"У меня было именно такое чувство – расположение к миру, – рассказывал Корнетов, – вот чего пожелаю людям. И непонятно, откуда это приходит на человека, не могу объяснить себе, как возможно, все видя, и мало того, все чувствуя, держать в своем сердце расположение ко всему… или это все, такое всякое, есть действительно одно где-то там перед сердцем всего? С кем ссорился – помирюсь; если могу помочь – на все готов. И дела не тормошили: налоговый бюллетень вовремя подан, а налоговых листов еще не прислали, обменена карт-дидантитэ, к терму собраны деньги за квартиру, и на воле и в комнатах тепло, раскрыты окна и ничего не болит и никто не мешает, жду новый полный перевод Дон-Кихота, только что вышел в Москве…"
Мир Корнетова – книга. События жизни – хроника – для него, как улица, куда он выходит всякий день и не может не выходить. Призраки его мысли и призраки чужой мысли, его собственная мысль и мысли о мыслях, чувства, слова и мелодия без слов и мысли – это то, что всегда окружает его, движется с ним в живой жизни. А эта живая жизнь может окриком и колесом распугнуть все призраки, заставить как проснуться и посмотреть в глаза – и какие жестокие! И тогда Корнетову особенно плохо приходится: трудно ему сообразиться, как быть и что делать в этой обнаженной жестокой живой жизни с расчетом, находчивостью и ладом: где лаской, а где в зубы.
Так случилось в это прекрасное утро…
Накануне Корнетов лег поздно: читал житие Филиппа Ирапского, написанное монахом Спасо-Каменного монастыря на Кубенском озере Германом, вступительная статья Ключевского, – о беспризорном XIV века или по церковно-славянски о "безприятном", от глагола "приять"; в голод умерли родители Филиппа, в мире Феофила, и пошел он бродить по свету и поселился в Вологде в Корнилиевом монастыре, но и там недолго пробыл, кто ступил, нельзя остановиться, пошел дальше – чтобы быть "единому единственно", и так добрался до Белозерской Андоги и поселился, наконец, на Ирапе в Кросноборской пустыне. И что удивительно, шел он по голосу – пророки слышали глас Господень, слышал Гоголь окликающий голос Велиара, а его позвала Богородица и от ее голоса земля расцветает огнями, и этот свет будет ему дорогой в его странном пути к "единому единственному"…
Рано утром в самый забвенный сон звонок: так рано звонит только почтальон – деньги или заказное письмо, или шалое "pneu" несообразительного или от усердия брошенное на ночь, но это была не пневматичка и не деньги, а консьержка: пакет. Сквозь сон Корнетов почувствовал, что консьержка недовольна: книгу ей передали вчера в 11 часов.
– Onze heures du soir? – переспросил Корнетов.
Консьержка, спускаясь, что-то ответила, не разобрать.
Книга оказалась от Балдахала: давно жданный Дон-Кихот. И ведь только один Балдахал мог в 11 часов вечера разбудить консьержку и, наверное, ничего ей не дал. И сам Корнетов, приняв книгу, ничего консьержке не дал: со сна не спохватился, да и не о том было подумать: не мог поверить в "onze heures du soir" – такой поздний час, 11 часов. И пенял себе и пенял Балдахалу: ведь мог бы подняться и передать в руки, а не будить человека! Но за кофеем Корнетов позабыл и о консьержке и о Балдахале, он думал о судьбе Дон-Кихота с его пламенным мечом Амадиса и золотым шлемом Мамбрина.
"Течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!"
Сразу видна искусная рука профессора математики Сушилова и кельтолога Смирнова: перевод с испанского. После своего вечера Корнетов ежедневно упражнялся в чтении для развития голосовых связок и для чистоты произношения, чтобы выходило громко, выразительно и отчетливо без слива слов и выпада букв. Отложив книгу до вечера – вслух читать Дон-Кихота будет одно удовольствие! – Корнетов стал собираться, как всякое утро собирался, чтобы выйти на волю – в волю этой живой жизни, перед которой имел такой неописуемый страх: точно отсчитал он 2 франка 55 сантимов – на папиросы и спички, чтобы не дожидаться сдачи и не обсчитали, всегда могло выйти недоразумение – в бистро всегда народ – а так спокойно: 2 ф. 55 с.
За полтора года Корнетов осмотрелся, и теперь ему совсем не надо перебегать на Гобелен, ни к "Циферблату", ни к "Шкалику": на углу Араго оказалось бистро с табаком: всякое утро безо всякого надрыва – шараханья и выжиданья спокойно шел он за папиросами и спичками, держа в руке 2 ф. 55 с. Спускаясь по лестнице, чувствовал он чудесное тепло первого летнего дня, и ему было легко без шерстяных зимних шкурок, а свободно и благорасположенно – Амадис Галльский, победивший волшебника Аркалая!
Выйдя на площадку, где лифт берет свое начало, Корнетов по обыкновению наметился посмотреть, нет ли объявления: вывешивалось о приходе газового и электрического счетчиков.
"И тут вот она на меня набросилась. Я видел только сжатые кулаки и глаза, готовые оловом выплюнуться – такое было у нее исступление. Но что она кричала, будь то и по-русски, ничего бы не понял. Уж очень она неожиданно и ни на какую стать быстро. "Медленнее говорите, ничего не понимаю". А она свое, она кричит, будто когда она подала мне книгу, я сказал: "зют". – "Зют!" – повторяю я, – но что такое "зют", я этого не говорил!" И прошу: "напишите мне это слово, я его в первый раз слышу". – "Vous êtes menteur! vous êtes menteur!" – и уж не кричит, а взвизгивает и таким взвизгом, что будь у нее под руками ключ или совок или еще что, долбанула бы".
Корнетов кое-как вышел. Он очень хорошо помнит, что единственное, что он спросил консьержку, взяв Дон-Кихота, – "onze heures du soir?" – ("в одиннадцать вечера?") и как из этих слов вышло "zut" – непостижимо, и что значит это "зют"?
Корнетов прошел газетчицу – не купил газету, но папиросы и спички купил – 2 ф. 55 с. Корнетов не вернулся домой, а повернул к соседу: надо было прежде всего выяснить, что такое "зют", и что делать, чтобы оградить себя от подобных неожиданных нападений?
Соседа Дора, или как называл его Корнетов, подтрунивая над французской клюквой русских романов по-французски, Monsieur Escalier de service не было дома. А был его племянник, молодой ученый, кончил Школу Восточных языков – Ecole de langues orientales, теперь в Школе письмен – Ecole de chartes, читает и говорит по-русски. Корнетов рассказал ему всю историю с нападением и с таинственным "зют", смысл которого не мог понять.
"С консьержками всегда так, – сказал ученый, – жаловаться жерану не имеет смысла: они в соглашении. Оставьте это дело и не обращайте внимания".
"Я прожил весь героический период русской революции в Петербурге, – сказал Корнетов, – а ничего подобного со мной не случалось, никто на меня не набрасывался и так, здорово-живешь, не кричал".
"Да это похуже будет, – сказал ученый, – и нигде на них управы не найти. Это дело оставьте. А слово "зют"… вот пример из Пруста: "Et voyant sur l’eau et à la face du mur un pâle sourire répondre au sourire du ciel, je m’écriai dans mon enthousiasme en brandissant mon parapluie refermé: "Zut, zut, zut, zut…" Я затрудняюсь перевести, только ничего особенного, вроде "оставьте меня в покое".
Корнетов и сам думал: обратиться к жерану, хуже еще кабы не сделать – пожалуешься, и возможно, что этот управляющий-жеран – сделает консьержке внушение, а только от этого внушения добра не жди, она на тебе выместит, найдет чем извести.
Корнетов пошел на Распай к Петушкову. К Петушкову он обращался во все горестные минуты житейских неудач.
"Надо заявить в комиссариат, – сказал Петушков, – у нас еще до войны был такой случай, я пошел в комиссариат и сказал, что обращусь к консулу. Комиссар вызвал консьержку и так ее отшлифовал, шелковая стала".
"Но ведь это до войны, – сказал Корнетов, – теперь какой же консул: ведь мы вольные".
"Все равно, заявите в комиссариат, ее там отшлифуют, шелковая станет. А у нас, слава Богу, тихо".
Корнетов чувствовал, что ходить в комиссариат не следует: в комиссариате консьержку лучше знают, а что такое для них Корнетов, если он ни к какому консулу не может обратиться? И если даже вызовут консьержку, какая гарантия, что обратится в шелковую? Народ мстительный, житья не будет.
Корнетов пошел к африканскому доктору.
"А меня все консьержки боятся, – сказал доктор. – Попробовала бы она у меня пикнуть, я так на нее накричу, живо хвост подожмет. У нас в доме – ведьма, а передо мной по струнке ходит. Надо на нее хорошенько накричать".
Но что поделаешь, если Корнетов кричать не может, и вид у него – какой же это африканский задор? а если еще во всех своих зимних шерстяных шкурках, его и не видно совсем. Да и не всегда криком возьмешь: если человеку послышался "zut" в "onze heures du soir", тут что-то неладно, а как кричала! – нормальный человек так не закричит.
"Так надо заявить в "Здравоохранение", – сказал доктор, – но, чтобы ее удалили, надо обязательно, чтобы она сделала что-нибудь исключительное, ну, убила бы кого-нибудь из жильцов. А один ее крик – это не основание".
Корнетов пошел к Птицину. Птицин, как экономист, должен был понимать в таких делах, потому что основа всяких дел была и будет – "хлеб".
Птицин прямо сказал:
"У нас, слава Богу, все хорошо. Все дело в деньгах. Вы мало ей даете".
"Я всегда даю", – сказал Корнетов.
"Стало быть, кто-то из жильцов больше дает. Попробуйте дать ей сейчас же и вы увидите, все успокоится".
"Но она тогда еще больше кричать станет, чтобы еще больше получить…".
"Не обращайте внимания".
Если бы можно было не обращать внимания! И есть такие, кто могут, но Корнетов слишком обнаженный – его и кукушка, кукуя часы, пугает и на звонки он вздрагивает глубокой до стона дрожью.
Корнетов пошел к Пытко-Пытковскому. Пытко-Пытковского не застал и оставил записку. Надо было возвращаться. И по дороге опять заглянул к соседу: все-таки француз, больше всех скажет. Теперь племянника не было, ушел в Библиотеку, а был дядя – сам Дора.
В Париж приехал итальянский поэт, – таких поэтов да еще итальянских немало на белом свете. Но итальянский поэт приехал из Рима в Париж, а Париж любит иностранную знаменитость. Итальянца напичкали французскими авансами под стихи и книги – старались и самые изысканные "рэвю" и самые солидные издательства. Бедняге на его счастливой родине такого и не снилось! Дора, говоривший по-итальянски, сопровождал итальянца по редакциям. А сегодня с утра ездил по магазинам: наряжал гостя – надо было все перемерить от воротничка до ботинок. И наряженного завез к литературной "princesse" завтракать, а сам домой – передышка. На кухне на медленном огне тушилась говядина с луком и пахло подгорелым.
Дора слушал Корнетова очень внимательно.
"Так вы собираетесь переезжать?" – сказал Дора.
Корнетов в первый раз об этом подумал: хорошо говорить – "переезжать!"
"Нет, мне еще 1½ года до окончания контракта".
"Так, может быть, передали бы квартиру?"
Корнетову в голову не приходило: передавать квартиру.
"Я попробую".
"Да, это будет всего лучше, переезжайте. Быть не в ладах с консьержкой, это не жизнь".
Совсем растерянный подходил Корнетов к дому. Из всего, что ему советовали, он понял, что советчики рассуждали не так, как если бы они находились на месте Корнетова, а так, как оно было бы в "идеальном" обществе и Корнетов был бы похож на человека, а этот припев – невольный подголосок "слава Богу", в нем слышалось с искренней жалостью и затаенное злорадство – "слава Богу не нас или не с нами!" – замеченное Достоевским в свидетелях несчастного случая. И только один Дора, предвкушая в подгорелом кокоте тот княжеский завтрак, за которым, стесняясь, сидел наряженный итальянец, сказал жестокую правду. Чем ближе подходил Корнетов к дому, тем сильнее овладевала им одна-единственная мысль: войти незаметно. И когда, благополучно войдя, на лестнице он никого не встретил, очень обрадовался, но спохватился, что не навсегда же он входит в свою квартиру и завтра опять надо – будь черная лестница (escalier de service), другой вход, еще можно было бы как-нибудь… и он затих. Благословенна тишина в полях, хороша она и когда музыку слушаешь – пауза, но на душе у человека как часто наступает тишина не мира, а тишина бессилия и безвыходности.
Корнетов взял Ларус и отыскал слово "зют": "зют" означало le mépris (досаду), le dépit(презрение) и l’indifférence (все равно) – это стало быть вроде русского "цыц!". А ведь первое, что он подумал, когда из крика вырвалось это "зют", что это "Nord-sud" (нор-сюд) – метро, и мысленно пробежал он тогда от Порт-де-Версай к Порт-де-ля-Шапель и от Порт-Майо к Порт-де-Венсен – конечным станциям Нор-сюд. Теперь он "зют" с "сюд" не спутает, и бегать никуда не нужно. Но от этого не легче. Со многим можно помириться, но чтобы нельзя было спокойно войти в дом, имея свой собственный ключ в кармане, это невозможно.
В сумерки пришел Балдахал. В прошлом году у Балдахала "отпадала голова": проснется утром, а она у него на ниточке; за зиму голова приросла – африканский доктор прирастил внушением, укрепив маринолем, по сладости превышающим все, что есть в мире самого приторного, но с какой-то способностью возбуждать к деторождению; теперь Балдахал чувствовал, что по утрам у него где-то в пищеводе встает металлический стержень и подпирает горло, острый, как шило; в течение дня шило медленно спускается и потихоньку выходит само собой – мучительное состояние, от которого единственное средство – валерьяновые капли. Корнетов напустился на Балдахала и за то, что Дон-Кихота передал консьержке в 11 часов вечера, а не поднялся передать в руки, и за то, что, передав, не дал ей на чай. Балдахал под напуском Корнетова вдруг почувствовал себя свободным от шила и стал оправдываться. И вовсе не в 11 – "onze heures du soir", а в 9 часов вечера, когда еще не ложилась консьержка, принес он Дон-Кихота, а не поднялся он передать в руки из боязни засидеться – у Балдахала было такое: придет на минутку, а сядет и сидит, не может уйти. Балдахал винился, что действительно на чай не дал. И очень сожалел, что из-за него все так вышло. Не задерживаясь, вынул он 5 франков – для Балдахала 5 франков деньги! – и пошел объясняться, т. е. дать консьержке за вчерашнее беспокойство эти 5 франков.
Дверь не закрыта – тепло на воле. И с 5-го этажа Корнетов слушал – знакомый утренний крик, с визгом разносясь по лестнице, царапал стены. Балдахал вернулся взволнованный: 5 франков не подействовали; его изругала консьержка и выгнала, а главное, случившийся при этом свидетель отказался.
Было так: Балдахал, положив на стол перед консьержкой 5 франков "за вчерашнее беспокойство", сказал, что это его вина, а Корнетов ни при чем; консьержка, посмотрев на 5 франков, уже неспокойно сказала, что когда она передала пакет Корнетову, Корнетов сказал ей "зют" и извиняться перед ним за 5 франков она не будет – "потому что я на своей земле, а вы отправляйтесь в вашу страну"; а когда Балдахал сказал, что Корнетов не мог этого слова произнести – "зют": Корнетов это "зют" услыхал в первый раз от нее же, и эти 5 франков не за извинение, а за "вчерашнее беспокойство" от него, а не от Корнетова, она вдруг поднялась и закричала, что Корнетов "menteur", а она не раба и, крича "menteur", уж неизвестно кого имела в виду: то ли Корнетова, то ли самого Балдахала, который обманывает ее, "обманщик", выгораживая Корнетова; у Балдахала где-то в пищеводе встал его металлический стержень и шило кололо горло: пресекающимся голосом Балдахал сказал, что будет жаловаться в комиссариат – а на это с криком царапнул угрожающий визг – "я не воровка!" И под – "allez vous en!" Балдахал вышел вон. На площадке у лифта стоял грек, у которого бесчисленное количество греческих детей, и Балдахал, неожиданно очутившись за дверью, обратился к греку: "слышали ли вы?" И, с Балдахалом влезая в лифт, грек сказал, что все слышал. "Вы не откажетесь быть свидетелем?" – "Нет, пожалуйста, – сказал грек, – оставьте меня: у меня много было с ней неприятностей, она сумасшедшая". Вставший в пищеводе у Балдахала металлический стержень не опускался, и шилом колола не консьержка, не 5 франков, так и оставшиеся у нее на столе, колол отказавшийся свидетельствовать грек.
Как бы в другое время хорошо было за чаем читать Дон-Кихота. Корнетов так и предполагал. Но какой уж там Дон-Кихот! И за что? Балдахал передал книгу, когда еще можно, "без беспокойства" в 9 часов, и вот дал 5 франков – за передачу книги довольно было бы и десяти су! Корнетов, приняв поутру книгу, переспросил, чтобы увериться, не послышалось ли ему – такой поздний час: "onze heures du soir" – 11 часов? а это его "onze heures du soir" послышалось презрительным "цыц" – "zut" (зют).
Или правда – "течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!".
Когда зажгли электричество, явился Пытко-Пытковский. Какой чудесный вечер, как тесно в комнатах и тянет на волю, но Корнетов весь вечер рассказывал историю с консьержкой: "зют". Пытко-Пытковский синдикалист, все житейские матерьяльные противоречия перед его глазами откровенны, как купальщики на пляже, где проверяется ажанами пристойность костюма, и знает он Корнетова, его матерьяльное положение и его потерянность в практических делах; Пытко-Пытковский не советовал связываться с комиссариатом, он сам объяснится с консьержкой и уладит миром; а если ничего не выйдет, попытается увидеть жерана; а на всякий случай советует, не откладывая – "посмотрите квартиру в нашем доме, есть несколько свободных". И этим "на случай" подтвердил внимательное жестокое слово премудрого соседа, который, проводив на вокзал осчастливленного итальянского поэта, кроме авансов получившего еще тысячу франков на подарки детям, вернувшись домой, вздохнул свободно – две итальянские недели отбили его от работы, но никак не передвинули срока – сел за бесконечный перевод с немецкого "mille deux cents pages" – 1200 страниц, том.
Корнетов ждал от людей только всего хорошего и даже там и тогда, когда нечего было ждать, и не удивлялся, если вместо хорошего выходило не то что дурное, а просто ничего хорошего. Корнетов ждал, что Пытко-Пытковский сделает что-то такое и притом без всякого комиссариата, без жерана, без крика и без денег, и все пойдет по-старому – книжный мысленный мир его и изощренно-мыслечувство-словное восприятие мира с мелодией без мысли и слов – чистой музыки – вся эта стихия призраков звучащих и движущихся, то охватывающая беспричинной радостью, то погружающая в глубокую тоску, – вернется к нему, как хлеб к оголодалому и, по эффекту насыщения, все забудется, и изводящая мысль, выскаливающая "зют", перестанет будить его без времени. А успокоился Корнетов на мысли, что надо ничего не бояться и быть ко всему готовым – необыкновенно увлекательная мысль, с которой, по опыту знал Корнетов, кляча рысаком бывает. Крепко держа в голове эту сверхъестественную мысль, повторяя – "не бояться и быть готову" и стараясь быть совсем незаметным, Корнетов на следующее утро проделал мучительный путь с 5 этажа к выходной двери и обратно к себе на 5 этаж, но избежать не удалось: каким-то исподним ненавистным чутьем консьержка расслышала его неслышные шаги и выскочила из своей ложи – Корнетов, не глядя, чувствовал, какое злое олово выплевывалось из ее глаз.