Смерть героя - Ричард Олдингтон 39 стр.


– Грустно это слышать. Но, знаете, – да простится мне такая смелость – у меня никогда не было уверенности, что Искусство – истинное ваше призвание. У меня всегда было такое ощущение, что вам больше подходит жизнь на свежем воздухе. Разумеется, сейчас вы делаете прекрасное дело, прекрасное. Империя нуждается в каждом из нас. А когда вы возвратитесь с победой – надеюсь, вы вернетесь целый и невредимый, отчего бы вам не попытать счастья в одной из наших колоний, в Австралии или в Канаде? Там перед каждым открываются огромные возможности.

Уинтерборн опять засмеялся:

– Подождите, пока я вернусь, тогда видно будет. Выпьете вина?

– Нет, бла-а-дарю вас, нет. А что это за красная ленточка у вас на рукаве? Оспу прививали?

– Нет. Я ротный вестовой.

– Вестовой? Это который бегает? Надеюсь, вы не от противника бегаете?

И мистер Тобб беззвучно засмеялся и одобрительно покивал головой, очень довольный собственным остроумием.

– Что ж, и так могло бы случиться, знать бы только, куда бежать, – без улыбки сказал Уинтерборн.

– О, но ведь наши солдаты такие молодцы, такие молодцы, вы же знаете, не то что немцы. Вы, наверно, уже убедились, что немцы народ малодушный? Знаете, их приходится приковывать к пулеметам цепью.

– Ничего такого не замечал. Надо сказать, дерутся они с поразительным мужеством и упорством. Вам не кажется, что предполагать обратное не очень-то лестно для наших солдат? Нам ведь пока не удалось всерьез потеснить немцев.

– Помилуйте, нельзя же так односторонне смотреть на вещи, вы за деревьями леса не видите. В этой войне огромная роль принадлежит флоту. Флоту – и, кроме того, великолепной организации тыла, о которой вы, конечно, знать не можете.

– Да, конечно, и все-таки…

Мистер Тобб поднялся:

– Счастлив был вас повидать, дорогой мой Уинтерборн. Очень вам признателен за интереснейшие сведения о фронте. Весьма ободряющие сведения. Весьма ободряющие.

Уинтерборну хотелось уйти, он сделал знак жене, но она словно и не заметила, поглощенная оживленным разговором с Реджи Бернсайдом. Уинтерборн выпил еще вина и вытянул ноги. Тяжелые, подбитые гвоздями солдатские башмаки уперлись в ноги человека, сидевшего напротив.

– Виноват. Надеюсь, я вас не ушиб? Прошу простить мою неловкость.

– Ничего, ничего, пустяки, – сказал тот, морщась от боли и досады и потирая лодыжку. Элизабет сдвинула брови и потянулась через стол за бутылкой. Уинтерборн перехватил бутылку, налил себе еще стакан и лишь тогда отдал бутылку. Такая грубость явно рассердила Элизабет. А он, опьянев, чувствовал себя недурно и плевать хотел на всех.

Когда они в такси возвращались домой, Элизабет кротко, но с достоинством попеняла ему: не следовало так много пить.

– Не забывай, милый, теперь ты уже не среди неотесанной солдатни. И прости, что я об этом говорю, но у тебя ужасно грязные руки и ногти, ты, наверно, забыл их вымыть. И вел себя не слишком вежливо.

Он не отвечал, рассеянно глядел в окно. Элизабет вздохнула и слегка пожала плечами. Эту ночь они спали врозь.

Наутро за завтраком они были молчаливы и заняты каждый своими мыслями. Внезапно Джордж очнулся от задумчивости:

– Слушай, а как Фанни? Она что, уехала?

– Нет, кажется, она в Лондоне.

– А почему же она вчера с нами не ужинала?

– Я ее не приглашала.

– Как так не приглашала?! Почему?

Вопрос, видно, был неприятен Элизабет, но она попробовала небрежно от него отмахнуться:

– Мы с Фанни теперь почти не встречаемся. Ты же знаешь, она всегда нарасхват.

– А все-таки почему вы не встречаетесь? – бестактно допытывался Уинтерборн. – Что-нибудь случилось?

– Не встречаемся, потому что я не хочу, – отрезала Элизабет.

Он промолчал. Так, значит, из-за него Элизабет и Фанни стали врагами! Помрачнев еще больше, он ушел к себе. Наобум взял с полки книгу, раскрыл – это оказался де Квинси "Убийство как одно из изящных искусств". Он начисто забыл, что существует на свете этот образчик кладбищенской иронии, и тупо уставился на крупно напечатанное заглавие. Убийство как одно из изящных искусств! Метко сказано, черт подери! Он поставил книгу на место и принялся перебирать свои кисти и краски. Элизабет взяла себе все его альбомы, бумагу, все чистые холсты, остался только один. Тюбики с красками высохли и совсем закаменели, палитра была вся в ссохшихся жестких комках краски – так она и пролежала без него все пятнадцать месяцев. Уинтерборн отчистил ее так старательно, словно боялся за грязную палитру получить выговор от ротного командира.

Он отыскал свои старые эскизы и стал их просматривать. Неужели это все его рук дело? Да, как ни странно, на всех та же подпись: Дж. Уинтерборн. Он неодобрительно поглядел на эскизы, потом, не торопясь, разорвал их, бросил в пустой камин и, чиркнув спичкой, поджег. Он следил, как пламя подбиралось к бумаге и она корчилась, тлела, тускло багровея, потом чернела, съеживалась и обращалась в прах. Прислоненные к стене, аккуратными пачками составлены были его полотна. Он бегло просмотрел их, точно колоду карт, и так и оставил у стены. Остановился в недоумении, наткнувшись на свой автопортрет, о котором начисто забыл. Неужели и это его работа? Да, вот и подпись. Но когда и где он это писал? Он держал небольшое полотно обеими руками, и вглядывался, и лихорадочно рылся в памяти, но так ничего и не припомнил. Даты не было, и он даже не вспомнил, в каком году это могло быть написано. Неторопливо примерясь, он прорвал ногой холст, полосу за полосой отодрал его от рамы и сжег. Это был единственный его портрет, он никогда не соглашался фотографироваться.

На фронте строго запрещалось вести дневник или делать какие-либо зарисовки; ведь попади они в руки врага, он мог бы ими воспользоваться. Уинтерборн закрыл глаза. И тотчас ему живо представилась разрушенная деревня, дорога, ведущая в М., истерзанная, оскверненная земля, длинный отвал шлака, и он услышал раскатистый грохот рвущихся в М. тяжелых снарядов. Он прошел в комнату Элизабет за листом бумаги и мягким карандашом для эскиза. Элизабет не было дома. Шаря у нее на столе, он наткнулся на письмо, написанное незнакомым почерком, перевернул и невольно прочел начало. Ему бросилась в глаза дата – день его возвращения в Англию – и первые слова: "Дорогая, говоря твоими словами – вот досада! Ну ничего, этот визит наверняка не затянется, и…" Уинтерборн поспешно прикрыл письмо чем попало, чтобы не читать дальше.

С карандашом и бумагой он вернулся к себе и принялся набрасывать ту памятную картину. И с удивлением заметил, что рука его, когда-то такая уверенная и твердая, едва уловимо, но несомненно дрожит. Вчерашняя выпивка или контузия? Он упорно трудился над эскизом, но все шло вкривь и вкось. Он устал проводить линию за линией и тут же со злостью их стирать. А ведь вся эта картина так и стояла в памяти, и он ясно понимал, какими средствами надо бы передать ее на бумаге. Но рука и мозг ему изменили, он простую карандашную линию и ту уже не мог провести быстро и точно.

Обронив карандаш и резинку на полустертый набросок, он опять пошел к Элизабет. Она еще не вернулась. В комнате, залитой солнцем, стояла тишина. Прежних оранжево-полосатых занавесок уже не было, вместо них висели длинные широкие занавеси из плотной зеленой саржи, не пропускавшие света: приходилось соблюдать правила затемнения. В большой синей вазе – летние цветы, на красивом испанском блюде – горка фруктов. Ему вспомнилось, как в это окно три года назад, чуть ли не день в день, влетела оса, точно крохотный фоккер. И он с удивлением ощутил ком в горле, на глаза навернулись слезы.

Часы на ближней колокольне пробили три четверти. Он взглянул на ручные часы: без четверти час. Надо бы пойти куда-нибудь поесть. Он забрел в первый попавшийся ресторан. Официантка предложила ему мясных консервов, – весьма благодарен, консервами он сыт по горло. Перекусив, он позвонил Фанни, но к телефону никто не подошел. Медленно, лениво он побрел к ней – может быть, она тем временем вернется домой. Но Фанни все не было. Он нацарапал записку, прося ее встретиться с ним, как только у нее найдется свободная минута, потом сел в автобус, вернулся в Челси, лег на кровать и уснул. Около шести к нему заглянула Элизабет и на цыпочках вышла. В семь она его разбудила. Он мгновенно проснулся, вскочил, привычно стал нашаривать винтовку.

– Что там?

На миг у Элизабет захолонуло сердце: он так внезапно вскинулся, да еще, сам того не сознавая, резко оттолкнул ее, наклонившуюся к нему.

– Ох, извини. Как ты вскочил! Я совсем не хотела тебя пугать.

– Ничего. Я не испугался, это, знаешь, привычка – срываться в спешке. Который час?

– Семь.

– Боже милостивый! С чего это я так заспался?

– Я зашла спросить, хочешь поужинать сегодня со мной и с Реджи?

– А потом он придет сюда?

– Нет, конечно.

– Я сегодня собирался ужинать с Фанни.

– Хорошо, как хочешь.

– Можно мне взять второй ключ?

– Он, кажется, потерялся, – солгала Элизабет. – Но я оставлю дверь открытой, я ведь и сегодня не запирала.

– Хорошо, спасибо.

– Au revoir.

– Au revoir.

Уинтерборн умылся и долго изо всех сил тер щеткой для ногтей свои загрубевшие руки, тщетно пытался соскрести глубоко и словно навек въевшуюся грязь. Руки стали почище, но по-прежнему казались отвратительно жесткими и грубыми – все бороздки и трещины на пальцах так и остались черные. Из телефонной будки он позвонил Фанни:

– Алло! Фанни, ты? Говорит Джордж.

– Милый!! Как ты живешь? Когда вернулся?

– Дня три назад. Ты разве не видела моей записки?

– Я уезжала и вот только что вернулась и нашла ее, – солгала Фанни.

– Ну неважно. Давай пообедаем сегодня вместе, ладно?

– Милый, мне ужасно жаль, но я никак не могу. Обещала пойти в одно место и просто не могу не сдержать слова. Вот досада!

"Говоря твоими словами – вот досада! Ну ничего, этот визит наверняка не затянется и…"

– Неважно, дорогая. А когда мы встретимся?

– Одну минуту, я посмотрю в свою записную книжку.

Короткое молчание. Откуда-то чуть слышно донесся обрывок чужого разговора: "Что ты говоришь! Боже мой, неужели убит! Да ведь недели не прошло, как он вернулся на фронт!"

И снова голос Фанни:

– Алло, Джордж! Ты слушаешь?

– Да.

– Сегодня среда. Как-то так вышло, что я всю эту неделю ужасно занята. Может, поужинаем вместе в субботу?

– Только в субботу? А раньше нельзя? Понимаешь, у меня отпуск всего на две недели.

– Ну, тогда, если хочешь, позавтракаем вместе в пятницу. Я договорилась кое с кем, но ты тоже приходи. Хотя приятнее поужинать вдвоем, правда?

– Да, конечно. Стало быть, в субботу. В котором часу?

– В половине восьмого, там же, где всегда.

– Хорошо.

– До свиданья, милый.

– До свиданья, голубка.

Он поужинал один, потом пошел в "Черкесское кафе"; кто-то говорил ему, что в последнее время там собирается цвет интеллигенции. Кафе оказалось битком набито, но Уинтерборн не увидел ни одного знакомого лица. Он все же отыскал свободное место и сел. Напротив него два стола занимало блестящее общество элегантных молодых гомосексуалистов, из них двое – в форме штабных офицеров. Они окинули Уинтерборна надменным взглядом, усмехнулись и больше его уже не замечали. Ему стало не по себе: уж не зря ли он затесался сюда в своей солдатской одежде? Может быть, рядовым в это кафе ходить не полагается? Он уплатил за кофе и вышел. Некоторое время слонялся по улицам, потом забрел в кабачок на Черинг-Кросс и подошел к стойке, у которой пили пиво два томми. Это были унтер-офицеры тыловой службы, инструкторы какого-то учебного батальона, судя по их разговору: они бесконечно наслаждались тем, что на каком-то пустяке "утерли нос" офицеру, оплошавшему на ученьях. Уинтерборн хотел было распить с ними бутылочку и поболтать, но тут ему попалось на глаза объявление, воспрещавшее посетителям угощать друг друга. Он расплатился и вышел.

Потом он забрел в какой-то мюзик-холл. Тут распевались во множестве сверхпатриотические песни и разыгрывались патриотические сценки с участием девиц, одетых в цвета союзных государств. Снова и снова поминалось превосходство союзников и ничтожество немцев, и всякий раз публика бурно аплодировала. В особо остроумной сценке некий томми брал в плен сразу нескольких немцев, заманив их привязанной к штыку сосиской. Хор девиц в довоенных красных мундирах пропел песенку о том, как все девушки любят томми; при этом они дружно задирали ноги в форменных солдатских штанах и совсем не в лад отдавали честь. И в заключение грандиозный финал – торжество Победы – под звуки солдатской песни:

Нам до Рейна прогуляться,
Право слово, нипочем!

Представление кончилось, оркестр заиграл "Боже, храни короля", Уинтерборн, как и все солдаты в публике, вытянулся и стал "смирно".

Одиннадцать часов. Он решил пойти в свой клуб и там переночевать. В клубе было сумрачно и пусто, лишь четыре почтенных старца горячо спорили о только что сыгранной партии в бридж. Всюду висели объявления, призывающие членов клуба экономить электричество. Вся прислуга была женская, только старший лакей – бледный человечек в очках, лет сорока пяти; он объяснил Уинтерборну, что переночевать здесь ему не удастся: все спальни в клубе реквизированы военным министерством. Странно было снова услышать, как тебя величают "сэр".

– Меня тоже призывают, сэр, – сказал лакей. – Не сегодня завтра мне идти, сэр.

– Вы какой категории?

– Второй, сэр.

– Ну, все будет в порядке. Вы только всем говорите, что вы – опытный официант лондонского клуба. и вас наверняка возьмут в офицерскую столовую.

– Вы правда так думаете, сэр? Жена со страху за меня места себе не находит, сэр. Простынешь, говорит, там, в окопах, да и помрешь. Я, знаете ли, слабогрудый, сэр, вы уж простите, что я вам все это выкладываю.

– Уверен, что вас на передовую не пошлют.

В начале 1918 года этот маленький лакей умер в военном лазарете от двустороннего воспаления легких. Клубная комиссия вручила его вдове десять фунтов стерлингов и постановила занести его имя на мемориальную доску павших воинов – членов клуба.

Спать Уинтерборну не хотелось. Он слишком привык ночами бодрствовать и быть начеку, а спать днем, – не так просто оказалось отстать от этой привычки. До самого утра он то бесцельно бродил по улицам, то сидел на скамье где-нибудь на Набережной. Теперь мало кто ночевал тут на скамейках – как видно, война всем нашла работу. Странно, думал он, во время войны Англия тратит ежедневно пять миллионов фунтов на убийство немцев, а в мирное время не может потратить пять миллионов в год на борьбу с собственной нищетой. Дважды с ним вполне вежливо заговаривали полицейские, принимая его за отпускного фронтовика, которому негде ночевать. Он кое-как объяснял им, что просто хочет побыть на улице. Один отнесся к нему совсем по-отечески:

– Послушай меня, сынок, поди к Молодым христианам. Они за койку возьмут недорого. У меня вон тоже сын воюет, тебе ровесник. Был бы он на твоем месте, не хотел бы я, чтоб он попал к какой-нибудь лондонской потаскушке. Он славный малый, верно тебе говорю. А с ним поступили не по совести, жестоко поступили. Ни разу отпуска не дали, а он уже почти два года во Франции.

– Почти два года без отпуска! Что за чудеса!

– Да, вот когда из лазарета выписался, и то не пустили.

– А с чем он там лежал?

– Вроде с воспалением легких, только мы-то думаем – это он так написал, чтоб нас не тревожить, а на самом деле ранило его. Потому как в другой раз он спутал и написал, что хворал плевритом.

– А вы случайно не знаете, что это за лазарет?

– Как же: Кс. П.

Уинтерборн невесело усмехнулся: он знал, что это означает – венерический. Пока солдат находится там на излечении, ему не платят жалованья и затем на год лишают отпуска. Но отцу незачем знать правду.

– Давно ваш сын выписался из лазарета?

– Да уже месяцев десять, а то и больше.

– Ну тогда к Рождеству ему наверняка дадут отпуск.

– Дадут, по-твоему? Право слово? Он у меня славный малый; красивый, крепкий, любо посмотреть. Может, повстречаешься с ним, когда вернешься на фронт. Том Джонс его звать. Том Джонс, артиллерист.

И опять Уинтерборн усмехнулся при мысли, каково было бы отыскивать Тома Джонса среди тысяч разбросанных по всем фронтам артиллеристов. Но вслух сказал:

– Если повстречаемся, я ему скажу, что вы его ждете не дождетесь.

И сунул в руку полицейскому полкроны: пускай выпьет за их с Томом здоровье. Полицейский козырнул ему и на прощанье назвал "сэр".

Он позавтракал в закусочной Локхарта копченой рыбой, выпил чаю, потом умылся в подземной уборной. Около десяти он был дома. Не подумавши, прошел в комнату Элизабет. Она и Реджи, сидя в халатах, пили чай. Извинившись, почти униженно, он ушел к себе. Скинул башмаки с ноющих усталых ног и, не раздеваясь, растянулся на постели. Через десять минут он уже спал крепким сном.

Свиданье с Фанни вышло какое-то неудачное. Она была уж до того весела и прелестна, нарядна и обаятельна, сперва оживленно болтала, потом храбро старалась победить его неуклюжую молчаливость. Уинтерборн и сам не понимал, отчего он так неуклюж и молчалив. Казалось, ему попросту нечего сказать Фанни, он словно отупел – половина ее изящных острот и тонких намеков до него не доходила. Похоже было, что он держит устный экзамен и как дурак делает ошибку за ошибкой. А ведь он очень любит Фанни, очень, и Элизабет он тоже очень любит. И, однако, ему, в сущности, нечего им сказать, и так утомительно слушать их небрежно-изысканную болтовню. Попытался он было рассказать Элизабет кое-что из пережитого на фронте – и когда описывал, как их обстреливали химическими снарядами и какие страшные лица были у отравленных газом, вдруг заметил, что ее тонко очерченные губы покривились в усилии скрыть зевок. Прервав рассказ на полуслове, он попробовал заговорить о другом. Фании полна сочувствия, но и на нее, как видно, он наводит скуку. Да, разумеется, ей с ним скучно. И она и все здесь по горло сыты войной, о которой непрестанно твердят газеты и всё вокруг; они хотят забыть о войне – да, конечно, они хотят забыть. А тут является он, молчаливый, угрюмый, в хаки, способный хоть немного оживиться, только когда изрядно выпьет и заведет речь о фронте.

Он отвез Фанни домой в такси, по дороге держал ее за руку и молча смотрел прямо перед собой. У дверей он поцеловал ее:

– Спокойной ночи, Фанни, родная моя. Огромное тебе спасибо, я так рад, что ты со мной поужинала.

– Ты разве не зайдешь?

– Не сегодня, милая. Ужасно хочу спать… понимаешь, я немного устал.

– Ах, так. Ну, спокойной ночи.

– Спокойной ночи, голуб…

Дверь захлопнулась, отсекая последний слог.

Назад Дальше