Антонович! - Старик подымает голову, присматривается и едва различает в углу фигуру Ланской в костюме Лизы. Она, как и все, делает большие глотки, стараясь скорее проглотить тошнотворную жидкость. Под гримом не видно, и при смутном освещении лицо ее молодо и наивно.
- Спасибо,- отвечает Томский, невольно закрывает глаза и тотчас перед ним белая скатерть на столе, самовар - и над головой стук колес идущего поезда.
Наверху рабочие грохочут декорациями.
Рядом с Ланской - щегольской френч.
- Придешь? - шепчет он, одной рукой притягивает к себе за талию, другой проводит по шее и плечам.- Я достану кокаин.
Она поводит большими, удивленными глазами и отвечает:
- Конечно, если ты даешь мне слово, что сделаешь, что я просила. Слышишь?
- Есть,- отвечает френч и целует ее в плечо,- мне это ничего не стоит. Будьте благонадежны.- Он снова наливает стакан сначала себе, потом ей в один и тот же стакан и продолжает прерванную, такую дружескую беседу.
Актеры входят и выходят, махорочный дым становится гуще, бутыль постепенно пустеет, помрежа бегает по сцене и звонит в колокольчик, бутафор заколачивает последний гвоздь и вешает овальную раму с портретом генерала.
- Игнатий Васильевич, проснитесь, пора начинать.
Томский подымает отяжелевшие веки, слышит звонок и осторожно вскакивает - только бы не опоздать на поезд. Черный сюртук его и трусики вымазаны мелом.
В половине одиннадцатого Ланская размазывает по лицу шмалец, наспех стирает его обрывком полотенца с отпечатком грима за целый сезон, швыряет в картонку зеркало, пудру, туфли, весь девичий свой наряд и выходит на улицу.
У нее ломит вся правая сторона лица, во рту - изжога, она чувствует себя беспомощной, грязной, отупелой старухой.