Григорий Петрович улыбнулся. Он вспомнил растерянную физиономию фон Клабэна, когда он дернул его за пиджак там, на хуторе у графа, и крикнул ему, чтобы он убирался к черту. Это было восхитительно. Он гнал его почти из его же собственного дома. Гости слышали все. Надо было видеть их испуганные и глупые лица! Фелицата Павловна даже бросилась между ним и Клябиным. Бедная вдова подумала, что они будут драться. Конечно, это вышло не совсем прилично, но и нахальству следует положить границы. Он сейчас же после того уехал, ни с кем не попрощавшись. Теперь, должно быть, всюду трубят об этом скандале. Нет, может быть Карл Оттонович и очень тонкий делец, но на этот раз он не сообразил, с кем имеет дело.
- Скоро наши Черчичи превратятся в город с прелестным мостом, тротуарами, магазинами,- продолжал, увлекаясь, князь Лишецкий,- и это будет город, который по справедливости можно назвать созданием фон Клабэна. Я первый жертвую тогда на памятник его основателю.
Раньше других была готова панна Зося. В своей амазонке она казалась очень худенькой и слабой.
- Вы тоже любите верховую езду? - спросил Григорий Петрович, кажется впервые заговаривая с ней.
Она покраснела и опустила глаза:
- Да, я люблю кататься… Лучше думается, когда сидишь на лошади… Только, конечно, моя езда никуда не годится…
Ксендз засмеялся:
- Панна Зося садится верхом, чтобы быть ближе к звездам…
Галдин пошел во двор справиться, приготовлено ли все к охоте. На дворе его встретил старший лесник. Собаки были разведены на свои места. Господам оставалось только ехать.
Галдин осмотрел своего гунтера, подтянул подпругу. Все было в исправности. Он похлопал по крупу лошадь и поцеловал ее между ушей. К нему подошли пан Ржевуцкий и панна Ванда. Пан был великолепен. Он надел ярко-красный фрак и ботфорты с желтыми отворотами.
Конюх подвел ему его серую в яблоках кобылу.
Панна Зося и Тадеуш уже сидели на своих лошадях.
Они выехали за ворота. Впереди - панна Ванда с Галдиным.
Красивый конь Лабинской принюхивался к гунтеру.
- Ржевуцкий очень забавен,- сказал Григорий Петрович, когда они отъехали от остальных.
Панна Ванда молча кивнула головой.
На крыльце стояли панна Эмилия, панна Галина, ксендз и князь Лишецкий.
- Ради бога, только осторожней! - кричала старая дева.- Пан Бронислав, присмотрите за моими девочками!
XXXVII
- Вы великолепно держитесь в седле,- говорил Григорий Петрович, глядя на стройную фигуру свободно сидящей на своем вишневом Санеке панны Ванды.- Я впервые вижу такую амазонку, уверяю вас! Вы сделали бы честь любому конкуру…
Он смотрел на молодую девушку с нескрываемым восхищением. Как шло ее строгое бледное лицо к этому строгому платью и этой темной живой лошади. Вот где настоящая красота! Вот где она была на месте, вот где вся ее смелость, вся ее гордость выступали ясно, вот где она была королевой! Настоящая Марина Мнишек! Но зато как жалок этот законодатель мод, этот красный кузнечик на белой кобыле. Можно подумать, что он еле-еле взобрался на спину саженного иноходца и чувствует себя там не совсем безопасно.
- Вперед,- кинула Галдину панна Ванда и дотронулась стеком до крупа Санека. Потом обернулась в седле и крикнула отставшим:
- Догоняйте!..
Они понеслись. Соревнуясь, лошади сами прибавляли ходу. Они вытянули шеи, закусили удила и свободно и легко разрезали насыщенный солнечными лучами воздух. Мягко шлепала под копытами влажная целина; вспугнутые вороны кружились над ними и каркали; все ближе подвигался к ним лес, откуда несся переливчатый лай гона.
Галдин не отрывал глаз от своей спутницы. Он сам не знал, что творилось у него на душе. Что-то радостное, светлое, что-то очень хорошее ощущал он.
- Вперед! - повторил он ее возглас и засмеялся.- Вперед!
Вот когда он опять ожил и почувствовал в себе силы и молодость.
- Ванда, Ванда,- повторял он чуть слышно,- Ванда, это похоже на удар меча по живому телу - Ван-да!
- Они не догонят нас,- смеясь кричала ему молодая девушка так, чтобы он мог услышать; ветер звенел в их ушах.- Они уже далеко. Пану Ржевуцкому не помогло на этот раз его знание костюма. Не кажется ли вам, что он жесток?
- Нет, я не заметил этого,- по-моему, он просто равнодушный и фанфарон…
Панна Ванда качнула отрицательно головой:
- Вы его мало знаете - он жесток. У него есть воля и есть желания. Нужно уметь защищаться от него, но он опасный соперник. Меня он принижает…
- Я не понимаю вас…
- Да, он давит меня; иногда у меня является жгучее желание избить его, уничтожить!
Она замолкла, потом сказала совсем тихо, точно не думая, что ее услышат:
- Как он смеет говорить так со мной!
В ее голосе звучало и оскорбление, и страх, и что-то еще, похожее на удивление.
Он не успел подумать над этим, потому что услышал за собою крики.
Панна Ванда разом осадила лошадь. Лицо ее помертвело, губы были плотно сжаты. Она смотрела в сторону, туда, где ехали отставшие всадники. Григорий Петрович последовал за ее взглядом. По полю, вдоль леса мчался во весь карьер пан Ржевуцкий на своей белой кобыле. За ним гнались панна Зося, Тадеуш и Жорж. Сразу можно было увидеть, что лошадь Ржевуцкого мчится по собственному произволу, не управляемая седоком. Она низко опустила голову и неслась. Галдин понял всю опасность положения. Пан Бронислав не умел ездить. Прямо перед ним, в двухстах саженях, пересекал поле глубокий ров. Когда испуганная лошадь перепрыгнет через него, всадник грохнется наземь. Вся неприязнь Галдина к пану Брониславу пропала. Он видел только опасность и хотел предотвратить ее. В таких случаях мысль его работала лучше, чем когда-либо. Ему не раз приходилось попадать в подобные переделки и выходить из них с честью. Он пришпорил Джека и вынесся наперерез Ржевуцкому. Но не успел перехватить его до рва. Белая кобыла взвилась на дыбы, перемахнула на другую сторону. Пан Бронислав нелепо качнулся всем корпусом назад, потом склонился на сторону и съехал с седла.
"А, черт,- думал Галдин, не сводя с него глаз и все ближе настигая его.- И чего он садится на лошадь, не умея даже вложить ногу в стремя. Так и есть,- вот идиот - теперь не угодно ли волочиться по земле…"
И точно, Ржевуцкий зацепился одной ногой за стремя и повис.
Лошадь его продолжала нестись, еще более испуганная, а он тащился за нею в своем красном фраке, грязный и оборванный, беспомощно цепляясь руками за землю.
"Хорошо, что здесь мягко,- соображал Григорий Петрович. Ну-ка, Джек, надбавь!"
Он легко взвился над рвом и уже поравнялся с кобылой. Она метнула в сторону, но он приподнялся в стременах и, поймав за уздечку, разом остановил ее.
- Вы разбились? - спросил он Ржевуцкого, стонущего и распростертого на земле.
- Ой, кажется, нет,- отвечал тот, стараясь приподняться и корчась от боли.- Проклятая лошадь! Я весь избит, но, по-видимому, цел.
Он даже постарался застегнуть свой изорванный фрак, так как к ним подъезжали дамы.
Панна Ванда, бледная и взволнованная, кинулась к нему. Он улыбнулся ей и сказал с нарочитой иронией:
- Honni soit qui mal у pense!
На этот раз слова его ее не покоробили. Она стала перед ним на колени и платком своим вытирала ему исцарапанный лоб, из которого сочилась кровь.
- Вы ранены? - спрашивала она.
- Нет, нет, это пустяки, я только контужен,- пробовал он улыбнуться, видимо, рисуясь своим беспомощным положением.- Что же делать, видно, не все рождены кавалеристами…
"И что она так беспокоится? - думал Галдин.- Человек здоров, чуть исцарапан, а она готова плакать… удивительные эти женщины!"
К нему подошла панна Зося, протянула руку и ласково заглянула в глаза.
- Спасибо вам,- прошептала она, покраснев и быстро отвернувшись.
Когда он слышал эти слова и этот голос? Кто еще его благодарил так?
- Право, не за что,- не сводя с нее глаз и припоминая, тихо ответил ей Григорий Петрович.
XXXVIII
Поспешно взбежал Галдин в подъезд теолинского дома. Он отказался от обеда, лишь бы поспеть вовремя. Нужно было исполнить обещание и быть точным. Охота так и не состоялась, а разговоры о приключении с Ржевуцким порядком надоели, тем более, что панна Ванда почти не говорила с Григорием Петровичем, а сидела все время одна, задумчивая и сосредоточенная, точно решала какую-то серьезную жизненную задачу.
В комнатах сгрудились сумерки; тишина царила в доме.
Его встретила в гостиной Фелицата Павловна. Она взяла его за руку, сказала шепотом:
- Хорошо, что вы не опоздали. Нужно торопиться. Пойдите к ней, она вас ждет. Когда вы сговоритесь, уведомьте меня, я буду дома. Ну, давай бог.
Она пожала ему еще раз руку и ушла. Он и не подумал благодарить ее, она всегда делала так, что ее помощь принимали как должное, как нечто естественное, почти не замечали ее. Но она не искала благодарности.
Галдин постоял некоторое время в нерешительности. Он почему-то робел перед встречей с Анастасией Юрьевной. Ему казалось, что они не видались целую вечность. Он даже забыл ее голос, только что-то родное и беспомощное осталось от нее в воспоминаниях. Бедная, сколько она, должно быть, пережила за это время. Он все-таки эгоист. Он ничем не постарался облегчить ее страдания… Любит ли он? - спросила его Сорокина. Конечно… любит! Разве можно задавать такой вопрос. Конечно, любит. Ведь недаром у него теперь так бьется сердце…
Он быстро прошел кабинет и столовую, потом открыл дверь в спальню.
В спальне были спущены шторы, горела лампа под красным абажуром. В розовой полумгле Григорий Петрович не видел сидящей в кресле женщины.
- Это ты? - спросила она.
Его поразил ее голос. Очень звонкий и возбужденный.
- Да, это я… ты ждала меня? - в смущении, волнуясь, сказал он, подходя к ней и всматриваясь в ее черты.- Ты мало изменилась… Даже румянец горит на твоих щеках…
Она оперлась руками на ручки кресла, наклонившись вперед, впилась в него глазами. Грудь ее высоко поднималась, можно было услышать, как бьется ее сердце. Кругом нее колебалось красное марево, сильно пахло духами, воздух был тяжел и душен.
- Ну вот ты и со мной,- говорила она, беря его за голову и заглядывая ему в глаза,- ну вот мы и вместе…
- Да, вместе,- отвечал Галдин.
Он не понимал того, что говорит. Он смотрел на нее как на чужую. Вот это ее глаза, ее нос, ее губы… Да, да,- это она, его Настя…
- Что же ты молчишь? Мы так давно не видались,- говорила Анастасия Юрьевна,- какое ужасное время мы пережили… Но вот теперь мы вместе; и мне хорошо… О чем же ты думаешь?
Он смущенно отвел глаза.
- Так, ни о чем… я думаю о том что ты говоришь.
Ему тяжело было бы сознаться ей, что он не может найти в себе былой страсти, былого восторга. Он явственно чувствовал теперь ее дыхание - это дыхание говорило ему и действовало на него больше, чем ее слова. Теперь он всюду ощущал запах спирта. Этот запах, казалось, пропитал собою все предметы в спальне - кресло, в котором она сидела, ее платье, самый воздух и красный свет лампы. Галдин, привыкший много пить, далекий от изнеженной брезгливости, чувствовал, что задыхается. Теперь он иными глазами смотрел на нее - все в ней он объяснял действием вина, даже ее радость при его появлении. Бессознательна гладил ее по руке, но не мог начать говорить, не знал, почти забыл, зачем он приехал.
- Я так ждала тебя,- говорила она громким шепотом,- я думала, что ты сумеешь меня вытащить из этого омута. Но ты молчишь…- Она замолкла, глядя широко раскрытыми глазами на огонь лампы.
- Что с тобой? - спросил Григорий Петрович, с подчеркнутой нежностью целуя ее руки.
- Я молчу,- говорил он,- потому что сам не знаю, как мог пережить эти дни, потому что я потерял голову, потому что я запутался, я ничего не понимаю… Я умею любить, могу быть любовником, мужем, но наши отношения для меня необъяснимы…
И крикнул, точно хотел сам убедить себя:
- Едем же, едем! Сейчас, сию минуту, пока не поздно…
Она все молчала, не сводя своих глаз с красного пламени, потом промолвила совсем тихо:
- Возьми свой корнет и сыграй…
- Сыграть на корнете?
- Да, да, помнишь, то, что мы играли…
Он растерялся:
- Теперь играть? Но ведь нам нужно сговориться, нужно решить… Скоро приедет твой муж, и тогда будет поздно… Пойми ты!
Она покачала головой.
- Ты оставил у меня свой корнет, вот он тут… Возьми его - сыграй… Ты не хочешь? Нет?
- Но пойми же!..
Тогда она упала на спинку кресла и закрыла глаза. Она не плакала, но губы ее были плотно сжаты, ноздри вздрагивали, на лбу образовалась глубокая складка.
- Уходи, уходи,- простонала она.
Григорий Петрович вскочил на ноги. Он начинал терять самообладание.
- Боже мой, если хочешь, я готов играть,- воскликнул он,- я сделаю все, что ты захочешь, но нужно же когда-нибудь освободиться… Слышишь - освободиться! Теперь я говорю тебе, что больше не в силах тянуть это, что надо положить предел его глумлению… глумлению этого животного, этого шарлатана!..
Зачем он бранил Карла Оттоновича, он не знал. Ему нужно было на ком-нибудь вылить свое раздражение. И он осыпа́л фон Клабэна самыми ужасными оскорблениями, посылал ему самые страшные проклятия. Во всем оказывалась виноватой эта глупая жирная физиономия!
Анастасия Юрьевна не слушала. Она не шевелилась, не пробовала его остановить. Она осела, жалкая улыбка сморщила ее губы. Наконец, заметив, что Анастасия Юрьевна неподвижна, он подошел к ней и дотронулся до ее руки.
- Настя,- окликнул он ее,- тебе дурно, Настя?
Она тихо ответила:
- Нет, мне хорошо, я только очень устала…
Ее голос был слаб, еле слышен.
- Тебе, может быть, дать что-нибудь?..
- Да, пожалуйста… вот там в тумбочке… несессерчик…
Она опять улыбнулась, как ребенок, задержав его руку в своей руке.
- Ты не сердишься? Нет? Не нужно сердиться… Видишь, какая я теперь жалкая… Ну, поцелуй меня…
Григорий Петрович коснулся губами ее лба. На лбу выступил холодный пот.
Потом пошел за несессером. Открыл ночной столик и замер. Там стояло несколько пустых бутылок из-под коньяка. Он почувствовал, что силы изменяют ему, что глаза застилает серая муть. В горле пересохло.
- Скорее же! Да скорее,- нервничала она,- ты даже морфия не можешь мне дать…
Потом добавила твердо и громко:
- Я знаю, ты меня уже не любишь… Не любишь,- повторила она еще громче.
Он молчал.
XXXIX
Совсем пусто было в душе Григория Петровича. Только иногда он ощущал почти физическую боль, точно кто-то нарочно тянул его за больной зуб, и тогда он повторял бессмысленно:
- Кончено, кончено…
Что кончено, он не мог бы сказать, да это и не было важно, ему просто приходило на ум это слово: кончено…
А потом опять являлось оцепенение, даже не оцепенение, а полное безразличие.
Когда он ушел от Анастасии Юрьевны, забыв попрощаться с нею, он понимал только, что она больна и что сейчас ничего нельзя поделать. Он так и сказал Сорокиной, потому что все же пошел к ней, как было между ними условлено.
- Она не может ехать,- спокойно сказал он и сел на стул против вдовы,- она слишком слаба…
- Но ведь у нее нет никакой болезни,- настаивала удивленная его спокойствием Фелицата Павловна.
- Может быть… но все-таки уговаривать ее бесполезно… Вы мне дадите чаю?
И он пил чай, ел клубничное варенье и говорил о посторонних вещах, как человек, у которого все обстоит благополучно.
Потом вернулся домой и лег спать. Во сне ему приснилась какая-то чепуха: будто он живет в приморском городе и этот город и есть его Прилучье. Ему нужно торопиться: он уезжает пароходом на зиму в Петербург и просит какого-то еврея доставить к нему Анастасию Юрьевну. Но приехав в Петербург, он получает по беспроволочному телеграфу извещение, что Анастасия Юрьевна испугалась и не хочет ехать к нему. Тогда он посылает за нею своего друга, похожего на акцизного Фому Ивановича, и говорит, что он, Галдин, при смерти и вызывает ее к себе. Она - в ужасе и едет к нему…
Этот сон приснился ему под самое утро, он проснулся под его впечатлением.
"Дурацкий сон",- решил Григорий Петрович и больше не думал о нем. Этот сон точно завершил его мысли о возможности совместной жизни с Анастасией Юрьевной.
Потом Галдин решил, что ему нужно осмотреть свой лес. Заканчивали вырубку того участка, который он продал фон Клабэну. Стучали топоры, пищала пила. Густой смоляной запах разлился вокруг. Прямые, голые, как столбы, сосны падали с тягучим скрипом и увлекали в своем падении тоненькие мохнатые ели.
Несколько мужиков в белых полотняных рубахах, с лицами, похожими на деревянных богов,- так они были крепки и грубы,- сидели верхом на поваленных деревьях и тяпали топорами, обтесывая кору, сбивая ветви. Из нижнего ствола получались шпалы и бруски, из верхушек - лафетки и тензеля. Всюду сочилась душистая древесная кровь и летели в стороны белые щепки. Галдиновский лесник отбивал на пнях метки "Г. Г.", чтобы никто не мог срубить дерева незаметно.
Григорий Петрович сначала смотрел на работу, потом не удержался - сам взял топор в руки и сел рядом с мужиками. Он с наслаждением ударял по мягкому дереву, все дальше и дальше подвигаясь по срубу, весь уйдя в движение рук, запахи и шум леса.
Это так ему нравилось, что он стал ходить туда каждый день. Стук топоров заглушал всякую мысль, а физическая усталость отбивала охоту думать. Он спал, ел и работал. Ничего другого ему и не оставалось делать.