– Однако, – сказал он, обращаясь к маме, – это весьма положительный и самостоятельный молодой человек.
Мама вспыхнула, но сдержалась.
– Костя, ты с ума сошел, – проговорила она тихо. – Я тебе сказала, что ты не поедешь. Ты еще рассуждать будешь, клоп такой? Отправляйся в детскую с няней и будь умником.
У Кости брови сдвинулись. Он подошел ближе к маме.
– Ты, пожалуйста, со мной так не разговаривай, – сказала он с достоинством. – Это вздор, что на козлах нет места. Я хочу ехать на тройках, почему я не могу, если вы едете?
Все онемели или показали вид, что онемели. Папа смотрел в окно. Далай-Лобачевский выставил все свои зубы. Наконец мама сделала знак Иде:
– Сию минуту вон этого мальчишку! В угол его поставить! У меня расправа коротка; ты меня знаешь, я приеду – я тебя в чулан запру, я тебя высеку, – слышишь, высеку!
Потом маме самой стыдно стало, что она так сердится при чужих. Она обернулась к гостям и сказала, улыбаясь чуть-чуть набок:
– Беда с мальчиками! С ними необходима строгость. Этот велик становится, скоро мы его отправляем в Москву, в частную гимназию. В пансионе их отлично воспитывают. Ну-с, едем, едем, господа!
И она сошла с лестницы, за нею двинулись все. Когда улыбающийся Далай-Лобачевский проходил мимо Кости, то покачал головой и сказал вполголоса:
– Ай-ай-ай-ай! Надо слушаться мамаши, а не грубить.
Костя не промолвил ни слова. Он прямо отправился в детскую. Ида, замирая от страха, поплелась за ним. Но Костя и не взглянул на нее, сел носом в угол и сидел так, сморщив лоб.
Он думал.
III
Хуже всего было то, что Костя понял теперь, что и ему самому следовало действовать иначе. Он ясно видел, что стоило тогда "сыграть мальчика" – и дело было бы в шляпе. Не догадался вовремя. Он давно заметил, что при больших очень хорошо бывает "играть мальчика". Они это любят, смеются и делаются добрыми и все готовы позволить.
Костя называл "играть мальчика" – говорить не то, что он сам думал, а что большие думали, будто он думает, нарочно говорить. Он помнил, как мама дала ему хорошую грушу и поцеловала его, а все смеялись и радовались, когда он раз при гостях сказал:
– Мама, отчего это у Володиной мамы так скучно всегда, а у нас так весело, и все говорят, что весело? Отчего тебя любят больше, чем Володину маму? Скажи, а?
Костя часто говорил нарочно. И сегодня можно бы выдумать что-нибудь, маме бы понравилось, и она позволила бы ехать. А теперь что вышло? "Слушаться мамаши!" – вспомнил Костя противного Далай-Лобачевского.
"Нет, ну зачем я ее буду слушаться? Кто сказал, что она умнее меня? Кокет-ни-чает с своими офицерами…"
Костя твердо выговорил это слово, он знал его хорошо, читал и в романах, слышал и в гостиной.
"Нет, что они мне, папа и мама? – рассуждал он дальше, все воодушевляясь и уже не думая, а шепча про себя. – Что они мне такого хорошего сделали? Подарили ли что-нибудь? На рожденье мама раз подарила, да и то дрянь. А папа ничего. И я им ни на что не нужен. У них свои дела. Если б их совсем никогда и не было, я отлично бы жил…"
Но тут ему пришла в голову неожиданная мысль, что если б их не было, то и он бы не родился. Костя немного растерялся. Ему стало неловко, что о таком важном он никогда не думал и ничего не знает. Он решительно не знает, где люди, которые еще не родились.
Костя обернулся и взглянул исподлобья на Иду, которая кончила убирать игрушки и присела к окну с каким-то вязаньем.
Он долго смотрел, наконец пробурчал:
– Ида.
Ида обомлела. Она была уверена, что теперь уж Костя не оставит ее в покое и что впереди – неизвестно: может, щипки, а может, и хуже.
Однако она ответила тонким от волнения голосом:
– Was wollen Sie doch, Herr Kosstia?
– Послушайте, где те люди, которые еще не родились, не знаете ли? – сказал Костя сурово.
Он старался также придать некоторую небрежность своему голосу, чтоб Ида не вообразила, что он таких пустяков не знает. Так себе он спрашивает, просто.
Ида с минуту глядела на него в величайшем удивлении. Она подозревала, не начало ли это Костиных издевок.
– Ну что же? Вы не знаете?
– Вы меня спрашиваете, Kosstia, о душах человек, имеющих родиться?
– Ну да, – произнес Костя нетерпеливо. – Знаете вы или нет?
Ида заторопилась, покраснела от испуга, однако сказала:
– Такие души человеческие находятся на небе, в виде ангелов.
Костя помолчал.
– Это наверное? – спросил он наконец строго и серьезно.
– Да, наверное. В Священном Писании так говорится.
Ида не помнила решительно, говорилось ли об этом предмете в Священном Писании, но видела, что Костя требует определенных ответов, и сочла за лучшее хоть выдумать, да его не сердить.
Костя удовлетворился и опять стал смотреть в свой угол и обсуждать дела.
"Что ж? И прекрасно! И был бы я на небе в виде ангела. Чего ж мне еще нужно? Мне бы, может, гораздо лучше теперь было. Наверное, даже лучше. Так зачем я обязан папы и мамы слушаться, а они могут меня оскорблять?"
Маленькое сердце Кости так и застучало, когда он вспомнил об оскорблении. Никто ему никогда не говорил таких слов: "Высеку!" Этого даже и Володе Житкову не говорили. Впрочем, Володя умнее: он постоянно "мальчика играет". Его и любят все.
"А я-то дурак! – думал Костя. – И зачем я стал перед ними серьезно? Разве с ними, с большими, можно серьезно? Разве они нас могут понять? Они только между собою кое-как…"
Костя плохо спал эту ночь. Его преследовала мысль, чем бы "удружить" маме? Он придумывал много, но все не годилось. Разбить вазы и весь фарфор в будуаре? Опять будет история; на него станут кричать, а папа даст денег и выпишут новый фарфор из Москвы. Платье залить чернилами? То же самое. Осрамить ее? Сказать офицерам, что у нее коса привязная? Да ведь у нее не привязная. Она распустит волосы и стыдно будет не ей, а Косте.
Положительно ничего нельзя выдумать. Костя впал было в отчаяние, но не надолго. Он знал, что унывают лишь слабые. И он поклялся себе, даже ножом на руке знак сделал, хотя больно было, что он отомстит, – нельзя этому так остаться.
А мама, между тем, совершенно забыла о сцене перед пикником. В Косте она не заметила никакой перемены, да и сам Костя старался быть как прежде, чтобы никто из больших не догадался о его намерении.
IV
Кузины уехали. Наступил Великий пост. Балы и пикники поутихли. Офицеры являлись, но по одному, по два, не больше. Мама ходила в темных платьях, часто говорила, что у нее болит голова, и приказывала Поле зажигать в маленькой гостиной только одну лампу с красным абажуром.
Косте было нечего делать. Его старая учительница арифметики заболела и не ходила уже целые две недели. Костя слонялся из угла в угол, потому что перечитал все мамины романы, которые были, перечитал и те, что лежали на этажерке, и те, что валялись на рояле.
В папин кабинет он не имел привычки заглядывать, не ходил туда даже и теперь, когда папа уехал "на сессию" в другой город и не вернется раньше Страстной недели.
Особенно скучно бывало по вечерам.
Ида клюет носом у стола за своим вязаньем. Свечка, вставленная в высокую жестяную банку от леденцов (для детской хорош и такой подсвечник) горит узким пламенем, которое временами мучительно трясется, и копоть идет к потолку; в углу ненужные игрушки и детские книги, на которые Костя уже два года тому назад смотрел с презрением. Делать нечего, совсем нечего… И еще две мысли мучают: московский пансион после Пасхи (это было решено) и… вечная злая забота: как отомстить?
Пансион Косте представлялся тюрьмой. Ну, да он себя покажет. Пусть выключают. И все-таки… положим, тюрьма, а здесь-то? Ведь какая скука!
Вдруг Костя вспомнил, что в маленькой гостиной, высоко на этажерке, он заметил днем какую-то новую книжку. Кажется, маме ее принесли вчера. И если мама не читает, – а она не читает, у нее гости, – так эту книжку можно взять.
Костя немедленно слез со стола, на который взобрался, чтобы показать презрение Иде и мешать ей работать, и отправился в путь.
Детская была самая дальняя комната в квартире и выходила на двор, а парадные комнаты – все на улицу. Маленькая гостиная была недалеко от кабинета, и, чтобы попасть в нее, приходилось пройти через весь ряд парадных комнат.
Костя храбро вступил в столовую, хотя он боялся немного темноты, а в столовой не было огня; миновал большую гостиную, залу; увидел на другом конце залы светлое пятно – освещенную дверь маленькой гостиной – и мирными шагами, не спеша (этим он доказывал себе, что не боится), направился туда.
У мамы были какие-то офицеры. Костя это знал; но теперь они, эти офицеры, когда нет больших вечеров, ужинов, стали претихие: не кричат, на рояле не играют. Кажется, Костя, слышал голос Далай-Лобачевского. Самый противный, самый ненавистный из всех офицеров. Косте иногда хотелось броситься на него, когда он сидит, вцепиться в его щеки, чтобы видеть его зубы близко-близко, одни зубы, и кричать, кричать пронзительно, без конца кричать, изо всех сил…
Что случилось бы дальше, Костя не знал, но дальше уж все равно, что…
В маленькой гостиной горела большая лампа с темно-красным абажуром и было так тихо, что Косте показалось, будто там никого нет.
Но скоро он различил направо, на покатой кушетке, маму, которая полулежала; на коленях, на ковре, стоял Далай-Лобачевский (Костя сразу узнал его спину) и обнимал маму за талию. Мама обеими руками держала голову Далай-Лобачевского и крепко и редко целовала его, медленно отрывая губы и отстраняясь немного каждый раз, точно желая взглянуть ему в глаза.
Костя остановился в дверях и смотрел весьма равнодушно и спокойно, без всяких неожиданных мыслей. Его бы могло удивить, если бы мама прыгала с Далай-Лобачевским через веревочку или если б Далай-Лобачевский нарядился в женское платье. Но как люди целуются, и маленькие с большими, и большие между собою, он видел много раз и ничего в этом зрелище не находил ни интересного, ни замечательного.
Он мирно отправился к стулу с высокою спинкой, чтобы принести его к этажерке. Книга лежала на самом верху, и он мог достать ее только со стула.
Далай-Лобачевский вскочил так быстро, что сдвинул ковер и лампа на столе дрогнула. Мама не шевельнулась и смотрела на Костю широкими от ужаса глазами. Через несколько секунд и она быстро встала и сделала несколько шагов по ковру.
– Ты здесь? – сказала она тихим, точно чужим голосом. – Да как же ты смеешь, как ты…
Но, видя, что лицо Кости из равнодушного делалось все более и более удивленным, она остановилась и вдруг прибавила, вся изменившись, улыбаясь и сделавшись хорошенькою и ласковою:
– Ты к нам посидеть пришел, мальчик? Соскучился по маме? Ну, садись, садись…
– Да нет, – сказал Костя. – Я за книгой пришел. Я видел тут на этажерке…
Но он не взбирался на стул, хотя и приставил уже его к этажерке, а глядел на маму и не мог сам понять своих мыслей. Как будто и нет ничего, а как будто и странно. Что это она какая вдруг?
Косте приходилось все больше удивляться. Мама не пустила его в детскую, несколько раз поцеловала, усадила рядом с собой на кушетку. Далай-Лобачевский тоже был очень внимателен к Косте.
Потом они все вместе пили чай, ели обсахаренные каштаны и много смеялись. Костя тоже смеялся и ел каштаны, но внутри ему было нехорошо, точно он чего-то не понимал и знал, что все понимает.
Мама говорила о Косте при нем же Далай-Лобачевскому. Между прочим, она сказала:
– Он у меня удивительно смышленый мальчик. И, знаете, скрытный ребенок. Ни с кем не дружен, никогда не болтает. За это я хвалю.
V
Костя ушел спать сам не свой. В постели он даже принялся плакать. Он не чувствовал ни малейшей благодарности к маме за ее ласковость; он боялся этой ласковости. Он смутно надеялся, что это – так, что завтра опять мама будет прежняя. До обеда он даже избегал встретиться с ней. Но за обедом она опять поцеловала его, говорила по-детски, нарочно, применяясь к Костиным, будто бы, понятиям:
– Мальчик хочет еще супу? Нет? Нехорошо, следует кушать суп. Будешь толстый и с розовыми щеками Ида, вы ходили сегодня гулять? Надо каждый день…
У Кости сердце ныло от ненависти и непонятной злобы. После обеда он ушел в детскую, лег на кровать и сказал Иде, что у него голова болит и он хочет заснуть.
Но вечером мама пришла и в детскую. Она принесла большой апельсин, а уходя, потрепала Костю по щеке и шепнула тихонько:
– Ты, я вижу, совсем славный мальчик, не болтун и не сплетник. Смотри же, никогда не болтай.
Костя сел на постели и все шире и шире открывал глаза. На подушке лежал апельсин. Апельсин и последние мамины слова что-то разъяснили ему. Он чувствовал, что начинает понимать, что он уже на дороге, он уже близко, сейчас, сейчас… В голове у него беспорядочно завертелись слова и сцены из прочитанных романов, слова, на которые он прежде обращал наименьшее внимание. Муж… жена… изменила… в объятиях… О, наконец-то он понял!.. Костя все, все понял!
И как он раньше не догадывался? Он подпрыгнул на постели и щелкнул языком. Все так просто: мама целовала Далай-Лобачевского, а папа ей это запрещает, потому что жена, которая целуется не с мужем, а с другим, изменяет мужу. И папа должен очень рассердиться, если узнает про это. Костя видел, как они целовались, и мама боится, что он скажет папе, а папа так рассердится, что, пожалуй, перестанет давать деньги. И у мамы не будет ни новых платьев, ни колец, и она уж не даст ни одного вечера и не будет танцевать с офицерами. Поэтому она и старается Костю "умаслить" и все-то лжет, все лжет… У Кости даже дух захватило от радости, что он так верно все понял. И мама его боится! Его, Костю, боится! Пусть-ка теперь посмеет сказать: "Высеку!.." Она сказала: "Высеку!.." При всех сказала. И все смеялись. А теперь как вьется. Апельсин принесла.
Костя с удовольствием посмотрел на апельсин. Ему казалось, что это апельсин, такой толстый и желтый, помог ему догадаться.
"Нет, пусть посмеет она теперь… Знает, что я сейчас же к папе, и все расскажу. Только что же? К папе очень страшно. Папа и слушать не станет. А то и не поверит просто. Да как это пойти к папе и сказать: а я вот что знаю… Нехорошо… Нельзя… Даже невозможно".
Брови Кости сдвинулись, и лицо опять приняло озабоченное выражение.
Он стал думать.
VI
Наступила и прошла Страстная неделя – в четверг приехал папа из соседнего города, и приехал довольный. Какое-то дело там решили совсем, как он предполагал. К празднику папа получил много лишних денег, и это тоже давало ему приятное расположение духа.
На второй день решили устроить обед, созвать весь город и даже выписать вина из Москвы. По этому случаю в воскресенье визитеров не принимали, а всех, кто приезжал, записывали внизу и просили на следующий день на обед.
Стол поставили в большой зале и накрыли не белою скатертью, а беловато-золотистою. Эта скатерть лежала всегда в сундуке с зеленым перламутром на крышке. Когда сундук отпирали, то старинный ключ пел с переливами, как далекий колокол. Скатерть тоже была старинная. По веснам ее проветривали и расстилали на полу в буфетной, на нескольких простынях, и буфетная оказывалась мала для всей скатерти.
Костя любил рассматривать бледные, туманно-золотые города и башни, вытканные на полотне: ему говорили, что, может быть, это Киев, а может быть, и другой какой-нибудь город.
Теперь скатерть вынули, постлали на стол и расправили концы, которые падали до полу крупными складками.
Не было ни одной бутылки на столе: вино слили в разные кувшины, и посуда была не фарфоровая, а металлическая и блестела, как из настоящего серебра. Мама говорила, что она хочет сделать обед "в русском вкусе", и даже цветы, которые прислал знакомый полковник, она велела отнести в гостиную, а не ставить на стол, потому что это могло помешать стилю.
Костя ходил угрюмый среди всей этой суеты в новом костюмчике из синего шевиота.
Сначала, когда утром ему принесли новенькую курточку и штаны, он обрадовался, но потом опять нахмурился, соображая, что от этого ровно ничего не изменится. Пусть костюм новый, а все-таки через две недели его повезут в Москву – это первое, а затем еще не надо забывать, что он, Костя, до сих пор ничего не придумал и ни на чем не решил. Стало быть, и радоваться не следует.
К маминой ласковости Костя привык, принимал все как должное и даже требовал к себе внимания и угождения, потому что считал себя имеющим право на угощение.
Чуть ему казалось, что она забыла и не заботится о доставлении Косте какого-нибудь удовольствия, он негодовал, начинал капризничать, бранился или говорил все одно и то же.
– А, ты вот как!.. Вот как!.. Погоди же!.. Ты так со мной?… Хорошо!
А что "хорошо" – Костя не знал, потому что он до сих пор не придумал, как устроить дело с папой. Знак на руке у Кости напоминал ему о клятве, и он думал о клятве, хотя, по правде говоря, прежний пыл его поулегся. Иногда ему казалось, что это – урок, который нужно исполнить. А он не знает, как и приняться за него.
Наконец стали съезжаться гости.
Дамы шумели шелком, мужчины были во фраках, а военные в полной парадной форме.
У папы из-под борта фрака выставлялся кончик иностранной звезды. Бритое лицо его было полно достоинства и приветливости.
О маме и говорить нечего. Глаза у нее сияли. И даже Костя нашел, что она хорошенькая в своем нежном платье абрикосового цвета.
В залу, где обедали, отправились попарно, все говорили сразу, и было шумно.
Папа объяснял какому-то генералу:
– Знаете, жена хотела непременно достать для этого обеда песенников и гусляров, чтобы стиль был выдержан, но в нашем городе разве отыщешь что-нибудь? Пришлось оркестр нанять.
Пока закусывали, еще не садясь за стол, Костя вертелся около мамы.
Ему казалось, что она слишком мало обращает на него внимания. Вдруг его стеснили сзади, он ступил вперед, и шлейф абрикосового платья затрещал.
Мама обернулась, вспыхнув от досады.
– Это ты, противный мальчишка? Уходи отсюда, ступай к столу! Ты мне всю оборку оторвал!
И она, отстранив его, вышла на минуту к себе заколоть платье.
Костя побледнел.
"Ага! – подумал он. – Я противный мальчишка! Опять начинается! Ну ладно же! Погоди же ты!"
Он сам не знал, чем он грозит, но вся его прежняя злоба поднялась в нем вместе с негодованием на мамину несправедливость. Разве это справедливо с ее стороны? Ведь она Костю бояться должна, а она вон как!
Когда сели за стол, Костю ждала новая неприятность: рядом с ним оказался Далай-Лобачевский. Опять мамино невнимание! Ведь она же знает, что он терпеть не может этого зубатого господина.
Далай-Лобачевский, впрочем, усердно занимал свою соседку с левой стороны, полную пожилую даму в сиреневом платье. Он даже не обернулся к Косте. Костю, уже сердитого, и это почему-то укололо.