Земная печаль - Зайцев Борис Константинович 2 стр.


Иной вариант деревенской идиллии, нежели то было в "Молодых" и "Священнике Крониде", представлен рассказами "Миф" и "Полковник Розов": в них созданы особые "страны благорастворения". Это самые светлые, нежно–мажорные, лирически–взволнованные миниатюры Зайцева. "Один счастливый день на даче" - так прозаически назвал бы рассказ писатель–бытовик; Зайцев создает вместо него "Миф". И действие протекает будто и не на даче, а в огромном храме природы, верховным божеством которого является золотое Солнце, а летнее утро, простор полей, жнивья - гимнопение и служение Богу–Солнцу, приуготовление к новому миру, новому, совершенному человеку. "…Я ясно чувствую, - говорит герой рассказа, - как все мы, живя, мысля, работая, как тот мужичонко… вон, пашет под озимое, что все мы вместе плывем… как Солнечная система… к какой‑то более сложной и просветленной жизни. Все мы переход: и мужики, и работники, и человечество теперешнее… И то, будущее, мне представляется вроде голубиного сиянья, облачка вечернего. <…> Люди непременно станут светоноснее, легче… усложненней… и мало будут похожи на теперешних людей…" (с. 55). В будущем люди не станут ангелами, бесплотными духами, "наоборот, они будут одеты роскошным, плывучим и нежным телом… такое тело <…> будет как‑то мягко кипеть, пениться и вместо смерти таять, а может, и таять не будет, и умирать не будет" (с. 55–56).

Другой благословенный уголок деревенского счастья, немудреного, скромного и в то же время щедрого в силу дара доброжелательства и гармонии, которым наделена душа главного героя, запечатлен в рассказе "Полковник Розов". Как и в "Мифе", здесь все повествование выдержано в идиллических тонах: изба, которую снимает бобыль, капитан в отставке, известный окружающим по имени "полковник Розов", садик с беседкой, огород с молодыми редисками, чай со сливками, охота на тетеревов без единого выстрела - все это окружено просвечивающимся на солнце березнячком, замкнуто в отрадную для глаза живописную раму с пухлыми облачками, блестящей речкою, бесшабашными детьми и собаками, с человеческим божеством в центре этого замкнутого круга - самим полковником Розовым. Рассказчик - молодой друг полковника - захвачен очарованием зеленых полей, бесконечного небесного купола, веселого шума ветра, блеска далеких звезд. Небогатый приют полковника он ощущает как завершенное космическое бытие: "Даже странно подумать: от нас, от убогой избенки полковника, этих бедных редисок… вверх идет бездонное; точно некто тихий и великий стоит над нами, наполняя все собой и повелевая ходом дальних звезд" (с. 68).

Быт и повседневность, любовь, рождение, жизнь, смерть, душа человека, явления одушевленной природы объясняются Зайцевым в понятиях Космоса и воспринимаются им как его проявления. Точно так же оказываются истолкованными в его творчестве все явления социальной жизни. В виде двух черных потоков космических сил показаны горячая волна колонны революционеров - рабочих и студентов - и движущаяся ей навстречу орда скифских зверей, черносотенной сыти: одна очищает жизнь от мути и боли, другая - топит жизнь в стонах, боли, муке ("Черные ветры"). Рев ветров, гудение колоколов, полыхание зарев - не фон, не аккомпанемент, а равнодействующие силы социального Хаоса (контрреволюции) и социального Космоса (революции).

В образах космических стихий описана революция и в рассказе "Завтра!". О первом дне первой российской революции говорится как о первом дне рождения Космоса из хаоса бытия. Волны ночных эмоций, могучий шторм рождающейся новой власти, запах бунтовского ветра, огненный вихрь криков, рукоплесканий, воль - в таких формах и понятиях воспринял герой рассказа Миша начало революции: это начало вселенского События, когда воскресает Мировая душа, пробуждается Великий дух. Молитвенно обращается к ним Миша: "Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, Завтра!" (с. 61). "Черные ветры" и "Завтра!" в литературе русской занимают место между повестью Л. Андреева "Так было" (1905) и поэмой А. Блока "Двенадцать" (1918): три русских художника изобразили революцию как событие исторической космогонии.

Первой крупной вещью Зайцева, болью и благодарностью отозвавшейся в сердцах читателей, была "Аграфена" (1908). Спустя пять лет Бунин создал рассказ "Чаша жизни". Их темы совпадают, трактовка - нет. Главный герой Бунина - потерянное время, ситуация, при которой жизнь оказывается прожитой, а ее драгоценная влага пролита понапрасну. Аграфена сполна испила чашу своей жизни: у нее были тихие восторги полудетской любви, женская огнепалимая мука отверженной, переживания рождения дочери и материнства, страх смерти, скорбь разлуки, печаль быстротекущего времени. Жизнь Аграфены уподоблена Зайцевым течению безбрежной реки, не знающей в своем безмерном ходе "ни границ, ни времен, ни жалости, ни любви; ни даже, как казалось иногда, и вообще какого‑нибудь смысла" (с. 100). Свою жизнь эта простая женщина под конец осознает как житие великомученицы; оно приготовило ее душу к последнему очищению, к слиянию с душой мира. Повесть Зайцева глубоко религиозна; религия его, как всегда, космогонична.

"Аграфена" была пиком и завершением большого периода творчества Зайцева 1900–х годов, в центре которого стоял человек, понятый в своем природно–космическом естестве. Она же послужила мостом к последующему творческому пути писателя. Космизм не уходит из произведений Зайцева: он продолжает быть основой, подпочвой его миропонимания. Однако все три последующие книги - "Сны", "Усадьба Ланиных", "Земная печаль" - переключают внимание читателя на современников, живущих болями сегодняшнего дня. Переходом к нему было лирическое обращение к отчизне в повести "Аграфена": "О, ты, родина! О, широкие твои сени - придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты, безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов, бездомных Антонов–Странников ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечной силой. Прими благословения на вечные времена, хвала тебе, Великая Мать" (с. 96).

Среди произведений конца 1900–х-1910–х годов тональностью, светом, красками выделяется небольшая повесть о детстве "Заря" (1910). От нее исходит почти физически ощутимое сияние юности, радости, счастья. Композиция первой части повести ритмически повторяет композицию четырех времен года - весны, лета, осени, зимы. Это имеет свою цель и свое оправдание, ибо жизнь ребенка являет собой самый ритм природы, ее откровения. Она сосредоточивает в себе и другое откровение - любви. Многие герои Зайцева, начиная с Аграфены, проходят долгий жизненный путь, чтобы познать себя, познать Бога как смысл мироздания, как Любовь. Детям - героям повести "Заря" это знание как бы дано от рождения, от природы. Вместе с тем повесть "Заря" - уже не идиллия: она рассказывает о детстве, которое лишь сродни идиллии в силу особых, вполне определенных и объяснимых возрастных и семейных причин. Однако это не обобщенное "космическое" бытование, а социально и исторически конкретное, обусловленное и объясненное.

Вообще же творчество Б. Зайцева 1909–1917 годов рассказывает о жизни и о мечте, которым не дано воплотиться. Тем не менее девиз его героев: любить, терпеть, жить. В. П. Полонский, рецензируя книгу "Земная печаль", заметил, что словами "Земная печаль" "можно было бы озаглавить все творчество Зайцева". Критик указывает на такие характерные черты творчества второго периода, как тонкость и легкость рисунка, гибкость языка, мягкость красок, общность темы - "обаяние неповторимого былого" и всепроникающий грустный лиризм. От идиллии Зайцев приходит к скорбной элегии. Чуковский обостренно воспринял творчество писателя этой поры как крайнее выражение пагубного чувства бездействия, жалкого спутника реакционных настроений. В рассказах Зайцева полновластными хозяевами, по мнению Чуковского, стали безжеланность, сон, оцепенелость, анемическое очарование и бессильная кротость. Критик называет эти качества несчастием, страданием, проклятием и позором десятилетия, ибо именно так живут все интеллигентные люди, которыми овладел дух самоуничтожения, потребность "таять, млеть, цепенеть, светиться, мучиться, как икона". Если снять болезненную резкость характеристик Чуковского, можно сказать, что в творчестве Зайцева поселилась все‑таки не элегия самоуничтожения, а элегическое прощание с былым, глубоко укоренившимся в русской земле, в ее истории, и теперь мучительно и неизбежно пропадающим в небытие.

Космогония Зайцева уходит в подтекст и меняет тональность. Прежде вся она была наполнена напряженным чувством полноты бытия; теперь - ощущение присутствия бесконечного столь же благодатно, сколь трагично, но и такое, оно облегчает земные тяготы и печали, не лишая их смысла, даже усиливая его. К примеру, Анна Михайловна, героиня рассказа "Актриса", в трудную минуту жизни невольно заводит немой разговор с небесами. И они не только успокаивают ее и тем более не только говорят ей о тщете человеческих усилий, об угрозе исчезновения в бесконечном и вечном, но и пробуждают ее волю к борьбе за самое себя и свое искусство: "…в небе, над нею, сквозь тонкий пар, горели звезды. Что‑то трепетало в них; точно бездна дышала. "Вечность, - подумала она и содрогнулась. - Океан, в котором мы утонем с нашими театрами, репертуаром, славой". Но, взглянув в сторону, где был ее театр, снова ощутила она призывную дрожь. Там она будет сражаться…" (с. 143). В голове Анны Михайловны проносятся вихрем мотивы ее борьбы - художество, слава, признание зрителей, - и она, "глядя в тихо гудевшую реку", уверенно произнесла: "Посмотрим…" (с. 143).

В ряде рассказов и повестей Зайцев вводит прием "игры" с каким-либо известным читателю произведением любимого им писателя и через наложение образов героев, ситуаций, сюжетов с присущими ему тонкостью, изяществом рисует мир своих персонажей, пользуясь литературной проекцией. Образ героини рассказа "Петербургская дама" построен на отзвуках образа "пиковой дамы"; центральный герой повести "Голубая звезда" Христофоров сознательно ориентирован на князя Мышкина. "Мой вечер" - рассказ о поэзии любви, с годами утратившей взаимность. Героиня - Наташа, герой - Андрей; в пору острого отчуждения они случайно встречаются на балу: внезапно происходит яркая вспышка былого разделенного чувства. В сознании читателя невольно возникают не одна, а две Наташи - одна в белом, другая в черном платье, два Андрея, два бала, два вальса. Первый бал пронизан светом молодого ожидания счастья, второй - мгновением вдруг расцветшей любви. Сюжетные отголоски "Войны и мира" преображают момент жизни героини "Моего вечера"; претворяют ее грустные будни в мелодию высокой гармонии, в сон счастья: "Да, среди невзгод и скорбей жизнь дарит нам иногда незабываемые мгновения. Верно, когда придет наш конец, мы вспомним о них. И если скажем: девять десятых пропало, но одна сотая вечна - то и за нее мы умрем покойно. Да будет благословенна любовь" (с. 111).

В рассказе "Актриса" Зайцев как бы дописывает один из возможных вариантов судьбы Нины Заречной, известной чеховской героини. По ходу действия мы узнаем, что у Анны Михайловны в прошлом - биография девушки, отторгнутой родной, "хорошей" семьей; потом - несчастная любовь (правда, и брак) ; в зените жизни - труд, труд, труд и искусство. Она умна, образованна. На вопрос о символе веры она отвечает: "Надо жить, работать… кажется, и все…" (с. 148). Актриса (вспомним слова Заречной: "Я не чайка, я - актриса") на глазах читателей переживает провал в спектакле одного из главных театров Петербурга, неразделенную любовь, тяжелую болезнь близкой подруги. Но, как всегда у Зайцева, так и в этом рассказе, его хрупкая, надмирная героиня сильна, духовно самостоятельна и верна себе, призванию, судьбе. Намек на сравнение с Ниной Заречной придает образу Анны Михайловны черты, типологически общие для образов избранных людей, идущих тропами творчества.

Внутренние токи душевной энергии притягиваются к "Греху" Зайцева от "Воскресения" Толстого. Герой, от имени которого ведется повествование, проходит путь, схожий с путем Катерины Масловой: через цепь полудетских падений к утрате совести и чести, к торжеству над собой пагубы и греха и через преступление к покаянию и воскресению. Между романом Толстого и рассказом Зайцева пролегло время длиной в пятнадцать лет, но ситуация, которую создают оба художника, - та же: герой без роду и богатства не может найти места, где сам он и другие увидели бы в нем человека и отнеслись с уважением к его достоинству. В жизни человека массы царит страх, унижение и жажда урвать что‑то для себя. Свет же идет от русских праведников–революционеров (в рассказе "Грех" это юная Мария Петровна и ее жених Никифоров), которые живут по совести, веруют в добро и людей, идут путем правды и любви. Память о романе Толстого не ослабляет художественной ценности рассказа Зайцева, а, напротив, усиливает ее, вводя в широкий контекст русской литературы.

"Грех" и "Кассандра" в кругу других ближайших произведений образуют полюс "земли". Впечатление от них, кажется, не совпадает с представлением о Зайцеве–художнике, к которому привыкли критики и читатели: это не автор идиллий и элегий, а создатель того, что называется "городским жанром". В "Кассандре" упомянуты имена Клевера и Маковского - художников–живописцев, создателей городского пейзажа, жанровой сценки. Зайцев, показав широту своих возможностей, предложил собственные варианты урбанистического жанра. Его герои: владелица шляпного заведения, служащая большой конторы, студент–юрист, безвестный художник, управительница состоятельного дома, лакей, достигший положения хозяина, - "вся Москва" - с буднями, радостями, печалями. Рассказы Зайцева - беспристрастное, но и любовное изображение горожан нижесреднего сословия, окрашенное в тона юмора с элементами сатиры и элегии; они существенно раздвигают границы образа писателя, дополняют наше знание о его творчестве, о возможностях его таланта.

"Изгнание" (1914), "Петербургская дама", "Земная печаль" (1915) - рассказы о том, как безвозвратно уходит в прошлое больная, но и до боли прекрасная, любимая жизнь. В кругу произведений 1910–х годов рассказ "Изгнание" можно считать одним из программных. Сюжетная композиция перекрещивает два изгнания героя. Первое изгнание из России - вынужденная политическая эмиграция молодого московского адвоката, попавшего в силу собственной порядочности в поток антиправительственного движения и выброшенного противоположно движущимся потоком охранительных сил из России. "…Это мой город и моя страна. Увижу ли я когда‑нибудь эти равнины, осинки и березы, полуварварскую Москву, полуварварский свой народ? Я, сам потомок скифов? Но ведь к этой стране, к этому народу я прирос крепко… я люблю его любовью неистребимой, как любил своих стариков, чьи кости остались в этой земле…" (с. 175). В его словах предчувствуются ноты ностальгии более поздней - тоже парижской, но уже не героя, а автора, и не 10–х, а 20 - 70–х годов. Зайцев подчеркивает в герое его глубокое чувство родной земли: "…родину я не предам нигде, ни под каким небом не забуду я русских полей, перелесков, Москвы, взгляда русской женщины…" (с. 177). Второе изгнание: от суеты и бурь в одинокую и чистую духовность, воплощением которой служат для него Христос и Франциск Ассизский. Александр бежит от "грохота культур, войн, переворотов и цивилизаций" (с. 181) в поисках "незыблемого": человеческого сердца, духовной чистоты и неподкупности. Двойное изгнание героя объяснено писателем как следствие распада организма русской жизни, как отщепенство и духовный поиск, завершившийся исходом–трагедией и исходом–печалью - странничеством.

Павел Иванович Косицын, профессор почвоведения, от имени которого ведется повествование в рассказе "Петербургская дама", видит две России - необъяснимо прекрасную страну со светлыми березками и небольшими озерцами за окнами движущегося поезда и - больную, надорвавшуюся, лишенную жизненных сил. Рассказчику Косицыну и автору Зайцеву мила отчизна "крепкая, здоровая, простая, - и очень крупная" (с. 262) - Россия Л. Толстого, но оба предчувствуют близкий исторический предел "больной" России. В рассказе "Земная печаль" мысли о конце истории старой России рождают думы о неповторимой прелести, но и неизбежной конечности земного удела. Автор мысленно прощается со своим миром, который любит и которого скоро не станет: "Возвратись в свою комнату, взглянув на дорогие портреты, дорогие книги… подумаешь, что, быть может, через тридцать лет твоим Пушкиным будут подтапливать плиту, а страницы Данте и Соловьева уйдут на кручение цигарок. Тогда летописец скажет слово и о твоей жизни. Какое это будет слово? Кто знает!" (с. 276). Прощание с конкретным милым прошедшим становится прощанием вообще с земным: "…безмерно жаль земного! Жаль неповторимых черт, милых сердцу, жаль своей жизни и того, что в ней любил" (с. 276).

Назад Дальше