В погребе темно – хоть глаз выколи. Уинтерборн снял противогаз и ощупью спустился по разбитым ступеням, стараясь не разбудить других вестовых. Надо было обойтись одной спичкой – спичек не хватало, они были на вес золота. В лицо пахнуло тяжкой духотой, но запах фосгена почти не чувствовался. Уинтерборн устало усмехнулся: давно ли он яростно воевал в казармах за свежий воздух, – а теперь вот радуется любой вони и духоте, лишь бы не пополам с ядовитым газом. Он зажег свой огарок, медленно снял снаряжение и тотчас опять повесил на шею противогаз. На башмаках наросла толстая корка грязи, обмотки и штаны изодраны проволокой, перепачканы грязью и засалены. Пуля вырвала клок кожаной куртки, на каске глубокая длинная царапина: задело осколком снаряда. Он безмерно устал, его мутило. Когда-то ему случалось уставать после долгих прогулок, после ожесточенных сражений в регби или состязаний в беге по пересеченной местности, – но никогда он не испытывал такой непреходящей, долгие месяцы копившейся усталости. Движения стали медлительными, неуверенными, точно у измученного тяжелым трудом крестьянина или дряхлого старика. Все сильней мучила тошнота – хоть бы уж вырвало, избавиться бы от запаха газа, которым он, кажется, пропитался насквозь. Он долго напрягался, стоя над пустым брезентовым ведром, пока на глаза не навернулись слезы, но рвоту вызвать не удалось. Только теперь он заметил, как черны от грязи ладони.
Он уже собирался сесть на свою постель – одеяло и ранец, покрытый тщательно сложенной непромокаемой подстилкой, и тут заметил на ней сверток и несколько писем. Кто-то из вестовых принес ему почту, добрая душа! Посылка была от Элизабет – какая она милая, что помнит о нем! Да, прислала все, о чем просил, и не навязала ему бесполезных пустяков, какие обычно посылают солдату на фронт. Но пока ничего нельзя трогать, разве только свечи, а остальное утром поделят по-братски все обитатели погреба. Таков хороший неписаный закон, один из многих: каждую посылку делят поровну на все отделение, чтобы никто не остался с пустыми руками, а особенно – те, кто беден или одинок и ничего не получает из дому. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!
Он распечатал письмо, руки его слегка дрожали от усталости и от разрывов, сотрясающих землю. Спохватился, зажег новую свечу, поднеся к огрызку старой, задул огарок и заботливо спрятал, чтобы после отдать кому-нибудь из пехоты. Письмо было прелестное, неожиданно нежное. Она только что вернулась из Хэмптон-Корта – ходила туда поглядеть на цветы. Сады сильно запущены, на Большой Аллее ни цветочка – садовники ушли воевать и в Англии теперь нет денег на цветы. А помнит ли он, как они бродили там в апреле, пять лет назад? Да, он помнил, и сердце его сжалось от внезапной мысли, что впервые в жизни он за всю весну не видел ни одного цветка, не видел хотя бы первоцвета. Крохотная желтая мать-и-мачеха, которую он так любит, вся загублена фосгеном. Дальше Элизабет писала:
"На прошлой неделе я видела Фанни. Она изящна и очаровательна, как никогда, и на ней изумительная шляпа! Говорят, она очень привязалась к одному блестящему ученому, он химик и делает какие-то поразительные вещи. Смешивает всякие вещества, и делает опыты с дымом, и убивает им десятки бедных маленьких обезьянок. Ужасно, правда? Но Фанни говорит, что это очень важно для войны".
Его снова стало мутить. Он повернулся на бок и попытался вызвать рвоту, но ничего не вышло. Захотелось пить, и он глотнул затхлой воды из фляжки. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!
Письмо Фанни было очень бойкое и веселое. Была там-то, делала то-то, видела то-то. Как поживает дорогой Джордж? Она так рада, что на Западном фронте еще не было боев!
"Недавно видела Элизабет, – говорилось дальше в письме. – Она немножко озабоченная, но выглядит прелестно. С ней был очаровательный молодой человек – он американец и сбежал из Йеля, чтобы вступить в нашу авиацию".
Тяжелые снаряды рвались все ближе. Они падали по четыре, на небольшом расстоянии друг от друга: немцы пристреливались. За противогазовым занавесом послышался треск – остатки дома напротив рухнули, снесенные прямым попаданием. От каждого разрыва все в погребе вздрагивало, трепетал огонек свечи.
Что ж, это мило, что Фанни ему написала. Очень мило. Она хорошая. Уинтерборн взялся за остальные письма. В одном конверте, из Парижа, оказался "Бюллетень писателей" – список убитых и раненых французских литераторов и художников и вести о тех, кто на фронте. Он ужаснулся, увидев, как много погибло его парижских друзей. Синим карандашом было отчеркнуто несколько запоздалое сообщение о том, что мсье Джордж Уинтерборн, le jeune peintre anglais, находится в учебном лагере в Англии.
Еще одно письмо переслала ему Элизабет. Лондонский агент по продаже картин извещал Уинтерборна, что некий американец приобрел один из его эскизов за пять фунтов, но, узнав, что сам художник сейчас на фронте, пожелал вместо пяти уплатить двадцать пять. Прилагается чек на двадцать два с половиной фунта (за вычетом десяти процентов комиссионных). Экое нахальство, подумал Уинтерборн, взять проценты за комиссию с денег, которые я получил в подарок. Но, понятно, Дело остается Делом. А какой щедрый этот американец. На редкость добрая душа! Солдатское жалованье – пять франков в неделю, так что эти деньги очень даже кстати. Надо написать и поблагодарить…
Последнее письмо оказалось от Апджона, от которого больше года не было ни слуху ни духу. Видимо, Элизабет просила его написать и сообщить, что нового. Мистер Апджон в письме разливался соловьем. Он теперь на улице Уайтхолл, – занят "делами государственной важности". Уинтерборн развеселился при мысли: наконец-то государство оценило, сколь важен мистер Апджон! Мистер Шобб съездил во Францию, провел три недели на фронте, а ныне пребывает в тылу. Товарищ Бобб выступил как рьяный противник войны. Его засадили на полтора месяца в тюрьму. Его друзья "пробились" к некоему влиятельному лицу, которое затем "пробилось" к секретарю кого-то власть имущего, и мистера Бобба выпустили, как человека, занятого земледельческим трудом. И теперь он "трудится" на ферме, которую устроила некая дама-благотворительница для интеллигентов – убежденных противников войны. Мистер Уолдо Тобб обрел свое призвание в военной цензуре и блаженствует: пусть не в его силах заставить людей говорить то, что хочет он, зато он не допустит, чтобы они написали хоть слово, оскорбительное для Империи, дорогой его сердцу как второе отечество…
Джордж усмехнулся про себя. Забавный малый этот Апджон. Он вытащил складной нож – надо соскрести грязь с башмаков, не то их не расшнуруешь. Наверху с треском рвались снаряды. Один разорвался совсем близко за погребом. Казалось, крыша подпрыгнула, что-то ударило Уинтерборна по темени, и свеча погасла… Не сразу удалось опять ее зажечь. Проснулись остальные.
– Что стряслось?
– Да ничего, просто трахнуло рядом. Сейчас залягу.
– Далеко ходил?
– Опять на передовую, за офицерами.
– Как добрались?
– В порядке, все целы. Только газа кругом до черта. Без маски не вылезайте.
– Спокойной ночи, старина.
– Спокойной ночи, друг.
9
Три следующие ночи прошли как будто спокойнее. Газа было не так уж много, но немецкая тяжелая артиллерия била непрерывно. На третью ночь умолкла и она, Уинтерборн улегся еще засветло и уснул крепким сном.
Внезапно он проснулся и сел. Кой черт, что случилось? Его оглушил чудовищный грохот и рев, словно разом началось извержение трех вулканов и сорвались с цепи десять бурь. Земля содрогалась, как будто по ней мчались галопом бешеные табуны, стены погреба ходили ходуном. Уинтерборн схватил каску, бросился к выходу мимо вестовых, которые с криком повскакали на ноги, отдернул было противогазовый занавес – и отпрянул. Была еще ночь, но небо сверкало сотнями ослепительных огней. Палили две тысячи британских орудий, грохот и пламя заполнили небо и землю. На полмили к северу и насколько хватал глаз к югу орудийные вспышки по всему фронту слились в одну слепящую цепь. Словно руки исполина, все в перстнях, сверкающих прожекторами, дрожат во тьме, словно бесчисленные гигантские алмазы искрятся и блещут яркими лучами. Блеск, и грохот, и ни мгновенья передышки. Лишь двенадцати– или четырнадцатидюймовое морское орудие совсем близко за поселком ухает гулко и мерно, словно отбивая такт в этом аду.
Уинтерборн, спотыкаясь, побежал вперед, где развалины не заслоняли происходящего. Скорчившись за остатками какого-то разрушенного дома, он поглядел в сторону немецких окопов. Там длинной неровной стеной поднялся дым, раздираемый бесчисленными багровыми молниями разрывов. А в глубине все ярче и ярче сверкали орудийные вспышки: батарея за батареей открывала огонь, и казалось – грохот и пламя уже достигли предела, но они все нарастали, все усиливались. Уинтерборн не услышал – отдельных звуков нельзя было различить, – но увидел, как первый немецкий снаряд разорвался, немного не долетев до поселка. В первых слабых лучах рассвета смутно темнели тучи дыма над немецкими окопами. То была артиллерийская подготовка наступления, которого ждали так долго. Уинтерборн ощутил дрожь в сердце, та же дрожь сотрясала землю, и воздух дрожал.
Этого не передать словами – ужасающее зрелище, чудовищная симфония. Художник-дьявол, что поставил этот спектакль, был настоящий мастер, рядом с ним все творцы величественного и страшного – сущие младенцы. Рев пушек покрывал все остальные звуки, то была потрясающая размеренная гармония, сверхъестественный джаз-банд гигантских барабанов, полет Валькирий в исполнении трех тысяч орудий. Настойчивый треск пулеметов вторил теме ужаса. Было слишком темно, чтобы разглядеть идущие в атаку войска, но Уинтерборн с тоской подумал, что каждая нота этой чудовищной симфонии означает чью-то смерть или увечье. Ему представилось, как неровные шеренги английских солдат, спотыкаясь, бегут сквозь дым и пламя в ревущий, оглушительный хаос и валятся под немецким заградительным огнем, под пулеметными очередями, которыми немцы их косят с резервной линии. Представились ему и немецкие окопы, уже перепаханные свирепым ураганом взрывов и летящего металла. Там, где бушует эта буря, не уцелеет ничто живое – разве только чудом. За первые полчаса артиллерийского шквала, конечно, уже сотни и сотни людей безжалостно убиты, раздавлены, разорваны в клочья, ослеплены, смяты, изувечены. Ураганный огонь перекинулся с передовой линии на резервную – и чудовищный оркестр, казалось, загремел еще яростней. Сраженье началось. Скоро надо будет добивать людей – швырять гранаты и взрывчатку в блиндажи, где прячутся уцелевшие.
Немецкая тяжелая артиллерия била по М., разносила в пыль ходы сообщения и перекрестки дорог, обрушила ливень металла на жалкие остатки поселка саперов. Уинтерборн видел, как зашаталась и грянулась оземь труба полуразрушенной фабрики. Два снаряда разорвались один справа от него, другой слева, со всех сторон летели комья земли, камни, осколки кирпича. Он повернулся и побежал к своему погребу, спотыкаясь и проваливаясь в мелкие воронки. Тут в одинокий дом, что стоял поодаль, попали сразу два "чемодана" – и дома как не бывало.
На бегу он стиснул руки, глаза его были полны слез.
10
Когда Уинтерборн вбежал в погреб вестовых, все они застегивали ранцы и надевали снаряжение с той лихорадочной поспешностью, какая появляется лишь в минуты крайнего возбуждения. Даже здесь, в погребе, за грохотом артиллерии не слышно было друг друга, приходилось почти кричать.
– Какой приказ?
– Ждать в полной боевой готовности, с минуты на минуту выступаем. Ранцы свалить на улице.
Уинтерборн тоже лихорадочно заторопился – надел снаряжение, застегнул ранец, прочистил шомполом ствол винтовки. Не выпуская из рук винтовок, они стояли под низким сводом погреба, готовые взбежать по разбитым ступеням, едва их кликнут. В такие минуты, в минуты роковых потрясений, самое трудное – ждать. Гроза, бушевавшая над ними, и страшила их и словно околдовала: тянуло очертя голову кинуться в нее, лишь бы скорей конец. Немецкие снаряды рвались вокруг, но грохот английской артиллерии заглушал их. Приказа все не было. Люди беспокойно топтались на месте, нетерпеливо поругивались и наконец один за другим опустились на свои ранцы и умолкли, вслушиваясь. Огромная крыса сбежала с лестницы и принялась что-то грызть. Она сидела вровень с головой Уинтерборна. Он щелкнул затвором, бормоча: "Зачем живут собака, лошадь, крыса, а в них дыханья нет?" Тщательно прицелился и спустил курок; в тесной коробке погреба оглушительно грянул выстрел, мертвая крыса взлетела в воздух. Не прошло и десяти секунд, как в люк погреба заглянул дежурный сержант – лицо под стальной каской встревоженное, красное, все в поту.
– Какого дьявола? Что у вас тут?
– Кутеж – слыхал, пробка хлопнула?
– Кутеж, чтоб вас… Какой-то дьявол пальнул и чуть меня не угробил. Лопни мои глаза, если я не доложу по начальству про всю вашу шайку.
– Ого! Лучше заткнись!
– Пошел ты…
– Нынче вашему брату сержанту грош цена!
– Ладно, дьяволы, ступайте к своим офицерам. Да поживей!
Они взбежали по разбитым ступеням, наставляя на него штыки и смеясь, пожалуй, немного истерически. Толстый, добродушный коротышка-сержант пошел прочь, грозя им кулаком, свирепо суля самые страшные кары и добродушно ухмыляясь во весь рот.
Для Уинтерборна этот бой был смятеньем, без конца и края, все слилось в хаос шума, усталости, тоски и ужаса. Он не знал, сколько дней и ночей это длилось, не помнил, что случилось раньше, что позже, в памяти зияли провалы. Но он знал, что этот бой оставил глубокий, неизгладимый след в его жизни и в душе. Не то чтобы он испытал какое-то внезапное трагическое потрясение, он не поседел в одну ночь и не разучился улыбаться. С виду он не изменился и вел себя точно так же, как прежде. Но, в сущности, он слегка помешался. Мы говорим о контузиях, но кого же в той или иной мере не контузило? Перемена в нем была чисто психологическая, и сказывалась она двояко. В нем поселилась тревога, страх, какого он прежде никогда не знал, приходилось напрягать все силы, чтобы не шарахаться в ужасе от артиллерийского огня, от любого разрыва. Странно, пулеметного огня, куда более смертоносного, он почти не опасался, а ружейного и вовсе не замечал. И притом он был угнетен и подавлен, род людской внушал ему непобедимый ужас и отвращение…
Смятенье без конца и края. Вестовые выскочили из погреба, врассыпную кинулись к офицерскому убежищу; согнувшись, они перебегали под градом снарядов, пытались укрыться то у развалин дома, то в воронке. Уинтерборн, еще не утративший самообладания, спокойно пошел напрямик и явился первым. Эванс отвел его в сторону:
– Нам приказано действовать как отдельной роте вместе с пехотой и поддерживать ее. Постарайтесь, пока мы не выступили, раздобыть для меня винтовку и штык.
– Слушаю, сэр.
Возле офицерского погреба стоял открытый ящик с патронами, и каждый получил по два запасных патронташа и повесил на грудь.
Двинулись повзводно, потянулись улицей поселка, среди развалин, которые вновь и вновь дробил и крошил в пыль снаряд за снарядом. Шел снег. Наткнулись на двух только что убитых лошадей. Шеи с коротко остриженной гривой были неловко подвернуты, в больших остекленевших глазах застыло страдание. Немного дальше на дороге валялся разбитый орудийный передок, а рядом – убитый ездовой.
В окопе им встретились человек сорок пленных немцев, безоружных, в касках. Все – зеленовато-бледные, дрожащие. Они прижались к стенке окопа, пропуская английских солдат, но никто не сказал им ни слова.
Мело, снежные вихри мешались с дымом орудийной пальбы, было хмуро и мрачно, совсем как в Лондоне в туманный ноябрьский день. Почти ничего не было видно, и неизвестно, куда они идут, что делают и зачем. Сосредоточились в окопе и ждали. И – ничего. Все так же перед глазами торчала колючая проволока и летел снег и клочья дыма, так же гремели орудия, да отчетливей слышалась пулеметная трескотня. Вокруг сыпались снаряды. Эванс смотрел в бинокль и ругался: ни черта не видно! Уинтерборн стоял рядом, не снимая с левого плеча винтовку.
Они ждали. Потом явился вестовой майора Торпа с новым распоряжением. Видимо, майор сначала спутал пометку на карте и отправил их не туда, куда следовало.
Они потащились прочь по грязи и сосредоточились в другом окопе. И снова ждали.
Потом Уинтерборн бежал за Эвансом по земле, которая долгие месяцы была ничьей. Мимо скелета в английской форме, неуклюже повисшего на немецкой колючей проволоке; на черепе была еще не каска, а разбухшая от сырости фуражка. Мимо английских солдат, убитых в то утро, – лица их были странно бледны, руки и ноги вывернуты под каким-то неестественным углом. Одного, видимо, в агонии рвало кровью.