Собачья старость - Надежда Нелидова 6 стр.


– Это Персик. Он метил в хозяйском доме углы – ему удалили семенники. Он царапал диван – ему удалили когти. Потом у кого-то из членов семьи обнаружилась аллергия – и удалили из дома кота. Как просто. Приручить животное, надругаться над ним, превратить в обрубок и выставить за дверь – как это по-человечески! – Инесса Фёдоровна страстно воздела тощие руки. – Никогда, слышите, никогда (вы это непременно упомяните в своей статье, Диночка), хоть миллиарды вбухайте в страну – никогда мы не будем жить хорошо, пока по улицам ковыляет изуродованный котёнок, пока жмурится пёс с выколотыми глазами.

Звонок редакторши, к которой за помощью бросилась Дина, чудесным образом подействовал на главврача психиатрической клиники. Пять минут назад он с Диной даже говорить не хотел.

– Это подсудное дело, и не заикайтесь, больную в город не отпущу. У нас закрытое учреждение.

Короткий диалог врача с редакторшей, которая, оказывается, с ним дружит семьями – и уже гремели в коридоре далёкие ключи, и Инессу Фёдоровну выводили, подпоясывали байковый халат, обували в нянечкины чуни, окутывали шалью. Главврач негромко делился с Диной:

– Конечно, пациенты бывают разные. Свои Наполеоны, Юлии Цезари. Есть даже мужчина-пуфик: становится на четвереньки и всем предлагает на себе посидеть, уверяет, какой он удобный. Но чтобы вообразить себя попавшей под машину молодой собакой… Подымает лицо, воет, скулит, как ей больно. Тщедушная старушка, в чём душа держится – а двое санитаров с трудом удерживали. Сейчас-то она спокойнее, мы её прокололи, прогноз вполне благоприятный…

– Боже мой, скорее, скорее, – Инесса Фёдоровна торопила, путалась в чунях, семенила к Дининой синей "реношке". – Я знаю, я покажу где. Диночка, она истекает кровью. Ах, как больно! Алкаши её облюбовали на шашлык…

Врач только сокрушённо покачал головой, слушая старушечий параноидальный бред. Вот тебе и благоприятный прогноз.

Собака была молодая – стало быть, обречена на долгие страдания. Была бы старая – истекла кровью, ослабла, обессилела, отказало бы сердце. Будь мелкая порода – был бы шанс, что подберут. А так: крупная полуовчарка – побоятся: укусит, чего доброго.

Мучительной судорогой свело онемевший таз. Молодая уже не смотрела в сторону чёрных людей, обзавёдшихся верёвками и для храбрости опрокидывавших по последнему пластиковому стаканчику. Смирилась, уложила лицо на лапы. Смаргивая иней с ресниц, не сводила взгляд с холодного зимнего, последнего в её жизни заката – он отсвечивал брусничным заревом в карей радужке, в расширившихся зрачках.

И в тех же глазах отразилась подъехавшая, сферически искажённая, изогнутая машина, из которой выскочили две фигурки. Одна суетилась и, махая длинными байковыми рукавами, возбуждённо, торжествующе, со слезами выкрикивала:

– Я говорила: она здесь! Я всем говорила, а мне никто не верил! Диночка, ведь вы возьмёте её к себе? Она умница, с ней не будет хлопот. – Тыкала огрызок бумажки: – Вот телефон Сёмы-ветеринара. Вы, Диночка, уж ему заплатите за всё, всё… А меня не выпустят, некуда. Квартиру опечатали. Всех: Афоньку, Тишу, Мяучера, Персика – всех увезли…

"…И что есть норма? И кто более нормален душой? – размышляла Дина, глядя в тёмный, прочерчиваемый фарами ночных авто потолок. – Кто каждый день проходит мимо Горя, и дома ужинает, смотрит с детишками телевизор и ложится спать? Или кто чувствует чужую боль как свою? И, пачкаясь грязью и кровью, взваливает на себя Горе и тащит домой, где просит еду и гадит на пол ещё полсотни таких четвероногих горюшек, а пенсия кончилась и нужно идти искать еду на помойке, а на лестничной площадке ждут вооружённые палками соседки? Кто более нормальный, кого из нас нужно немедленно сажать в сумасшедший дом?"

Ответ был настолько очевиден, что не стоило озвучивать.

Она звонила сегодня в неврологическую лечебницу: как там Инесса Фёдоровна? Увы, очередное обострение, сказали Дине. Сейчас Инесса Фёдоровна чувствует себя медведем, запертым в тесной клетке передвижного зоопарка. Мечется туда-сюда, раскачивается, держась и пытаясь раздвинуть "прутья" клетки, ревёт по-звериному, запрокинув лицо…

"Запереть бы хозяев зоопарков, чтобы они провели остаток жизни в таких клетках". Дина открыла глаза в восемь, как всегда, до звонка будильника. Пора на работу, в редакцию. Хотела встать – вскинулась странно лёгким, узким, исхудалым телом. Хотела вскрикнуть – вырвался жалкий скулёж. Бешено колотилось о рёбра сердце. Ходуном ходили худые облезлые бока.

Удлинившиеся тонкие мосластые лапы, с намёрзшими между пальцев жёлтыми снежными катышками, разъезжались, царапали отросшими когтями розовый снег. Со второй попытки удалось подтянуть ребристое туловище, со свалявшейся на брюхе шерстью. Мимо, брезгливо огибая, спешили.

Молодая дремала, с туго перебинтованным белоснежным боком, на новеньком, спешно купленном в зоомагазине стёганом матрасике. Рядом в полутьме поблёскивали яркие пластмассовые миски: одна с молоком, другая с сухим кормом. Матрасик, миски – всё это были чудесные предвестники прекрасных перемен в жизни Молодой.

– Что ж ты у нас девушка такая пугливая, дикая? Назову тебя Динкой, – решила молодая хозяйка. Голос у неё был прекрасный, низкий, певучий. – Будет нас теперь двое. прохожие, проносились машины.

КРОШЕЧКА-ХАВРОШЕЧКА

Баню построили на окраине села Егорята на взгорушке. Насчет воды очень хорошо: река текла рядышком. Сверху качали чистую воду, ниже, метрах в ста, спускали ее грязную, мыльную.

Когда комхозовская бригада строила баню, крыла черепицей, рубила пристрой с крылечком из пахучей сосны, сельчане сильно сомневались, приживется ли здесь городское новшество: у каждой избы в огородах дымились по субботам низенькие прокопченные баньки.

Сначала и выручка была курам на смех; в день полсотни рублей. Но постепенно достоинства казенной бани оценили даже ярые ее хаяльщики. Милое дело: плати червонец, сымай одежду, вешай в узеньком деревянном шкафчике (как при коммунизме – никто не сворует, хотя в первые дни, из опаски, надевали последнюю рвань) – и с Богом в мыльню, получай законное удовольствие. Ни тебе дров заготовлять, ни воду из колодца таскать, сгибаясь в три погибели, ни топить, давясь горьким дымом, ни мыть после себя. На всем готовеньком.

Банщицей работала пришлая в село пожилая женщина по имени Хавронья. Была она крошечного ростика, круглолицая и голубоглазая, туго повязывалась платочком белым, как снег. Банщицу в Егорятах считали маленько тронутой умом и потому звали, как дурачков зовут, ласково: Хаврошечкой.

За баней Хавроша смотрела так, как не следит иная хозяйка за своей избой. После каждого банного дня устраивалась генеральная уборка.

Подножные резиновые квадратики в пупырышках (их она привезла из райцентра и берегла пуще глаза) оттирала, аж скрипели. Высоконогие деревянные скамейки скоблила ножом до яичной желтизны. Две дюжины тяжелых дубовых шаек, изъятых в тридцатых годах прошлого века из лавки сельского кулака Дементьева (Хавроша так и не променяла их на презренные жестяные тазы) обваривала кипятком и укладывала рядами кверху дном для просушки.

Особенно оживленно было в женские банные дни. В селе даже в поговорку вошло, если где-нибудь на собрании особенно расходились, крикунов одергивали: шумите, как в женской бане.

Бабы, распаренные, с багровыми лицами, обвязанные крест-накрест по груди толстыми шалями, чтобы не застудиться по дороге домой, сидели чуть живые в предбаннике. Обмахиваясь влажными полотенцами, пили из толстых стеклянных кружек кисленький квас (Хавроша настаивала его на ржаных корках).

Баня стала нужна Егорятам. И не только потому, что смывала с людей недельную грязь и уходили они отсюда, будто в новой коже: свежие, розовые, парящие. После бани человек заметно добрел, начинал смотреть на мир иными глазами. Баня роднила, упрощала самых серьезных, немых делала разговорчивыми.

Ну как потом напакостить человеку, который тебя, голого, визжащего и охающего, на полке в парилке, охаживал веником? А то вот еще. Выйдешь, хлопнув обитой войлоком дверью, разом оборвав позади себя гомон и суету, в морозную хрусткую тишину. Моргая слипающимися влажными ресницами, поднимешь глаза к ясному черному небу…

Холодные бриллиантовые россыпи дальних звезд горят над Землей, как горели миллиарды лет назад, и еще миллиарды лет гореть будут. А теперь вот, в данный момент под ними – затерявшаяся в глуби России деревушка, утонувшая в пухлых сугробах банька и вышедшая из нее закутанная, как шар, горячая, влажная под одеждой микроскопическая человеческая фигурка с задранным к небу лицом. По нему катится крупная слеза – то ли от мороза, то ли еще от чего…

А когда на улице стоял холод собачий, мела метель, засыпая снегом все на свете, и шумел за деревней лес, хлеща ветвями, с воем сгибая столетние стволы – в приземистом домике на горе тускло светилось запотевшее изнутри окошечко. За ним, перекликаясь и хохоча, едва различимые в горячем тумане, под крупной капелью, срывающейся с каменного потолка, двигались розовые голые фигуры. И глухо стучали размокшие дубовые шайки, и звонко били по полу струи воды, а из парилки, усыпанной ярко-зеленой, как летом, листвой, слышались яростные шлепки веников по тугим телам.

И тогда Хаврошу бесконечно умиляли люди, так доверчиво и хорошо моющиеся в ее баньке. И маленькая банщица испытывала тихую гордость, что именно она является создательницей и правительницей этого маленького рая посередь лютой зимы.

В предбаннике у Хаврошиного окна, где она торговала билетами, пахучими липкими черными брусками мыла и сухими, звонкими и царапающимися вениками – на нитке висела школьная тетрадка. На ней по-детски кособоко и крупно, вкось и вкривь печатными буквами было написано: "Книга жалоб и благодарностей".

Там была сделана фломастером единственная запись, которой Хавроша очень гордилась и, водя пальцем по строкам, бесконечно по складам перечитывала. Благодарность прошлым летом записали студенты стройотряда "Меридиан", которых привозили в баню на колхозном "пазике". Чтобы их напоить после баньки, у Хавроши не хватило двух ведер квасу.

А подписались на трех листах! "Будь в городе такая баня – к черту общаговский душ! Ходили бы к вам всем факультетом, тетя Хавронья! Виват егорятинской бане и ее хозяйке Крошечке-Хаврошечке!" Написал это парень и спрятал фломастер в нагрудный джинсовый кармашек. Было у него редкое сочетание белых как лен, мягких волос и ореховых глаз.

Никому на свете, самой себе не призналась бы маленькая пятидесятилетняя банщица: до беспамятства нравится ей студент с ореховыми глазами. Бедняжка по уши влюбилась, и вот надо же, откуда-то об этом все догадались, и долго потом над ними подтрунивали: друзья – над студентом, сельчане – над Хаврошей.

В один из студенческих девичьих наездов Хавроша заходила в мыльню – будто затем, чтобы проверить краны. А сама украдкой посматривала на стройненьких бледных студенток. Она никогда и ни у кого до этого не видела таких тонюсеньких талий и слабых просвечивающих плеч. Наблюдая за неземными созданиями, передвигающимися по мыльне лениво, как во сне, банщица впервые в жизни испуганно почувствовала укол ревности.

Если и студент с ореховыми глазами увидит девушек такими же прозрачными и соблазнительными?

…И вдруг Крошечка-Хаврошечка исчезла. Кто-то говорил, что ее обидело комхозовское начальство, и якобы своими глазами было видено, как она садилась с пожитками в рейсовый автобус. Кто-то утверждал, что робкую банщицу насильно увезла в город родная тетка, потому что, дескать, у нее пропадали какие-то метры и во что бы то ни стало нужно было прописать человека.

Как бы там ни было, но когда егорятинские бабы заявились в баню с вениками, в Хаврошином окошке бойко торговала билетами горластая Машка Логинова. И хотя довольная Машка егозила перед бабами, те хмуро сторонились и молча ныряли в низенькую дверь раздевалки. Не нужно им было никаких машек, у которых и вода была не мягка, и угаром вроде припахивало. И под скамейкой, к всеобщему негодованию, нашли с прошлой, мущинской еще бани, волосяной комок!!!

Все село почувствовало, что с отъездом тихой Крошечки-Хаврошечки осиротели Егорята.

Город, большой, грязный и шумный, произвел на Хаврошу тягостное впечатление. Город нужно было кормить. С этой задачей усиленно старались справиться многочисленные столовки, кафе, блинные, пельменные, пирожковые и закусочные. По теткиной протекции Хаврошу взяли убирать со столов в большое кафе на одной из самых оживленных улиц города.

Если Хаврошечка и в маленьких Егорятах была незаметным человеком, то тут совсем исчезла, растворилась в людском водовороте. Была Хавроша – и нету ее. В первое время она ходила как живой труп. Толкала посудную тележку по кафельному полу с грязными лужами (острый нож в ее сердце были эти лужи, так и тянуло засучить рукава и до блеска, досуха натереть кафель). Лицо у нее было помертвевшее, взгляд – отрешенный, слепой. Хавроша в один день осунулась, постарела. Страдала она, исходила в тоске по милым ее сердцу Егорятам, егорятинской бане, егорятинским ядреным бабам.

Вокруг был чужой, враждебный мир. Хавроша попала в царство таинственных, исполненных глубокого кулинарного смысла слов. Кругом только и слышно было: "Картофель ВО ФРИТЮРЕ, РАСПУСТИТЕ масло, приготовьте НА ВОДЯНОЙ БАНЕ, ЗАЛЬЕЗОНЬТЕ, просят рыбу в КЛЯРЕ…" От этих слов кружилась голова у Хавроши как у пьяной.

Но вот потихоньку и она свыклась с городской толчеей. Не в дремучий лес попала – к тем же людям. Работы было по горло, в обеденные часы только успевай поворачиваться с тележкой. И тут и там сияли голубые глаза, и мелькал белый как снег платочек.

В первые же дни приключился скандал. Это когда она, заметив, что в помойное ведро летят целые, не надкусанные куски хлеба, ужаснулась увиденному. И стала их перебирать. Те, к которым прилипали макароны, или картофель, или крупа из гарнира, отряхивала и снова аккуратно укладывала на поднос хлеборезки. Хлеборезка с пухлыми голубыми от татуировки руками ухмылялась да помалкивала.

В конце концов, одна из посетительниц столовой увидела это. Что тут началось! Женщины выскакивали из-за столов, выплевывая разжеванный хлеб и зажимая рты. Кто-то требовал деньги обратно. Шум из-за новенькой тогда получился большой…

Иногда среди посетителей Хавроша видела модно одетых парней и девчат. Тогда она тихо радостно улыбалась: ведь это были ее старые хорошие знакомые. Они напоминали ей студентов, мывшихся в бане. Только парня с ореховыми глазами она никак не могла встретить между ними.

Вообще, Хавроша в конце концов полюбила посетителей большого кафе так же, как когда-то любила егорятинских мужиков и баб, посетителей её бани.

Но чем дольше работала она в кафе, тем больше с ней начинало твориться неладное. Убирая со столов, Хавроша с тревогой оглядывалась по сторонам. Порой она замирала, и по ее круглому личику пробегала тень.

Хаврошечка была не слепая и видела, как тощие утром и разбухающие к вечеру хозяйственные сумки уплывали в руках уходящих на заслуженный отдых работников кафе – начиная с добродушной толстой заведующей и кончая судомойкой. В сумках лежали крупные птичьи тушки, банки с наваристым бульоном и снятыми сливками.

Когда Хавроше для начала предложили две пачки сливочного масла и килограмм красного, как кровь, фарша, та от великого стыда и страха затрясла головой. "Маленько не в себе", – решили в кафе и отступились от нее. Но полюбили и тоже стали называть ласково Хаврошечкой.

А посетители жевали котлеты из прокрученных сухарей и несвежего сала, покорно глотали сметану, смешанную с кефиром, пили компоты из фруктов, списанных в отходы, с сомнением разглядывали извлеченную из щей косточку, похоже, не раз до этого попутешествовавшую по чужим тарелкам. В последнее время популярным среди посетителей был анекдот о раздатчице, угодившей в психушку. Говорили, несчастная сошла с ума, когда, привычно накладывая в тарелки второе, услышала над своим ухом произнесенное громовым, раскатистым голосом: "Контр-рольное блюдо!"

Сами работники кафе кушали еду, приготовленную для себя на отдельном противне и в отдельной кастрюле, на которых, чтобы, не дай бог, не спутать с обычной посудой, снаружи глубоко было выцарапано "специальная".

Что творилось на белом свете? Хавроша помнила, как в Егорятах на воровстве поймали Машку Логинову. Она в страду поварила на полевом стане и утащила из котла пятикилограммовый кус телятины, предназначенный в суп для механизаторов.

Собрание проходило в клубе при большом скоплении народа. На задних скамейках отчаянно дымили папиросами молчаливые мужики. И Хаврошечка тут была. А как же, дело касалось ее самым прямым образом: в ее же бане обманутые Машкой хлеборобы часами отмывали черную земляную пыль.

Вспомнить страшно, как срамили тогда Машку, чтобы другим неповадно было. Посадили страдать на стульчике – на всеобщем обозрении. У Машки обиженно надувались и опадали дряблые щеки, она утирала углом косынки потное лицо – баня ей досталась не прохладнее Хаврошиной.

Однажды Хавроша, поглощенная своими горькими думами, убирала посуду со столов. Случайно подняла глаза на посетителя – и вся просияла, увидев милое, милое лицо с ореховыми глазами. И студент ее узнал:

– А, Крошечка-Хаврошечка! Какими судьбами?

Хавроша несмело опустилась на стул рядом. Боясь, что от нее пахнет распаренными тряпками, а руки у нее мокрые, горячие и красные от хлорки, робко взяла студента за руку и стала просить, чтобы он никогда не ходил в это кафе…

Она пыталась объяснить и не могла найти слов – вдруг стала быстро-быстро целовать его руку и прижимать к своей груди. Она все испортила. Студент нахмурился и отдернул руку. Он вспомнил, что летом что-то про них с этой дурочкой говорили в деревне, название которой он и не помнил. Он искал и не мог найти, обо что вытереть руку. Он вдруг почувствовал такое отвращение, что немедленно бы выскочил из кафе, но не доел еще и супа.

В тот же день Хавроша отомкнула кладовку под лестницей. Среди ведер и тряпок нашла грубый пластиковый мешок, в котором лежали пакетики с зеленым порошком – им травили в кухне крыс.

Вот румяная повариха Сима своими круглыми розовыми руками, одетыми в суконные рукавицы, извлекла из духовки скворчащий спецпротивень с большими кусками свиного спецжаркого, облитого густым коричневым спецсоусом. И поставила его остыть на подоконник.

Хавроша подошла и, кланяясь спине поварихи, испросила разрешения взять немного мяса: что-то сегодня ей раньше хочется кушать. Повариха у плиты, не оглядываясь, кивнула. Всего и было дела: вынуть пакетики из-за пазухи, вытрясти содержимое в противень… А у Хавроши легкие разрывались – так много вдруг там оказалось воздуха. А в груди слева будто кто-то кулачком сильно и быстро тукал изнутри.

Размешав деревянной лопаткой куски мяса, утопив ядовитую зелень в соусе, Хавроша поплелась в зал. Села там за первый попавшийся столик, плетями свесив руки книзу, как после самой тяжкой на своем веку работы…

Назад Дальше