"В поминальном очерке "У старца Варнавы" рассказано, как сорок лет тому я, юный, двадцатилетний студент, "шатнувшийся от Церкви", избрал для свадебной поездки – случайно или неслучайно – древнюю обитель, Валаамский монастырь. Эта поездка не прошла бесследно: я вынес много впечатлений, ощущений – и вышла книжка. Эта первая моя книжка, принесшая мне и радость, и тревоги, давно разошлась по русским городам и весям. Есть ли она за рубежом – не знаю; вряд ли. Перед войной мне предлагали переиздать ее – я отказался: слишком она юна, легка. Ныне я не писал бы так; но суть осталась и доныне: светлый Валаам. За это время многое переменилось и во мне, и вне. Россия, православная Россия – где, какая?! Да и весь мир переменился. Вспомнишь… а Троице-Сергиевская лавра, а Оптина Пустынь? а Саров, а Соловки?! Валаам остался, уцелел. Все тот же? Говорят, все тот же. Слава Богу…"
Иван Шмелев
Старый Валаам
Введение
В поминальном очерке "У старца Варнавы" рассказано, как сорок лет тому я, юный, двадцатилетний студент, "шатнувшийся от Церкви", избрал для свадебной поездки – случайно или неслучайно – древнюю обитель, Валаамский монастырь. Эта поездка не прошла бесследно: я вынес много впечатлений, ощущений – и вышла книжка. Эта первая моя книжка, принесшая мне и радость, и тревоги, давно разошлась по русским городам и весям. Есть ли она за рубежом – не знаю; вряд ли. Перед войной мне предлагали переиздать ее – я отказался: слишком она юна, легка. Ныне я не писал бы так; но суть осталась и доныне: светлый Валаам. За это время многое переменилось и во мне, и вне. Россия, православная Россия – где, какая?! Да и весь мир переменился. Вспомнишь… а Троице-Сергиевская лавра, а Оптина Пустынь? а Саров, а Соловки?! Валаам остался, уцелел. Все тот же? Говорят, все тот же. Слава Богу. Ну, конечно, кое в чем переменился – время, новая судьба. Говорят, туристов принимает, европейцев. Это не плохо, и для него не страшно: "да светит миру". Как-то я читал в "Матэн" о Валааме. Журналист – француз, конечно, многого не понял "в Валааме", но уважением проникся. Помню, писал: "своей идее служат… мужики-монахи". Не плохо, если "мужики" идее служат. Сколько перевидал французский журналист, что может удивить его? А Валааму удивлялся. Не плохо это. Да, стал другой немножко Валаам. Но жив и ныне. Раньше – жил Россией, душой народной. Ныне – Россия не слышна, Россия не приходит, не приносит своих молитв, труда, копеек, умиленья. Но он стоит и ныне, Светлый. Его не разрушают, не оскверняют, не взрывают. Суровая Финляндия к нему привыкла. Ведь и в прошлом он был в ее границах: природа их объединила. Помню, сорок лет тому "полицейский надзор" над ним держали те же финны. Валаам чужим им не был: такой же, как и они – суровый, молчаливый, стойкий, крепкий, трудовой, – крестьянский. Валаам остался на своем граните, "на луде", как говорят на Валааме, на островах, в лесах, в проливах; с колоколами, со скитами, с гранитными крестами на лесных дорогах, с великой тишиной в затишье, с гулом леса и воли в ненастье, с трудом – для Господа, "во Имя". Как и св. Афон, Валаам поныне – светит. Афон – на юге, Валаам – на севере. В сумеречное наше время, в надвинувшуюся "ночь мира", нужны маяки. Я вспомнил светлую страницу – в прошлом. Недавно, как бы в укрепление себе, узнал, что два послушника, кого я мимоходом повстречал на Валааме, пометил в книжке, совершили за эти годы подвиг. Узнал, что стали "светом миру", что они живут. Валаам дал им послушание. И вот живые нити протянулись от "ныне" – к прошлому, и это прошлое мне светит. В этом свете – тот Валаам, далекий. И я подумал, что полезно будет вспомнить и рассказать о нем: он все такой же, светлый.
I. К Валааму
…В половине 3-го часа утра разбудил меня звонок в коридоре гостиницы. Было еще совсем темно. Видно только, как бегут в небе тучи, то открывая, то заслоняя звезды. Очертания собора высятся над березами. Озеро гремит, шумят березы. На колокольне ударили к полунощнице. Стучат сапоги монахов по каменной дорожке – тянутся иноки к собору.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
– Аминь.
– "Александр" через час отходит, – говорит брат Тихон, послушник, – с вечера еще пришел, волны берегся.
– Неспокойно озеро?
– Да не так чтобы… волнисто. Большой бури не будет, а покачает.
Опять это "покачает". Из Шлиссельбурга вышли на "Петре Первом" – так трепало, что мы сошли на Коневце, отсиживались, приготовлялись к Валааму. И вот теперь и на "Александре" покачает.
– Это ничего-с, – успокаивает нас брат Тихон, – для испытания вам, наше озеро дух смиряет, а потопления вам не будет, преподобный Арсений сохранит.
Я смотрю на его простоватое лицо: нет, он не шутит, он твердо верит, что "потопления не будет". Вспоминаю шутливые слова гостинника: "А потому вас и раскачало, чтобы мимо Преподобного не проезжали… вот и привелось к нему заехать… а теперь хорошо вам будет". Да будет ли? Я слышу, как накатывает море.
Идем в собор – проститься. Охватывает сырость и особый, глубинный, запах разбушевавшейся Ладоги. В небе бегут разорванные тучи. У святых ворот преп. Арсений, в схиме, благословляет нас из полутемного залома. В двери собора видны редкие огоньки свечей. Мы входим в пустынный храм и слышим проникновенный возглас служащего иеромонаха: "Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование всех концев земли, и сущих в мори далече…" – и я вспоминаю о бурном море, – …"и милостив, милостив буди, Владыко…" И я молюсь о милости и вспоминаю, как петербургский извозчик-хозяин, ехавший на Валаам на "Петре I", приговаривал: "Кто в море не бывал – тот Богу не молился".
Разноцветные лампады над ракой преп. Арсения Коневского мерцают сонно. Над ними, в красивых сборах, малиновая бархатная сень. Старенький, едва двигающийся монах, разинув от слабости рот, ставит обеими руками дрожащую в них свечку. Накрытый складчатой мантией, неподвижно простерся перед ракой монах в молитве. Под сводами мрак, в темноте алтаря цветными огоньками теплится седьмисвечник, а кажется мне, что стою за полунощницей на Светлый День: только тогда бывает такая тишина и сумрак. И вдруг с озера загудел грозно пароход – звал в путь. Бросив прощальный взгляд на тихие лампады над серебряной ракой Преподобного, я пошел к выходу. "Доброго пути…" – сказал мне кто-то. Я оглянулся. На дощатом полу чернела мантия, складки закрыли голову. "Спасибо", – сказал я с чувством невидимому иноку.
Начинало светать. Старичок-гостинник уже отправил на пристань наши вещи. Мы сердечно простились с ним, расцеловались даже. – "На Валаам съездите – нас и забудете… далеко нам до Валаама". И я вспомнил, как он рассказывал с сокрушением, что не стало у них нынче схимонахов. "А каждому желательно схимонаха видеть… всякому хоть поближе быть к высокому подвигу желается". Мне жаль было этого старичка, обиженного за свою обитель, полного веры, что захочет Господь – и покажет славу обители: дарует и им подвижника.
Второй гудок. Мы сбегаем под гору, к пристани. Монашек сбрасывает причал и смотрит вслед. Дальше и дальше уходит лесом поросший Коневец. На неспокойных водах поднимается огненное солнце, огромное в тумане. "Сартанлакс!" – кричит штурман. Перед нами – "Чертов залив" – "Сартанлакс" по-фински, куда опустилась некогда черная стая воронов, изгнанных Преподобным из-под страшного "Коня-камня", где было капище. Это глубокий залив, окаймленный лесом. Видны домики, пристань, бочки, белый маяк-игрушка на косе. Небо ясно, солнце уже в полнеба, и видно, как на водах лежит весь освещенный солнцем, покинутый нами Коневец.
Бросив на пристани ящики и бочки, "Александр" идет финским берегом. Березки, елки, каменистые косы с белыми маячками у воды. Озеро не бушует. Говорят – камни не допускают, а вот как свернем в открытое – молись Богу!
– На Валаам изволите ехать? – спрашивает краснощекий парень в лаковых сапогах и пиджаке. – Молиться… это хорошо-с. Я вот десятый раз подвизаюсь. По железной части. Великие мастерские у монахов, мы и скупаем которое железо остается, оковку из кузниц ихних, пудиков по триста. По опасному месту едем, камни невидимые, чуть прошибся капитан – прощай. Но только они не прошибаются. И потом – по священному делу едут, не для гулянок.
Я спрашивал себя: а я по какому делу? И – не знаю. Плывем в тихих проливах, среди целой щетины "шхер". Это надводные камни, гряды, поросшие тощей елкой. В береговых утесах виднеются деревни, крытые светлой дранью, желтые тощие полоски – овес, ячмень. "Кронобор!" – кричит штурман. Деревянная "лютерова" церковь с тонким шпилем. Сумрачные финны, в куртках и крепких тяжелых сапогах, курят трубки: ни улыбки под их разухими шляпами. Кончились остановки. "Александр" поворачивает в озеро – к Валааму. До него, говорят, верст семьдесят.
Прибегают матросы, крепят паруса потуже: ветер! Черные волны будто маслом подернуты, кажутся мне расплавленным графитом. Паруса щелкают. Пароход теперь мчится, склонившись набок. Нас качает и бортом, и килем, руль взлетает и падает с треском, и вспоминаются мне качели. Старик финн, шкипер, обходит борт, что-то тревожно смотрит. Говорят, следит, как бы цепь не порвало, рулевую, "тогда куда затащит, на камушки выкинет – сушись". Паруса рвет и щелкает. Матросы бегут крепить.
– Не Валаам ли? – спрашиваю я шкипера, что-то как будто видя.
– Нэйт Валямо… трисать вэрстэ.
Капитан высматривает в трубу. Налетает туча, сечет дождем. Теперь ничего не видно. Говорят, как бы туманом не хватило, тогда – прощай. Вон матросы уж слушать стали – не позывает ли? Что позывает? А колокола валаамские: как видимость пропадает, монахи позывают: "Сюда, в тихую пристань, к Преподобным!" Серебряный звон, хороший, ясный. Нет, не слышно серебряного звона, не синеют острова валаамские. Томительные часы проходят. Дождь переходит в ливень, визжит ветер, хлопают паруса. Богомольцы, в кучке, поют: "Не имамы иные по-мощи… не имамы иные наде-э-жды… разве Тебе, Влады-чице…"
"Валаам видать!.." – слышу я. Слава Создателю… показался! Перед нами высокий темно-зеленый остров. Пеной кипит округ него озеро-море. На гранитную стену бежит "Александр", вот ударит! Ближе – остров дробится на острова. Видно проливы, камни, леса. Древностью веет от темных лесов и камней. Из-за скалистого мыса открылся Монастырский пролив, великолепный. Слева, совсем на отлете, каменный островок, на нем белая церковка, крест гранитный, позади – темный бор. Это маяк и скит, страж Валаама и ограда – Никольский скит. Чтимый Святитель бодрствует на водах, благословляет входящих в тихие воды монастырские, указывает путь "и сущим в мори далече".
Входим в пролив, двигаемся в отвесных скалах. На них высоко леса. Воздух смолистый, вязкий. И – тишина. Чувствуются лесные недра. Покой. Богомольцы как бы передают охватывающие их чувства. Поют: "Свете тихий, святы-ые – славы… Бессме-э-ртного Отца-а Небесного…" Сердце дрожит во мне. "В раю вот так-то… – слышится чей-то возглас. – Лучше и быть нельзя". Острый гудок катится по проливу. Отвечают ему леса и скалы. Влево, на отвесной скале, высоко, – собор. На голубых куполах, без солнца, кресты сверкают – червонным золотом. По высоченной скале лепятся клены, висят над фруктовым садом. "Са-ды у них… нигде таких нет садов!" На скале черная ниточка – решетка. Точками смотрят на пароход монахи. На соборе благовестят к вечерне. Спускается по горе повозка. На деревянной пристани встречают богомольцы. Монахи-певчие выступили вперед и ждут.
"Воскресение Христово ви-девше, поклонимся Святому Господу Иису-усу…" – поют на пароходе и крестятся на кресты Собора.
"Единому безгре-ешному…" – вливаются с пристани монахи и огромная масса богомольцев.
Я вижу слезы, блистающие глаза, новые лица, просветленные. Стискивает в груди восторгом. Какая сила, какой разливающийся восторг! И – чувствуется – какая связанность. Всех связала и всех ведет, и поднимает, и уносит это единое – эта общая песнь – признанье – "Единому безгрешному". Все грешные, все одинаки, все притекаем, все приклоняемся. Такого не испытывалось ни от Штирнеров, ни от Спенсеров, ни от Штраусов, ни от Шекспира даже. Я чувствую – мой народ. И какой же светлый народ, какой же добрый и благостный. Не предчувствую ничего.
– Потрепало маленько, – говорит встречающий знакомец, питерский извозчик, – а мы на "Петре" чисто как по стеклу доехали. Намаялись, теперь будет утешение душе.
На пристани гранитная часовня. Перед иконой Богоматери служат благодарственный молебен. Небо дождливое. На всем – серая пелена ненастья. Но – благодатное на душе. Крепкая низкорослая лошадка быстро несет нас в гору, к величественному зданию гостиницы. На этих скалах, в лесах – такое! Не ждал, не думал. И я вспоминаю – дорогой говорили: "такие чудеса увидите!.. И все – они… все, своими трудами, и все сами, до последнего гвоздика!.."
II. Новый мир
Навстречу, с горы, спускаются к пароходу богомольцы. Валаам вчера праздновал Преображение Господне, было большое стечение народа: новый собор, сияющий нам крестами, – во имя Преображения. На пароходе говорили, что весь Валаам полнехонек, народу со всех краев. Я спрашиваю возницу, подростка в скуфейке, много ли богомольцев. Он не отвечает. Я спрашиваю громче; уши его краснеют, плечи чуть ежатся, но он не оборачивается, молчит. Спрашиваю еще громче, почти кричу. Уши его краснеют еще больше. Я понимаю, что он слышит… и вспоминаю, – рассказывали нам на пароходе: "Там все на послушании… не благословлено кому – от того слова не добьешься". Пожалуй, и наш возница не благословен разговаривать. Ему, видимо, хочется ответить, но он несет послушание и потому, от скромности, краснеет. Да и вид наш, пожалуй, его смущает. Мы совсем не похожи на богомольцев. Встречные больше простой народ, с котомками и мешками, или мещане-горожане, с узелками и саквояжами, народ положительный, "сурьезный", а мы – "ветром подбиты", как назвала нас на пароходе одна пожилая женщина, питерская, сказавшая про себя: "У меня сынки по торговой части, большая у нас рыбная лавка в Апраксином". И определила метко: поклажи у нас только чемоданчик, и одеты мы налегке, словно вышли "пройтись для воздуха". Жена, девочка совсем, в летней шляпке с вишенками и в "живой" тальмочке, по локоть, модной: тальмочка в круглых дырках, и через эти дырки сквозит серебристая подкладка. Я одет несколько солидней, в студенческом кителе, шинель внакидку, фуражка на ухо. Выехали из Москвы в жаркую погоду, а тут, на озере-море, "на севере", вдруг завернули холода. Женщина нас жалела: "Да как же это вас так пустили! У нас тут, милые, в августе и снежок бывает… ишь вы какие несмысленные". И всю дорогу укутывала жену платком.
Встречные богомольцы смотрят во все глаза, кажется, говорят: "Богомольцы, тоже… гулять приехали!" Я думаю смущенно: и монашенок не отвечает, и уши у него краснеют – от непристойности.
Подъезжаем к белой величественной гостинице. На ее вышке, в "гнезде", написана икона валаамских чудотворцев, преподобных Сергия и Германа. Преподобные стоят в золотых венчиках и держат свитки с Писанием. Юные глаза остро видят, и мы читаем: на левом свитке – "Братие, покоряйтеся благоверному царю…", а на правом, у преп. Германа, – "Три-Солнечный свет Правосла…" У ног Преподобных – озеро; над ними, в лазурном небе, – Преображение; за ними – между ними – белая Валаамская обитель, пониже их.
На широком каменном крыльце встречают несколько человек гостиных служек, в белобумажных подрясниках, стянутых кожаными поясами, и во главе их коренастый низенький старичок в потертой камилавке, испытующе вглядывается в нас: видно – не ожидал таких. Это "хозяин" гостиницы, о. Антипа. Взгляд его серых глаз смущает: я вспоминаю, как та женщина опасливо говорила нам: "Вот и Бог соединил, а как бы не разлучили вас! Вас в одну келейку, а супружечку в другую. Лет тридцать тому были мы тут с покойным мужем, нас разлучили… такой уставный закон у них, старца Назария, Саровского, очень строго". Жена измучена морской болезнью, я тоже едва держусь, как же ее оставить? Это меня пугает, и я даю слово, если это случится – с первым же отсюда пароходом!
– Благослови, Господи, доброе пребывание… Дело хорошее, Преподобные радуются на вас… – ласково, но с сомнением встречает о. Антипа, а глаза смотрят строго. – Из Питера изволите?..
Взгляд испытующий. Я ожидаю в тревоге, что "разлучит". Почтительно ожидают служки.
– Нет, из Москвы… – отвечаю я и вижу общее удивление.
– Из Мо-сквы-ы?! – с сомнением говорит о. Антипа. – Сда-лё-ка вы… – в голосе нерешительное что-то.
Надо сказать, что московские богомольцы на Валааме редки; большинство – питерцы, псковичи, новгородцы, олончане, финны. А теперь – какие?..
Ответ не удовлетворяет мудрого о. Антипу. Пронизывая взглядом, он задает "роковой" вопрос:
– Вы кто же… братец и сестрица?..
– Нет, муж и жена!
Мой, несколько вызывающий ответ, – о юность! – производит сильное впечатление. О. Антипа озадачен, даже поправляет камилавку. Послушники – как изваяния.
– Вон кто-о..! Из Москвы, сдалека…
Он смотрит на нас над нашими головами, вдаль. Что думает? Думает ли о юных, кто перед ним, о далекой Москве, где не был, о строгом ли уставе старца Назария… или вспомнил слова молитвы – "яже Бог сопряже, человек да не разлучает"? Видно, как он колеблется. Мы растерянно смотрим и ждем решения. Но он не решает сразу.
– Минутку обождите, милые… – говорит он не строго, и в широкие двери видно, как он поспешно идет по лестнице на второй этаж. С кем-то советоваться будет?..
Мы остаемся с немыми служками. Они смотрят на наши ноги, мы на их рыжие сапоги с гвоздями. Играют часы на колокольне, кричат стрижи. Рыжие сапоги переступают. Слышится бег шагов: это о. Антипа. Он спускается с лестницы, подбирая под камилавку седые пряди, скрывается за дверью, гремит ключами… и – приказывает вести нас в келью № 27, в первом этаже, подать самоварчик, "с далекой дорожки упокоить". Чудесный, светленький старичок. Мне хочется рассказать ему… кого-то он мне напоминает, кого уже нет на свете.
Послушник берет наш чемоданчик, ведет по исхоженным беловатым плитам.
– Пожалуйте, Господи благослови… в келейку.
Чудесная келейка. Белая, светлая, узковата немножко, правда, но как чудесно! Две чистые постели. В углу икона знакомых Преподобных. Теплится розоватая лампадка. Окно – в цветник. Там георгины, астры, золотисто-малиновые бархатцы, петуньи. И – тишина. Направо – собор над монастырскими кровлями, за корпусами. Прямо – дикие скалы за проливом, на них леса. Новый, чудесный мир, который встречал я в детстве, на образах, стелющийся у ног Угодников: голубые реки, синеющие моря, пригорки, белые городки, озерки, плоские и кривые сосны, похожие на исполинские зонтики, и все – под белыми облачками-кудерьками… мир, в котором живут подвижники, преподобные, неземные… – мир Ангелов и небесных человеков. И этот забытый мир, отшедший куда-то с детством, – пришел, живой. Помните, в раннем детстве видали в церквах иконы с "пейзажами"? На первом плане – большой Святой, и свиток в его руке белеет над синим морем, над бурыми холмами, над городком? Таинственный мир, чудесный, детскому глазу видимый, детскому сердцу близкий.