Том 9. Учитель музыки - Алексей Ремизов 27 стр.


Мне вспомнилось, как однажды в церкви какая-то монашка прикладывалась к образам, она тыкалась всю службу: в житейском дома эта монашка, должно быть, очень канительная со своей чересчур уж простой и даже назойливой верой в "скоропослушницу" и в какого-нибудь Лесковского "венчального батюшку", и лучше не иметь с ней дела, изведет, но, тычась, она была так умилительна и так трогательна, как и не она; какой-то не из клира, а по усердию, читал за дьячка канон – и даже по голосу, не глядя, было ясно, что человек он так себе, как это часто, чаще, чем думаешь, бывает, не скажет "нет", а смолчит, если это неудобно, т. е. невыгодно, и поддакнет, когда требуется, но с каким умилением он выговаривал слова, и стал совсем не похож на себя. И я тогда подумал: это умиление тычащейся монашки и умиление усердного чтеца и то чувство, с каким я за всенощной заслушиваюсь, когда поется знаменитый догматик, это то общее, что красит не мои, а "наши" минуты в нашей серой "безвдохновения" жизни. И это же всеобщее умиление меня и помирило с соседями.

Так, от Святого к Святому, от камня к камню, по прекрасной дороге – их "тропкой" – лесом, полями и берегом добрались мы до крайнего камня, где ни деревца, ни травки, а один ржавый колючий мох – Пуант-дю-Раз: остров друидесс, поминаемый в "Martyrs" Шатобрианом – Иль-де-Сен с маяком фар д-Арман; бухта Бэ-де-Трепассе, загон всего, что погибает в Океане, и кипящий Анфер-де-Плогов.

* * *

За проводниками стадом потянулись туристы, и из нашего американского и из других подъехавших отокаров. Проводники вели по скалам, где Океан, превращаясь в белых взвихренных драконов, взвихрял синего цвета море.

Тащиться в хвосте и слушать проводников предоставляется любителям видов. И мы отделились. Мы шли без дороги над пропастями. Картина получалась живописная, на которую обратили внимание и проводники, и все устремляющееся стадо отокаров.

Корнетов в своих парадных лакированных ботинках – не из щегольства, а старые его, служившие пять лет, отслужили, – в берлинском инфляционном сером пальто поверх двух свитров и с теплым вязаным платком на руке, – взяли на случай, – шел, не глядя на взвихряющийся "ад", – не может глядеть вниз, предупреждал! – шел, ступая по скользящим камням, на одной ноге, чтобы сохранить равновесие; за ним Балдахал, вытянувшийся, выше своего роста, – я подозреваю, со вставшим от волнения штопором в пищеводе; а за Балдахалом – ведь только и можно, что гуськом – ваш покорный слуга Полетаев, единственный, как полагается, по таким кручам, в парусинных туфлях. Когда карабкались над пропастью, это еще ничего, но когда, потеряв терпение, задумали подняться на скалу, чтобы выйти на дорогу, все человеческое кончилось.

На четвереньках – я, не глядя, видел, каким вниманием мы были окружены! – с ухваткой за камни, обрываясь от скользины, медведями, кружа, подымались мы по скале. И, казалось, совсем близко, а чем дальше, тем труднее становилось, и последний каменный выступ, торча в глазах, не поддавался руке.

Какая-то босоногая девочка, для которой никаких скал не существовало, продав альбом с видами, стоющий несколько сантимов, за три франка, помогла Корнетову.

И первое, что я услышал, когда с исцарапанными руками мы поднялись на ноги и "ад" остался у нас позади, первое слово – "идиоты".

– Только идиоты могут ездить на Пуант-дю-Раз. Ну, что еще унизительнее, – карабкаться на четвереньках? И вниз я не могу смотреть, я предупреждал.

И каждому из нас было теперь непонятно, зачем мы спускались за стадом, зачем лазили по крутизне, когда отсюда вот – все видно, весь бледный, белее белого от сини, "ад", и совсем безопасно?

– Ничего нет интересного и смотреть нечего. Взглянули и довольно, и еще на веревках лазить я не согласен.

Корнетов ворчал всю дорогу – мы шли по колючему ржавому мху к отелю. Корнетов готов был, хоть сейчас, назад ехать, но этого никак нельзя было, отокар не одних нас привез и отвезет, когда стадо налюбуется видом.

И опять Корнетов помянул свой петербургский зарок после экскурсияльной поездки на Иматру – не связываться ни с какими общественными организациями, которые никогда к добру не приводят:

– Изволь дураком ждать два часа, да еще заставят обедать.

* * *

От крабов, что ли, хотя для русских рак привычное блюдо, во всех московских пивных с сухариками давали приложением не бесплатным к пиву, или от кофею – набухают "шикоре" (цикорию) ни на какую стать, а скорее всего от несвойственной человеку прогулки на четвереньках, только после часового "дежене", вышли мы из отеля с такой тяжестью, словно уху молоком залили. Корнетов решительно отказался лазить с веревкой над еще другими, неосмотренными "адами", да и у меня и Балдахала в таком переполненном состоянии не было никакой охоты.

Отделившись от стада, которое за проводником направлялось поближе посмотреть маяк и "необитаемый" остров, когда-то самый волшебный, где жили девять друидесс, а теперь живут одни Корнетовы, мы тихонько побрели по берегу высоко над вихрящимся Океаном. Идти было безопасно, Корнетов мог смотреть вниз: не круча, и все видно и от "стада" далеко. Мы выбрали укромное местечко и после всех волнений расположились на отдых: времени до отъезда было достаточно.

День был чудесный – слава Богу, что не дождик, и куда бы нам под дождем! – большое солнце, жгучее с налетающим ветром, а ветер неспокойный,

А когда пришел срок стаду, мы забрались в высокий отокар. И опять по прекрасной дороге от Святого к Святому, от камня к камню – их тропкой – лесом, полями и берегом возвращался наш отокар, увозя в Кэмпер туристов в самом удовлетворенном чувстве. Ведь они побывали там, куда и птица не заносит человечьих костей, и где лишь ветер гуляет неспокойный, – сколько рассказов разнесется по белому свету, непременно расскажут о веревке над "адом", при воспоминании будет у рассказчика замирать сердце, и я уверен, помянут и о нас – о невиданных орлах на крайнем камне: сером, коричневом и на белых лапах.

* * *

Последняя ночь после встряски прошла, как и первая. Вынужденные по правилам отеля спуститься к "дине", и, не притронувшись ни к каким палюрдам, мы вернулись в нашу комнату и за лимонадом – пить страшно хотелось – Корнетов читал рассказ Лескова о "делах природы" по обнаженности или "чистосердечию", как выразился бы Достоевский, не уступающий ни Джойсу, ни Лоренсу, а называется "Зимний день".

По словам Корнетова, в русской литературе есть три писателя мятежного духа: Лермонтов, Лесков и Блок. Корнетов советует читать Лескова с первой до последней страницы, чтобы "окунуться и надышаться стихией русского слова".

"Говорят, что у Лескова – карикатура, какой вздор! Карикатура – особый дар глаза: карикатурист Гоголь и Достоевский, а Лесков рассказывает о том, что видел, и душа его – его Лиза, Лидия – мятеж".

Все это я наматываю на ус, может и мне пригодится: в самом деле, все пишут, посмотрите, на моих глазах гремят Козлок, Перлов, и никакого у них мятежа, а я, может быть, родился революционером…

После Лескова Корнетов и Балдахал под карусели, не визжащие – будний день, и дождь – осенний, заснули, "как убитые". А я долго ворочался и прилаживался: я все еще продолжал путь от камня к камню.

"И стоило ли затевать эту поездку, чтобы, в конце концов, угнездиться орлами на крайнем камне"? И, засыпая, отвечал себе: "стоило, хотя бы из-за дороги, – из-за все дальше от белых взвихряющихся драконов-василисков, и эта встреча…" И опять я вспомнил Ронана.

* * *

Утро в день отъезда я теряюсь. Влияние Корнетова? Или сказываются десять лет "не по-своему". Мои мысли распуганы, и ничем не подманишь. Я укоряю себя в малодушии – неужто нельзя привыкнуть? Я всегда волнуюсь. Я чувствую себя отдельным, незащищенным – жизнь идет своим чередом: на вокзале приходят и отходят поезда, в Париже сдаются квартиры по той самой высокой цене, какая была в мае. Monsieur Dorat отправляется в четыре на Молитор купаться, и, наконец, здесь в бюро пишется счет, ну, совсем так же, как американцам, нашим вчерашним спутникам, с которыми за всю дорогу мы не сказали ни слова, и которые не узнали нас в орлах на крайнем камне, чудаки, они убеждены, что у каждого из нас есть какие-то акции, понижающиеся и повышающиеся, и никогда не поверили бы… Балдахал сосчитал все свои деньги, – счета мы очень боялись. Но к нашему счастью, нам хватило и мы расплатились.

И дернула же нас нелегкая согласиться ехать на вокзал в отдельном автомобиле. Мы загодя поехали бы на вокзал, сдали бы наш "вализ" и спокойно сели бы в поезд, а теперь мы оказались связанными. Кто ж из порядочных людей спозаранку на вокзал едет? – нас повезли за полчаса. И тут-то вот и произошло.

Перед нами при сдаче багажа оказалась американка с тяжелыми кофрами. Но это еще с полбеды: что наш пустой "вализ", что нагруженные кофры, свесить одна минута, только за наш "вализ" ничего не полагается, а кофры бесплатно не возят. Но у американки мелкая монета – тысячефранковый билет, а где же это на станции в Кэмпере менять 1000 франков – в кассе такой наличности нету. И пока-то кассир ходил куда-то в "Шваль", а вернулся, оказалось, что с американки еще надо "су", – а какое же у американки "су"? – и об этом подробнейшие объяснения кассира, который не может делать никаких скидок, даже самых минимальных. Так время-то и ушло. Мы с Балдахалом остервенели: ну, чего торгуются, у американки оказалось десять сантимов, ну, дай их за одно "су" и дело с концом, нет, спорят. Наконец-то, свесили наш "вализ", написали квитанцию, сунул ее Балдахал с билетами и пошли садиться.

Контролер: "билеты?" Балдахал вынул и подает билет. А ведь нас трое. Где билеты? Неужто у кассира остались? Корнетов уверяет, что это так и полагается, один билет на три персоны: "мы вместе!" И ведь до чего убедительно, контролер поверил. Только ни я, ни Балдахал не верим. И это была отчаянная минута: для любителей видов природы было на что полюбоваться, – как три орла, бросились мы назад, расталкивая очередь, к опустевшему "гише", и стуча клювами по решетке, птичьим криком, в котором слышалось единственное французское слово "муа-муа", звали кассира. Сбежались и кассир и его помощник, выскочил начальник станции, весовщик и другие служащие даже из соседнего здания почты, даже – я ее узнал – хозяйка "Швали", похожая на спаржу: зрелище незапамятное – французы это любят. И тут у Балдахала вставший от волнения штопор в пищеводе вдруг опустился: он раскрыл свою записную книжку, а там и другие билеты – как положил с багажной квитанцией, так и лежат себе целехоньки.

И когда мы шли к контролеру, чтобы показать не один, а три билета, перед нами расступились. Но сами мы только в вагоне вздохнули – кончилось.

– И когда это мы поумнеем? – ворчал Корнетов, – или так нам на роду написано?

Глава третья. Прессинг

1. Пустяки

И весна и Пасха были особенные. Несмотря на "шомаж", кто на последние, а кто в долг, но все сделали, чтобы по-человечески встретить праздник и разговеться, как в России. И из всех – всех больше старался африканский доктор: африканский доктор объяснял всем, что это его десятая Пасха в "изгнании". И чего он только не заготовил: какие колбасы – была и самая нежная кроличья, и самая замечательная с фисташками заячья, а какой окорок, вина, куличи и паски, и все эти душистые и вкусные вещи красовались со цветами, как полагается в Пасху; если заглянуть в щелку, так подумаешь, что находишься не в Отой, а в Таганке.

В Пасхальную ночь африканского доктора видели и на Дарю и в Сергиевском подворье: обычно наводящий гнетущее уныние и тоску крайней своей озабоченностью, а вот и узнать нельзя: беспечный, торжественный – во фраке ходил он и в церкви и по церковному двору и со всеми христосовался, насилием в губы. С ним можно было сравнить только не менее мрачного и вдруг просиявшего бывшего фотографа Сундукова, у которого от беспрерывного христосованья нижняя губа автоматически выпячивалась в пустоту и к предметам неодушевленным, ловя. И было, как в летнюю ночь: чуть накрапывал теплый дождик – лягушкам в большое удовольствие, а выходящим из церкви – легко дышится.

Отстоять обедню в Сергиевском подворье, куда собираются профессора и ученые, и где нет никакой тесноты и давки, как на Дарю, куда идут все, африканский доктор в величайшем благодушии и не один, а с теми избранными счастливыми гостями, которых пригласил к себе разговляться – десятая Пасха в изгнании! – возвращался компанией домой на ночном автобусе. И дорога была любопытная: и когда это случай такой выпадет – посмотреть ночной Париж с его огнями и развлечениями – автобус бежал бульварами на Пигаль.

Но удивление его с дорогой не только не кончилось, а когда переступили порог, дошло до – гости остолбенели: если бы такое в шутку… либо во сне приснилось – нет, трудно себе представить – все вверх дном, весь пасхальный стол, с такой заботливостью убранный, как зубом сорван, на полу, и все вдребезги. Ни окорока, ни заячьих колбас, ни куличей, ни пасок, а бутылки расшвырены – те, что закупоренные, с пробками, а те, что были откупорены – пустые, и вокруг лужа, а уж битой посуды – тюк. "Воры?" – африканский доктор бросился к телефону: "конечно, воры!" – но виновато юркнувший под стол Флитокс все разъяснил, И как все оказалось просто и какие пустяки: африканский доктор, продержав с неделю на диете своего Флитокса, уходя в церковь, загнал в соседнюю комнату, но позабыл запереть, и вот Флитокс распорядился и подчистил до – яиц, даже и самой малой скорлупки признака не было. "Два десятка, – жаловался доктор, – два десятка схряпал!" И осталась гостям одна копченая веревочка от окорока – пес ее обнюхивал, а то б и того не попало.

О съеденном пасхальном столе у африканского доктора говорили всю Пасху и после Пасхи, а сам доктор имел такой вид, словно бы его самого съели: "не доглядел!"

Поэт Козлок, расчетливый и сообразительный, и, вопреки своим "кладбищенским стихам", всегда веселый и в беспечном духе, большой плут, а по быстроте кузнечик, задумал по-весеннему омолодиться, зашел в "прессинг" и, просидев без штанов с час в кабинке, вышел освеженный, как в новеньких; и с голосом, как дерево, и слухом врозь, насвистывал. Козлок еще не схватился, что у него в заднем кармане приколотая английской булавкой картдидантитэ и последние, на всякий случай, сто франков исчезли бесследно, счищенные чистильной машиной – дело человеческих плутовских рук.

О попавшемся в "прессинг" Козлоке скоро все узнают: Козлок сам будет всем рассказывать о своих вычищенных штанах. И никто ему не поверит – невероятно! да и не таков Козлок, чтобы забыть осмотреть карманы, и только Пытко-Пытковский, его спутник в комиссариат и в префектуру, засвидетельствует истинное происшествие: "не доглядел!"

"Прессинг" вычистил Флитокса: об африканском докторе, забывшем запереть свою голодную собаку, забыли, а Козлок, забывший осмотреть свои штаны, на "прессинге" устраивал дела – только и было разговору: штаны – Козлок.

Так вот и катится жизнь от пустяков к пустякам, а заканчивается пинком в великую пустоту – и над этой пустотой я вижу мать, как молча лежит она ничком на земле, и в эту пустоту, я вижу, молчаливые льются слезы – Афанасий Иванович в своей жаркой печали, видение Гоголя из глубочайшего сна, и это правда о человеке – и эта несчастная мать и эти слезы – любовь.

"Прессинг" ли счистил или подъела собака – какие пустяки! и конец: великая пустота! – и стоит ли так волноваться?

Да как же не волноваться? И разве в "живой" жизни, в заботах каждого дня, с надеждой и разочарованием, с удачей и бедой, скажется что-нибудь – "пустяк"? Собрался Корнетов на другую квартиру в город, а как хватился – переехать-то не на что: "деменажеман" – вещь дорогая! а стало быть, изволь и третий год сидеть в Булони между лесом и церковью, а на лучшие дни надежды никакой.

И Корнетовские воскресные вечера прекратились. На дверях все видели – карточка, но не "комплэ", как когда-то, а печатными буквами: "воскресенья отменяются", и в скобках – "подсовывайте под дверь условиться о дне свидания".

И давно бы пора: как знаменитые французские сливы вырождаются, так выродились и Корнетовские вечера. Ведь кто и хотел бы, с теми Корнетову и поговорить не удавалось: толкучка; приходили не к Корнетову, а назначая свидания у Корнетова, как в кафе; не спросясь, приводили своих знакомых, но самое зло и разложение – налетчик: пользуясь открытыми дверями, пошел народ совсем ни при чем, как на – "пассаж клютэ".

"Отмененные воскресенья" – последняя новость вычистила из памяти Козлокский "прессинг", заговорили о Корнетове: почему и отчего так случилось? десять лет держалась толкучка, а на одиннадцатый – хлоп! – и крышка? Но наперед скажу: как съеденный африканский доктор, как вычищенный Козлок, так и отмененный Корнетов скоро забудется; забвение и есть тайна непрерывности живой жизни, а если бы все помнилось, жизнь прекратилась бы, просто не было бы ни сил, ни охоты устраивать африканские пасхальные разговенья, ни чиститься в "прессинге", ни отдавать в воскресные вечера свою комнату на поток.

В воскресенье Корнетов проезжал в Булони по Жан-Жоресу из дальней аптеки – пути Корнетова известны: бистро за папиросами, почта и аптека. Не доезжая церкви, около "маршэ", трамвай приостановился пропустить похоронную процессию.

Назад Дальше