Вернулся Экпенион с охоты и дома ни слова, что полюбил черепахову дочку и другой жены ему не надо. А наутро взял у царского управказа, который царской казной управляет, – шестьдесят штук материй и триста бронзовых пионов и отослал черепахе. А за послом и сам. И объявил, что хочет жениться на Эдэт. Случилось как раз то, чего черепах до смерти боялся. "По царскому наказу, – сказал черепах, – и меня, и черепаху, и нашу дочку царь казнит!" – "Нет, Скороходыч, этого не будет, – сказал Экпенион, – скорее меня убьют, но ни тебя, ни черепаху, ни Эдэт никто не посмеет тронуть". И черепах согласился. А Экпенион пошел домой и рассказал матери. "Узнает царь, – встревожилась мать, – казнит и тебя: ты его волю нарушил!" Но самой-то ей по сердцу – она согласна. И понесла к черепахам – и денег и материй, и пальмового масла – выкуп за невесту: чтобы черепаха не отдала другому свою дочку.
Пять лет ходил Экпенион женихом. И когда выросла Эдэт, сказал отцу, что нашел себе невесту черепаху: "Черепахова дочка Эдэт". Разгневался царь и созвал сход – люди и звери: судить сына. Велит привести Эдэт. И когда появилась Эдэт, все были поражены ее красотой. "Я созвал вас сына судить: он нарушил мою волю. Но когда я увидел Эдэт, не могу его карать за выбор!" И царь простил сына. И все – и люди и звери – одобрили царя. И велел царь восьми эгбосам идти во все концы царства и объявить: "если бы оказалась в его царстве девушка красивее невест царевича и царевич полюбит ее, ни она, ни ее отец, ни ее мать не будут казнены". И дал эгбосам снег и пальмового вина. И в тот же день сыграли свадьбу. Пятьдесят дней длился пир: пять жареных коров и вдоволь сладкой фу-фу и пальмового масла, и по всем перекресткам горшки с пальмовым вином: пей, сколько душа возьмет. День и ночь шли пиры и пляски. Когда же кончился пир, царь отдал полцарства старой черепахе и триста рабов в помощь; и Экпенион дал ей двести женщин и сто девушек для работ. Были черепахи бедные из бедных, а стали богатыми – первые после царя. А когда помер царь, стал царем Экпенион, а Эдэт – царицей. И всякий – человек ли, зверь ли – понял тогда мудрую старую черепаху. И с той поры слывет черепаха премудрой среди людей и зверей.
Первые слезы
– Кабильская –
Тогда проходил по земле – ни отца, ни матери он не знал – беспризорный. И никто не позаботится, никто не спросит, почему он печален? А был он очень печален, но не плакал. Слез тогда еще не было в мире. Увидел его месяц: какой печальный и одинокий идет по земле. И когда пришла ночь, месяц спустился на землю, лег перед ним на земле. "Плачь! – сказал месяц. – Но слезами не слези землю: от земли человек ест. Я возьму твои слезы на небо". И заплакал печальный: вся покинутость и безродность, все одинокое кануло в слезах. Это были первые слезы.
Первые слезы упали не на землю, а на месяц. "Слезы, – сказал месяц, – я даю тебе этот дар и все тебя будут любить!" И месяц поднялся и поплыл по небу. А тот пошел по земле.
И с каждым днем все ему по-другому: не было человека, кто бы ни взглянул на него – и все его одаряли. А на месяце видите темные пятна? – не темные пятна – первые слезы покинутого, – первые слезы мира.
Часть третья
Глава первая. Индустриальная подкова
1. Zut
Русскому человеку иностранный язык дается не словарем, а горбом. Знаете ли вы, что такое "zut" (зют)? – И я очень хорошо знаю. А лет через десять, если не произойдет еще более удивительного, все мы, живущие в Париже, за такой срок безнадежно окалеченные, но на язык – в карман за словом не полезешь. И сам А. А. Корнетов, стесняющийся переходить улицу по стальным пуговицам – "passage clouté" – и вопреки всяким правилам о пешеходах, не из удали, а от страха, шарахаясь и замирая, перебегающий по диагонали между автомобилей, ступит твердо, и легко пойдет – сам собой – как по движущейся лестнице в метро.
С того памятного всем вечера, на котором Корнетов отличился своим чтением, я его как-то из виду упустил. Да и куда там по гостям ходить! И дел по горло и заботы. Эти мои предохранительные трубки – "экономия газа", не знаю, что и придумать: одни говорят – "уже имеем", другие – и разговаривать не хотят; что же касается моего изобретения – "слуховой портативный аппарат – Münchhausensonor", и в самом деле не уступающий константинопольскому уху того самого слуги Мюнхаузена, который, лежа на земле, от нечего делать слушал, как растет трава, – пропащее дело, прямо скажу: из-под носу украли! – а кроме того о земле подумываю – нынче все покупают! – очень соблазнительно, обзаведусь виноградником около Канн, только бы дознаться, сколько сразу, и какая рассрочка; денег у меня нет, но у меня "колониальный" билет, и я всегда могу выиграть миллион; учусь по-английски – если бы я был женщина, я непременно бы вышел замуж за американца; и хлопочу о натурализации: другого выхода не вижу – чуть только начнешь на свет выбираться – "зют!" – и полетел к черту, никакого тебе нигде хода и полная беззащитность, мудровать может над тобой всякий и свой брат, такой же бесправный, первый воспользуется – за эти десять лет вольной эмиграционной жизни собачье беженство опостылело, да и разве в названии дело – Семен Петрович Полетаев или de Simon! – русским я всегда останусь и всегда благодарю Бога, что родился русским, но не век же вечный бегать с экономическими трубками – трубочный пласье! – и почему Корнетов не натурализуется? – ему куда проще, все-таки как-никак сделался писателем, и французы у него есть, со временем мог бы найти себе хорошее место в Лиге Наций… Вот тут-то я и вспомнил Корнетова: через него, думаю, надо попытать счастье!
Всем известно, что к Корнетову так прийти, без предупреждения, нельзя: надо условиться. Я написал письмо. И каково мое было удивление, когда через несколько дней мое письмо вернулось ко мне с надписью: "уехал, не оставив адреса". Я глазам не поверил: так внезапно – и куда мог скрыться? – и как это непохоже: не оставить адрес? Музыкант Набоков, меняя квартиры, адресов не оставляет, и письма ищут его по всему Парижу и, нигде не находя, возвращаются, и в таком жалком виде – зачеркнутые, перечеркнутые, с наклейками, как с заплатами, чтобы только показаться и, не распечатываясь, шлепнуться в ордюр в соседство к картофельной кожуре, луковым перьям, ботве, обглоданным костям и спитому чаю, но зато и слава – музыкант! музыканты люди отвлеченные, а Корнетов – учитель музыки, никакой музыкант, и так сжился с "реальностью" – с "термами" квартирной платы, летним и зимним временем, сезоном винограда, мандаринов, спаржи и ягод, подачей и получением налоговых бюллетеней и сроками уплаты, подъемов Сены, крушением экспрессов, бурей в Ламанше, рекламой нового романа, срок жизни которому оплаченные дни рекламы, выступлениями коммунистов, рижским заговором в Москве, мировым рекордом "пятилетки", советским демпингом, войной неизвестно с кем в Китае, восстаниями в колониях, биржевой паникой в Америке, землетрясениями на Формозе, очередными перелетами через океан, изобретениями истребительных газов и разговорами о всеобщем разоружении, убийствами и самоубийствами и пышными похоронами мексиканского или чикагского бандита, – так восчувствовал эту реальность с улицами, строющимися домами, банками, почтовыми бюро, табачными и нетабачными бистро – да ему просто больно было бы поступить по-набоковски. Ясно, недоразумение.
Утро, час абсолютно недопустимый для посещения, это я хорошо знаю. Я выбрал сумерки и по кинематографическому призывному звонку поднялся на 5-ый этаж. Но сколько ни звонил, а я и кашлял и стучал и скребся – прислушиваюсь, и кукушка не кукует, один тоскливый свист, как свистит в опустелых квартирах. Значит, правда: уехал! Но какая нечеловеческая сила могла поднять и погнала его с насиженного места: я знаю, ни на что не жаловался, ему очень нравилось место, да и контракт – срок еще не кончился, а и кончится, можно продлить: 3-6-9. Чудеса! Я еще постоял под дверью – да и коврика нет! – и стал спускаться по знакомой, столько раз хоженной лестнице. Прошел мимо Заков – и под Зачьей дверью не было коврика, значит, художник тоже уехал. На площадке первого этажа, где берет свое начало лифт, консьерж: "Вы к Корнетову? – уехал!" И сколько я ни расспрашивал: как, куда и почему? – из всех ответов – консьерж, как всегда, мямлил – я мог одно понять… невероятно, но это так: Корнетов уехал, потому что ему не нравилась квартира – "ассансер постоянно останавливается!" – а переехал он куда-то – "возле Булони, у жены где-то записано!" Странно – не нравилась квартира! ассансер! – но ведь Корнетов никогда лифтом не пользуется, и что значит "возле Булони"? Больше ничего не мог сказать консьерж. И я заметил из "ложи" консьержки приоткрылась занавеска, и два вспугнутых глаза жиганули меня. По привычке я поспешил к выходу.
"Возле Булони!" – точно это так просто! Корнетов не Кост и Беллонт – впрочем после всяких премий и призов отыскать знаменитых летчиков еще мудренее, чем перебивающегося на милостыню учителя музыки Корнетова. В Париже адресных столов не полагается, тут и визитной карточки не принято вывешивать на двери – одно из средств, ограждающих от ненужных и нежелательных посетителей, а главным образом от просителя – свобода и неприкосновенность! Обращаться в "Последние Новости" бесполезно: по французскому обычаю редакция не выдает адресов своих сотрудников – тоже предусмотрительно: гарантия от приватных мордобоев без свидетелей. Есть способ: адресовать письмо на редакцию: "aux bons soins…" – одно горе – Корнетов никогда не смотрит "Почтовый ящик", где печатаются фамилии получивших письма, я это хорошо знаю; по примеру самого Корнетова – его наука – я послал ему любовное письмо с вызовом на свидание к Люксембургской решетке, и о моем письме было объявлено в газете, а он никакого внимания, а между тем по такому же письму философ Бердяев специально из Кламара приезжал и лекцию пропустил; потом я завел всякие разговоры, как говорится, формального характера, о двух русских газетах, выходящих в Париже, в которых все отделы так совпадают и в конце после советских анекдотов перед объявлениями в каждой "Почтовый ящик", сразу и не разобрать, почему названия у них разные? – и что же вы думаете, Корнетов по двум газетам следит за скандальными судебными процессами, несколько раз упомянул Устрика – "я вроде, как Устрик", а "Почтовый ящик" никогда не смотрит – "потому что некому писать и не для чего". Конечно, в комиссариате можно, там все знают, но мне всегда чего-то страшно обращаться в комиссариат, и не понимаю, откуда этот страх, ведь так на перекрестке стоит ажан – и ничего, а войдешь в комиссариат, и никаких ажанов, а начнешь говорить, и голоса своего не узнаешь, язык заплетается, чувствуешь себя, точно ты жулик, но какой же я жулик, никакого отношения к общественным организациям, я сам по себе, и все мои экономические трубки под контролем… Я вспомнил Балдахала: Балдахал должен знать. И действительно, Балдахал, бродя день-деньской по знакомым, знал решительно все. И рассказ Балдахала о переезде Корнетова меня удивил: оказывается, Корнетов выдержал тридцатидневную осаду от консьержки и, потеряв последнее терпение, вынужден был бросить обжитую квартиру и уехал куда попало. Теперь все понятно: дело совсем не в том, что "квартира не нравится" и ни при чем "лифт"… но неужели из-за консьержки стоило переезжать? – какая ерунда! Балдахал дал мне адрес: и вовсе не возле, а в самом Булони: "сейчас же за лесом, между лесом и церковью!".
Выбрал я вечер – после дождливых недель тепло, даже чересчур! – и поехал. Хорошо летним вечером проехаться через весь город. Как пустынны улицы и застенчивы огни каруселей на ярмарке у Мотпикэ, и эти прячущиеся полураздетые… и вовсе они никуда не прячутся, а вышли по-домашнему на улицу: ведь только вечер и подышать после дневного зноя каменного и железного. Дорога показалась длинной – оттого ли, что пустой вагон, или и вагон устал, пить хочется. Сначала на "Н" до Сен-Сюльписа, а от Сен-Сюльписа на 25-м. И автобус и трамвай с "терминюса", конечной остановки – садись спокойно, бросать нечего, но я подумал: заберешься в такую даль – Булонь! ведь это только так говорится: "трамваев сколько хотите, и автобус бегает!" а никто не скажет, сколько приходится ждать на остановке, а и дождешься, не попасть – "complet" – нет местов, либо твой очередной номерок дальний, и опять стой. Мне повезло, и все-таки скажу, не ближний конец. Как всегда, спутал остановку и вылез двумя дальше, у церкви – но это ничего, тепло – даже чересчур; тротуары узковаты, чуть не скувырнул корзинку с томатами и прошел под тремя кишками – резервуары с бензином, очень страшно, вот-вот вспыхнешь! А дом отыскал легко, слепой найдет, освещен, как Сарра Бернар, все нумера разберешь, и правильно попал в подъезд – сразу чувствуешь уважение к жильцу, когда попадаешь в такой дом. Сел я в лифт, берет мягко, проехал три этажа и – застрял. По опыту знаю, "аларм" не надо нажимать, зря только тревожить, а тычьте в кнопку выше. Я ткнул на четвертый и благополучно поднялся. Вот и дверь, должно быть, эта… прислушался: кукует. Стало быть, туда: Корнетов при переезде прежде всего часы с кукушкой вешает и наружный градусник – это всем известно: "и чтобы все вовремя и за погодой глаз" – у Корнетова сохранились калоши, в них он выходит в дождь, и говорит, что за все вольные годы "безгражданства" ни разу не промочил ног, а все благодаря градуснику. И опять, вы подумайте, какая живейшая реальность: кукушка и градусник – а как часто Корнетов хотел остановить время и мысленно его нить закручивал в себя, отчего кукушка постоянно отстает, а градусник спасал его от гриппа. Нет, только "злое влияние созвездий", как любит повторять профессор математики Сушилов, принудило его бросить насиженную квартиру, переехать черт-знает-куда и не оставить адрес: "parti sans laisser d’adresse".
Я приготовился, как скажу: "горю от нетерпения услышать…". Но когда хозяин отворил дверь, и я очутился в теснющей гарсоньерке, я сразу понял, как было плохо Корнетову, если он попал сюда.
– Ни с кем этого не могло случиться, только с русским! – сказал я.
– Да она сумасшедшая! – ответил Корнетов как о чем-то, всем хорошо известном: так, должно быть, в который раз рассказывая историю своего переезда за "лес", объяснял он поведение консьержки, из-за которой все и произошло.
На воле было тепло, даже чересчур, а Корнетов в двух свитрах и красной вязаной безрукавке, сгорбленный загнанно смотрел из-за книг – точное изображение американской "депрессии!" – видно было, что, кроме кукушки и градусника, да велосипедная шестерня на двери – "индустриальная подкова", ее нашел Корнетов в день переезда на мостовой у церкви – Эглиз-Дотой, из вещей он ничего не трогал, только выпростал, не размещая: книги везде – на сдвинутых полках, в ящиках и на ящиках, на столе, на сомье, на полу, в коридоре – ни ступить, ни присесть.
– И неужели не нашли вы лучшего? Сколько домов строится… и почему в Булонь? Такой ужасный шум: у вас под самыми окнами проходят трамваи. Вы меня слышите? Ведь это же, как на большой дороге.
Корнетов слышал или не слышал, ничего не ответил. Да и не надо было – я это тоже понял, я понимаю, как могут опостылеть стены дома, и тогда кажется везде хорошо, только не дома, а если еще испугался, страх – всемогущий волшебник, он загонит тебя в щель, а тебе будет видеться – просторно.
– Вид у вас чудесный! – сказал я, и в самом деле, видно было далеко и все деревья, – но неужто это правда: вы покинули вашу чудесную квартиру из-за консьержки?
Корнетов покрутился около забаррикадированного стола, закрыл Шахматова "Синтаксис".
– Вы мне должны сказать какое-нибудь особенное наречие, – сказал он, заметив, что я смотрю на книгу, – помните, наречия сопутствуют глаголу, например, "всласть", "с размаху"… – и повел меня в кухню.
О "наречиях" я ничего не помню, молча следовал я за хозяином, перепрыгивая и спотыкаясь о книги.
В темной кухне я заметил, под краном раковина мелкая – дом-то, видно, только с виду казистый. Корнетов готовил чай. Не отступая от своего обычая, он закутал чайник шерстяным платком, выжидая какие-то "настоятельные" минуты для заварки. И когда эти минуты прошли и Корнетов зажег электричество, мне показалось: кухня – единственный угол квартиры по душе Корнетову, и не так шумно, и сам Корнетов не такой.
Это случилось в один прекрасный день, и не для слова сказано, а на самом деле, "прекрасный": что может быть лучше первых летних дней не только в Париже, а и везде, где после зимы опять светит и греет солнце. Только что прошла Пасха, зацвели каштаны на Араго, показались первые листочки на поздних, долго зимующих платанах; саламандра погашена и зола выгреблена и заметена, а на зиму и самые расчетливые хозяева угля не требуют – еще рано делать запасы, и "шарбонщик" – (угольщик) Мосье Синегр отмылся от угольной пыли, совсем как куаффер, и дети его не боятся, и никому он не представляется во сне со своим тяжелым мешком и черными маслянистыми яйцами. Балдахал, ранней весной целыми днями пропадавший в Жарден-де-Плант около оранжерей и клеток, наблюдая за цветами и любуясь на зверей, вздернутый и взбудораженный, с первой кладкой яиц успокоился и ходил философом, бесстрастно глядя на влюбленных, всасывающихся друг в друга без времени и места. Самые сердитые, шипящие брюзги и кожаные фырки, получили драгоценное право стать незаметными, а обрадованный переменой глаз видит только улыбки, кротость и уступчивость даже в самых напиханных и утисканных метро в самые тесные нетерпимые и нетерпеливые часы – выездной, спешащий на службу, и разъездной, возвращающий по домам. И пьяная компания из самых невыносимых – обидчивый хвастун, оплевывающий все приставала, и дурак с математическим задором – добродушно горланят песню; а вечерние огни и весенние легкие наряды – самый громкий сезон в Париже – улица оживлена, и в ней и через нее одно чувство ко всему живому – ко всему миру разливается с теплой ночью и огнями.