Сын земли чужой: Пленённый чужой страной, Большая игра - Джеймс Олдридж 2 стр.


Итон заставил его взглянуть на жизнь по-новому. Уже вполне самостоятельный и тщательно оберегавший свою детскую независимость от всяких посягательств, Руперт был поражен идиотизмом уклада английской закрытой школы и немедленно вступил в борьбу с этой в своем роде совершенной системой. Над ним еще никогда не измывались так методически, хотя он уже во Франции научился толкаться, лягаться, орудовать кулаками и локтями, защищаясь от старшеклассников. Драки его не пугали - он умел за себя постоять, но иерархия хамства, с которой он столкнулся, оскорбляла в нем анархическое, воспитанное во Франции, Чувство свободы. Он понял, что с этим хамством английской системы образования, с этой классической подготовкой к жизни высших классов Англии надо бороться с первого же дня, если он не хочет ожесточиться и потерять всякую способность чувствовать.

Хитроумный механизм Итона, предназначенный для того, чтобы вытравить из своих питомцев избыток чувствительности, не мог долго терпеть мятежника, а мятежник в свою очередь не мог стерпеть итонских порядков.

После одного, особенно бессмысленного избиения, когда двое старшеклассников растянули его ничком на скамье, а третий дал ему десять ударов тростью, он поднялся не столько умудренный, сколько взбешенный, схватил скамью и, ринувшись на одного из мучителей, сломал ему руку. Французская школа дала Руперту представление о логике, и эта скамья была тем логическим звеном, которое решило его выбор. В суматохе он вырвался и сбежал, захватив двадцать пять фунтов, которые давно приберегал для такого случая.

Правда, потом Руперт так и не мог убедить себя, что этот побег не был трусостью. Но с другой стороны, он всегда ясно сознавал, что если бы он не схватил скамью и не удрал из этой казармы, дух его был бы сломлен, и он стал бы одним из тех мальчиков, что до конца своих дней живут по правилам, которые ему, Руперту, противопоказаны.

Позднее он иногда жалел о своем бунтарстве, но в то время был непоколебим. Мать и йоркширский дядя, к которому он убежал, отослали его назад; в Итоне почему-то простили его выходку, видимо оправдывая ее французским воспитанием, но теперь он уже хорошо знал, против чего восстает, он стал действовать более хитро и изворотливо и даже стал подбивать на бунт других. В конце концов на него махнули рукой, сочтя неисправимым, и попросили мать (отец был в Вальпараисо) забрать его.

Он покинул Итон с торжеством, уверенный в своей победе, хотя и не совсем понимал, в чем она заключалась. Зато скоро стало ясно, что он на этом потерял, - попросту говоря, возможность получить законченное образование.

Преисполненный недоверия ко всякой школе, не чувствуя твердой родительской руки, которая помогла бы ему побороть анархическое отвращение к дисциплине, он имел возможность перепробовать самые разные учебные заведения и бросать их, когда вздумается. Он учился в Париже, Канне, Эдинбурге, Дартмуте, Вэвэ, в английском лицее в Афинах - в общем, всюду, куда таскала его за собою мать.

Его бунтарство в Итоне не сделало его революционером или человеком радикальных убеждений. Наоборот, он всегда восхищался английской буржуазией, потому что она прилежно трудилась, вела добропорядочную жизнь и в большинстве своем беспрекословно подчинялась традициям - к этому стремился и он…

Единственными радостями, которые в молодые годы принесло ему богатство, были неограниченная свобода передвижения и спорт. Он знал: чем беднее человек, тем меньше у него возможностей для развития. Еще подростком он мог путешествовать где угодно, плавать на своей яхте, кататься лыжах каждую зиму, охотиться, ловить рыбу, - словом, наслаждаться всеми благами, которые покупаются за деньги.

Но при этом он всегда испытывал чувство вины, потому что отец его в молодости делал то же самое и продолжал делать потом, только с большим размахом и более изощренно.

И когда семнадцатилетний Руперт, ученик английской школы в Афинах, страстно увлекся археологией, это было для него спасением. Однако ему и тут мешало отсутствие основательных знаний, который он так и не приобрел в годы своего безалаберного детства. Он был самолюбив, требователен к себе, и недостаток образования связывал его по рукам и ногам. И все же он не жалел о своем бунте против порядков Итона. Он и тут корень зла видел в деньгах. Он понимал, что надо всерьез заняться самообразованием, если он действительно хочет следовать своему влечению и открывать сокровища древнего мира.

Он этим и занимался, когда разразилась война и прервала карьеру богатого и одаренного любителя истории средиземноморской культуры. Его забрали во флот и потом - на войну. Во флоте он страдал от того же, что и в Итоне, хотя и несколько иначе: пребывание на военной службе, по крайней мере, оправдывалось сознанием, что он выполняет свой долг. А чувство долга было развито у Руперта. К тому же долг перед своей страной не так обременителен, как долг перед своим классом, особенно если ты склонен относиться к своему классу скептически. Поэтому ему даже нравился флот, хотя он не одобрял его порядков и дисциплины.

Но его постоянно тревожили те коренные вопросы, на которые он не знал ответа. Он всегда ощущал какое-то недовольство - то самим собой и своим образом жизни, то окружающим миром. Его снедало беспокойство, а деньги слишком легко позволяли ему предаваться верным поискам и блужданиям, то есть вести далеко не счастливую жизнь неприкаянного человека, которая грозила стать его уделом, как прежде была уделом его отца.

Как-то после войны он поймал себя на мысли (а делать ему в ту пору было нечего), что хорошо бы отправиться в Мексику и поглядеть на памятники ацтекской культуры; и хотя в этом желании не было ничего дурного, его словно кто-то одернул: перед его глазами встал пример отца, у которого тоже всегда находились уважительные причины для безделья. И тут, словно повинуясь какому-то импульсу, Руперт отказался от своих денег и с помощью друзей устроился во флот метеорологом. Он мог найти место намного лучше, но это отвечало его любви к технике и желанию приносить пользу. Такой шаг не решал всех его проблем, но многие решал, и Руперт это чувствовал. Он усердно работал, женился, имел теперь двоих детей и больше не испытывал неудовлетворенности и беспокойства… вернее, почти не испытывал.

Беспокоило же его то, что он нашел ответы на многие мучавшие его вопросы, а вот смысла жизни так и не нашел. Длинная история бесплодных поисков, которыми занимались другие люди, не пугала его. Он все еще надеялся в глубине души, что удастся связать концы с концами. Жизнь не цепь случайностей, у нее должна быть цель, и поэтому ею надо дорожить. Но он знал, что она полна противоречий и неожиданностей, и поэтому не растерялся, как растерялось бы большинство людей, очутившись среди льдов на крайнем севере в обществе полумертвого русского.

А обломки, лежавшие вокруг, свидетельствовали именно о том, что этот раненый летчик - русский.

Глава третья

Русский лежал без сознания, а все пять его товарищей были мертвы. Разбитый самолет мог пока что укрыть этого единственного оставшегося в живых, и Ройс втащил его туда, даже не отстегнув от кресла. Прежде всего ему нужно тепло - и немедленно. Ройс собрал сброшенные на парашютах мешки, перетащил их через торосы к самолету и парашютным шелком завесил в нем дыры. О костре не могло быть и речи - не было никакого топлива, и он понял, что надо поскорее раздеть русского и засунуть в спальный мешок.

Он действовал быстро, но не суетясь. Он сразу же обнаружил, что ноги русского, по-видимому, сломаны; они не двигались. Одно ухо было сильно обморожено.

Ройс решил не трогать его ног: сначала нужно было отогреть замерзшего летчика, а потом уже думать о том, как вправить сломанные кости. Окоченевшими руками он медленно и терпеливо всовывал непослушное тяжелое тело раненого в нейлоновый мешок, следя за тем, чтобы снег не попал внутрь.

Уложив русского в мешок, он подсунул под него коврик, а сверху прикрыл одеялами и его кожанкой, аккуратно подоткнув их со всех сторон. Потом он решил пойти на розыск остальных мешков с продовольствием и снаряжением, пока ранняя ночь арктической осени, словно вороненая шторка в затворе фотоаппарата, не опустилась надо льдами.

Взглянув на циферблат, он увидел, что пробыл на льду уже пять часов.

Пять часов - недолгий срок по сравнению с тем, который ему предстояло здесь провести.

Поступать во всем по-своему было настолько а характере Ройса, что он даже не понимал, до какой степени был всегда хозяином своей судьбы, а поняв это, наверняка бы изумился. Сейчас он попал в положение, которое как нельзя лучше отвечало его натуре: здесь поневоле надо было все решать самому. Он поел, провел ночь в спальном мешке, проснулся, дрожа от холода, и увидел, что лицо еще не очнувшегося русского слегка порозовело.

Потом он стал смотреть на небо и прислушиваться, с нетерпением ожидая, когда придет пора подавать дымовые сигналы. Но сегодня огромное арктическое небо было не синим, а непроницаемо-серым, висело низко; по ледяному полю гулял ветер, гнал поземку и, постепенно усиливаясь, превращался в шторм. Ройс знал, что это надолго. Он пожалел, что не собрал вчера остальные мешки, пусть даже в темноте, потому что выйти теперь из укрытия было невозможно.

Положение становилось серьезным, но то, что началось потом, было еще серьезнее. Их льдина ломалась. С громовым треском она раскалывалась на части, и тот обломок, на котором находились они, вздрагивал и колыхался под ними, как палуба океанского лайнера в бурю.

- Это уже совсем ни к чему, - пробормотал Ройс.

Он впервые заговорил сам с собой вслух и, поймав себя на этом, понял, как он встревожен.

Ветер жалобно и надрывно завывал, громко хлопал оторванной обшивкой фюзеляжа, со свистом гнал зернистый снег, и Ройс чувствовал, как ходит ходуном под ним пол, слышал далекий треск и скрежет сталкивающихся льдин.

День прошел, ко, как видно, за ними и не думали присылать самолет. Ройс то и дело присаживался на корточки возле русского, смахивал снег с его лица и совал руку в спальный мешок, чтобы убедиться, что тело еще теплое. Он ел жесткий сухой концентрат овощного супа, выковыривая его из серебряной обертки складным ножом. Русский иногда шевелился, двигал сухими растрескавшимися губами, но Руперт подумал, что покормить его вряд ли удастся. Однако его надо было накормить хотя бы сгущенным молоком. Он нашел банку русского сгущенного молока, но оно замерзло и не выпивалось.

Нужен был огонь Он вспорол зеленое сиденье, вытащил оттуда клок набивки, намочил спиртом из аптечки и поджег, спички он нашел у русского в кармане. Вспыхнуло маленькое дымное пламя. Фюзеляж наполнился горьким запахом гари, парашют, которым был завешен вход, надувался пузырем, огонь плясал, метался из стороны в сторону. Ройс загородил его собой от ветра и стал разогревать банку. Он грел ее до тех пор, пока молоко не растаяло.

- Вот дурак!

Накалившаяся жесть обожгла ему пальцы, хотя руки нестерпимо замерзли. Подождав, пока отошли пальцы, Рейс приподнял голову раненого и попытался влить ему в рот молоко.

- Глотай, - закричал он, перекрывая вой ветра.

Он надавил двумя пальцами на запавшие щетинистые щеки русского и снова стал осторожно вливать молоко. Но русский не глотал; вдруг, словно по наитию, Ройс сильно дунул в его закрытые глаза - реакция раненого была совершенно неожиданной: он сделал глоток.

- Ничего… Выкарабкаешься, - произнес Ройс.

Но он не слишком беспокоился за жизнь русского, потому что знал, как трудно ему будет сохранить свою собственную. Самолет не мог прилететь в такую погоду, а если трещина дойдет до того места, где они сидят, - льдине расколется надвое, а может, встанет дыбом и сбросит их навеки в Ледовитый океан.

На следующий день выходить наружу было и бесполезно, и опасно. Ветер дул со скоростью девяносто километров, снег слепил глаза, и Ройс стал обследовать искореженный фюзеляж, разыскивая то, что может ему пригодиться. Кругом в беспорядке валялись приборы, провода, сломанные брусья и сиденья. Он стал затыкать разбитые окна чем попало - картами, занавесками, зелеными подушками кресел. В хвостовой части самолета, которая отвалилась при ударе о лед, он нашел то, что было, по-видимому, аварийным снаряжением: пластмассовые бачки, одежду, спальные мешки, палатки и даже алюминиевую складную койку, которая раскрылась при падении.

Ройс подумал о топливе. Он знал, что среди снаряжения непременно должна быть керосинка или примус, и стал их искать; но ни керосинки, ни горючего не было.

Он вернулся в основную часть фюзеляжа и взломал один из ящиков - там оказались пакетики из фольги с русскими надписями. По начертанию букв - Ройс знал греческий - он догадался, что в пакетиках витаминизированные пищевые концентраты. Он взял деревянную крышку ящика, разжег ее клочком все той же набивки, разогрел молоко, развел в нем русский концентрат черной смородины и снова принялся кормить раненого.

На этот раз русский приоткрыл глаза и кивнул.

Шторм длился три дня, и большую часть времени Ройс занимался тем, что кормил беспомощного русского. Затем ветер переменился на южный, утих, и ледяное поле застлал туман, густой и белый, как молоко. Ройс все время прислушивался и подавал дымовые сигналы. Дважды ему казалось, что он слышит самолет, но он не был уверен, что ему это не померещилось.

"Ну и влопался, - сказал он себе. - Нас никогда не найдут".

Прошло еще шесть дней, а в небе не было и намека на просвет. Ледяные поля по-прежнему ломались с оглушительным грохотом и, видимо, дрейфовали; день убывал так быстро, что рассвет почти незаметно переходил в голубоватый полдень, а тот - так же быстро в ранние сумерки. Начиналась арктическая зима.

Ройс уже перестал с надеждой смотреть в тяжелое небо, и если не кормил русского, то торопливо собирал все, что уцелело после катастрофы самолета, или разыскивал среди торосов сброшенные на парашютах мешки со снаряжением. Нашел он очень немного. Он набрел на два небольших ящика с комплексными концентратами - новинкой, которую лишь недавно стали включать в аварийный рацион, - и решил оставить их про запас. Нашел русский примус и бачки с керосином. Он занимался по-исками, наводил в фюзеляже порядок, и дни мелькали так быстро, что он едва их запоминал. Он отчаянно торопился, стараясь не потерять ни минуты, и каждую ночь ложился спать с таким чувством, будто совершает преступление и не имеет права на сон.

Наконец в последний раз показалось позднее октябрьское солнце. Он увидит его снова не раньше, чем через четыре месяца, если ему посчастливится прожить так долго. Теперь за ними уже наверняка никто не прилетит, оставалось только надеяться, что он сможет продержаться долгую темную зиму на льдине и не даст умереть русскому.

В общем, картина была безотрадная. За эти несколько дней жизнь превратилась в полуживотное существование. Но когда он совсем уже упал духом, русский (до сих пор он лежал в забытьи и бормотал что-то бессвязное) вдруг пришел в себя, произнес несколько слов на своем языке, а потом, запинаясь, фразу или две по-английски: Ройс - американец?

У Ройса словно гора свалилась с плеч. Он радостно улыбнулся. Теперь, по крайней мере, у него будет товарищ, с которым можно разговаривать…

Русский сказал, что он летчик и зовут его Алексеем Алексеевичем Водопьяновым. Он слабо тряс руку англичанина, снова и снова благодаря его за спасение.

- Я думал, что умираю и мне только привиделось, будто спускаются парашюты. Разве я мог в это поверить?

В глазах у него стояли слезы, но он еще не сознавал всей тяжести своего положения. Он просто радовался, что был хоть как-то цел, хотя бы едва жив и хоть в какой-то безопасности.

Глава четвертая

В первые недели Ройса беспокоило будущее, поэтому, стараясь уйти от тревожных мыслей и чем-нибудь занять мозг, он заставлял себя внимательно приглядываться к русскому.

Он никогда еще не встречал русского коммунисте, и даже такой беспомощный человек, как Водопьянов, мог ему открыть много нового. Россия была для Ройса белым пятном. Ему не нравился коммунизм: по его мнению, он стеснял духовный мир человека и угрожал свободе личности; это было ясно как божий день, и Ройс считал, что русской угрозе надо противостоять твердо и ежечасно.

Нельзя сказать, что он не любил русских - он никогда с этим народом не сталкивался. Ему казалось, что Водопьянов - типичный русский крестьянин. Почему он решил, что Водопьянов крестьянин, он и сам не знал - разве что из-за темных волос, коренастой фигуры и открытого, простодушного и волевого лица, какое можно встретить у любого крестьянина, если он родом не из Германии или Северной Франции. Итак, Водопьянов казался ему обычным смертным, но безусловно толковым, может быть чересчур поглощенным собой, несколько неуклюжим, медлительным, - словом, малым скрытным и, может, даже опасным, хотя едва ли было справедливо применять такой эпитет к раненому, который, страдая от боли и лихорадки, лежал, обливаясь потом в темной и тесной конуре, и поддерживал присутствие духа добродушными русскими шутками.

"Железный человек", - думал Ройс, предчувствуя, что вскоре от него самого потребуется не меньшая выдержка.

Арктика уже отгородила их от остального мира. Небо почти все время было темное и лишь ненадолго, в полдень или когда появлялась тусклая луна, болезненно бледнело. Порою разгоралось северное сияние, словно занавес из зыбких, текучих холодных огней, но это было еще хуже, чем темнота. Ройс ненавидел северное сияние.

За эти несколько недель заточения жизнь их мало-помалу вошла в колею. Минутами у Руперта было ощущение, будто с ними проводят какой-то заранее обдуманный эксперимент: "Оставить Ройса и Водопьянова на восемьдесят седьмом меридиане, а дальше пусть управляются, как знают".

Пока они кое-как управлялись, и, хотя парализованный Водопьянов уже давно пришел в себя и настойчиво предлагал Ройсу бросить его и уйти (захватив достаточно провианта, чтобы достигнуть ближайшего человеческого жилья, от которого их отделяло не меньше трехсот километров), Ройс продолжал готовить пищу, отапливать их убежище и старательно избегал всяких напоминаний об опасности их положения.

- Давайте не будем об этом, - сказал Ройс Водопьянову, когда тот снова предложил ему уйти. - Бросьте этот разговор.

- Зачем же его бросать? - добродушно ответил Водопьянов. - Вы лучше подумайте как следует. Ну зачем вам жалеть меня? Я как-нибудь обойдусь.

- А я и не думаю вас жалеть, - отрезал Ройс.

- Тем лучше, - сказал Водопьянов. - Значит, вам надо уходить.

- Я не могу оставить вас одного, - сердился Ройс. - Не будьте ребенком…

Водопьянов невесело смеялся и говорил Ройсу, что тот напоминает ему жену:

- Она тоже говорит, когда не согласна со мной: Не будь ребенком! А все равно в конце концов соглашается, что я прав.

Пытаясь развлечь Ройса, Алексей рассказал ему, что он, как и большинство студентов в России, пять лет учил английский, а американское произношение у него оттого, что на острове Рудольфа он часто слушал передачи американской радиостанции из Германии.

Порой он говорил:

- Ничего, Руперт. Вот пройдет месяца два, а там и солнце покажется. Ноги у меня заживут, и тронемся в путь…

Назад Дальше