Федина беда - Филимон Сергеев 5 стр.


Долго я злилась, Федор, после твоего отъезда… Даже с Петькой Чумаковым из-за тебя поссорилась. Как-то он, еще до сенокоса, подошел к моей летней горнице и давай палкой по наличникам окна барабанить. Бряк да бряк. Стукнул раз шесть, а на седьмой прямо по стеклу угодил. Тут уж я не выдержала, выдернула из запечья батькин дробовик и во двор. Время уже осеннее стояло, темное, звезды на небе словно тусклые свечи горели. Выскочила я на крыльцо, кричу: "Кто там!" Молчание. Ну, думаю, может проверка для грабежа! Сначала окосячины простукали, есть ли в избе кто, а потом - стекло вон и в горницу за иконами. Ну, думаю, я вам покажу пресвятую Богородицу! Взяла и выстрелила прямо из двух стволов под окна рубленки. Мои родичи сразу же словно горох на улицу высыпали: отец с винторезом в руках, и мамка с фонариком, и сестры, соплюшки босоногие, и даже дедка Афон в одной руке с лучиной, а в другой со спичками. Двор осветили, а под самым углом избы Петька Чумаков весь в кровище лежит, и трудно понять, то ли выпивши, то ли дробью ошарашен. Весь от страха трясется, и за пазухой у него не бутылка водки, а маленькая бутылочка с соской. "Вы что? - забормотал он, как только очухался. - Без всякого предупреждения в человека стреляете! Так и убить можно!" А лицо и шея у него в крови, потому как дробью прямо по ушам шаркнуло. "Ты, - говорю я ему, - сообрази, в чем дело, зачем по ночам шляешься, да в окна мирных домов барабанишь?" А он мне бутылку с соской протягивает. "Поздравить, - говорит, - тебя хотел, Нюрочка Суземцева, как давнюю подругу поздравить… Ведь я же знаю, что ты от Федьки Ласточкина ребеночка ждешь. Вот и принес подарок". Я так и обомлела от его слов. "С чего, - говорю, - ты взял, Петька, что я от Федора Ласточкина ребеночка ожидаю?" А он вдруг встал на колени, да как зальется жгучими слезами, прямо при родных моих. "Я, - говорит, - все знаю, потому что люблю тебя, ненаглядная моя Нюрушка! Понял я, что Федька твой больше никогда не вернется в деревню, потому что нечего ему здесь делать, коли он в артисты подался". Ох, как налетела я на него, Федя, после этих слов! Ох, как я отхряпала его тем же самым дробовиком, несмотря на кровищу и простреленные уши! Мои родичи даже оторопели. "Ты, - говорю - у своей Галеньки как Христос за пазухой живешь, водку каждый день ваганами галюзишь, словно варнак шальной, и на уме-то у тебя один топор да рубанок, а Федор Ласточкин, не в пример тебе, учится в столице! А ведь он такой же, как ты, сирота!"

Выпалила я эти слова последние, и сразу же мне ясно стало, почему ты с наших суземок стронулся. Милый друг мой, дролюшко мое несусветное! Ведь ты же один теперь остался, совсем один! Закрою глаза и вижу тебя: словно желтый листик, трепещешь ты от холода и ветра, а ведь уже зима в разгаре. Из нашей калиновой поймы сегодня утром последний чирок выпорхнул. Не ровен час морозы грянут, а тогда без теплых катанцев и за водой на речку не сбегаешь. Прорубь-то нынче решили посередине реки рубить, потому как от всякой химии и удобрений пакостных плохая вода у берегов стала. Даже чай с индийской заваркой нефтью отдает…

А теперь, Федор, сиротинушко мой незабываемый, приготовься выслушать от своей землячки самое горькое, самое непоправимое сообщение. Начну по порядку. Дело в том, что еще месяц назад, получив от тебя последнее и очень грустное письмо, твоя бабушка, Евдокия Степановна, не стерпела и пришла к нам в дом, да так и не вышла из него… Вот уже месяц прошел, а я помню каждое слово твоей бабушки, каждый вздох.

Евдокия Степановна пришла к нам еще в первой половине дня примерно через два часа после почтальонши Тони. Помню, стоял ясный, осенний день, на дворе было тихо, безветренно, а от церквушки нашей словно малиновый звон катился. Ну, думаю, есть же минуты, когда жить вдвойне хочется, и кажется тебе, что и ты, и эта деревенская красота несказанная вечны. Но только я подумала об этом, как вижу - Евдокия Степановна к нашему дому подходит, и не со стороны своей деревни, а со стороны церквушки Кирики-Улиты. Что-то неладное случилось, сразу смекнула я, и вышла к ней навстречу, словно в предчувствии каком-то. Подхожу ближе и вижу - лицо у бабушки белое как снег, а в руках твое письмо. Я уже решила, что ты заболел, Федя, или, того хуже, под машину попал. А она, Евдокия Степановна, еще не дойдя до нашей огороды, еще с болотины кричит: "Нюрушка моя ненаглядная! Суземлица православная! Выручай моего гулену из беды, не то погибнет он в большом городе, совсем погибнет!" Я к бабушке бегом. "Что случилось, Евдокия Степановна? Неужто повестка в суд?! Неужто Федор наш с городской шпаной связался?" А она мне: "При чем тут повестка! Какой суд к лешему! Дело-то хуже… подумать лихо. Федя-то на артиста учиться вздумал, в училище специальное поступил. Только чует мое сердце, не для него оно и он с душой своей отзывчивой не ко двору пришелся. Пропадет он, девка, пропадет!.." Схватила я бабушку под руку и провела в дом. "Показывай, - говорю, - Евдокия Степановна, письмо. Хватит кукситься…" Она пошелестела твоей писаниной, а сама левой рукой за сердечко хвать да хвать. "Что, - говорю, - Евдокия Степановна с сердцем?" А она: "Ой, Нюра, выпорхнет! Ой, выпорхнет!" - "Да что же такое с вами, бабушка, - забеспокоилась я, - ведь вы же еще вчера с колуном пястались… Поленницу дров отмахали. Неужто письмо так сильно подкосило?" А она присела на голбец русской печки - лицо жалобное, в глазах слезы, а в правой руке твое письмо. Достала я из шомуши медный ковшик, зачерпнула студеной воды из кадушки и плеснула на Евдокию Степановну. Она вздрогнула сразу, посмотрела на меня испуганным взглядом, да как заплачет. Тогда я взяла бабушку под руки, положила ее на свою кровать, а сама с письмом ближе к свету. Пробежала глазами первые два листка, а как до того места дошла, где ты свою Веронику с бабушкой единственной сравниваешь, тоже расплакалась… Эх, Федор, Федор, до чего же ты докатился! Какую-то бессовестную шушеру, у которой на уме одни рестораны да женихи, такие же распутные, как она сама, с бабушкой нашей сравниваешь! Да бабушка наша, Евдокия Степановна, век-вековущий с одним супружником прожила, четырех сыновей воспитала, в том числе и батьку твоего, без вести пропавшего на фронте. Да она - сама чистота несказанная! А твоя Вероника кто? Выдра городская, прошмандовка! Да на ее доме фонарь красный надо повесить и всем показать, что здесь живет девка, которая честь свою продает. Эх ты!

Прочитала я письмо, и слез не могу остановить. Вот ведь беда какая, и здесь ты сиротой был, Феденька, и там тебе еще хуже… Один-одинешенек… на весь белый свет один, а нынче и тем более…

Ведь я любила тебя, Федор, больше жизни своей любила, а теперь не только люблю, но и жалею. Ты же круглый сирота теперь, а ведь беда к беде липнет. В общем, миленький мой, ненаглядный мой сиротинушка, крепко наревелась я, прочитав твое письмо, а потом, когда подошла к кровати, на которой бабушка твоя лежала, - то было уже поздно. Расстегнула я пуговки на ее кофте, прислушалась к ее сердечку - и опять заревела. Сердечко-то у нее словно каменным сделалось. Бросилась я за фельдшером, а отец мой подошел к Степановне, потрогал ее голову - и тоже побледнел. Фельдшер, говорит, теперь только для проформы нужен. Для составления акта… Ты, говорит, сначала на почту беги, телеграмму дай своему непутевому жениху о том, что бабушка его померла, а потом уже к фельдшеру ступай. Выскочила я на улицу, а сама думаю: теперь уж, видно, моему Феденьке не до бабушки, а ежели и приедет на похороны - наверняка не один, а с этой самой Вероникой. В общем, друг мой единственный, дролюшко мой пропащий, прости меня! Не стала я посылать тебе телеграмму, обиделась крепко… Так что вот такие дела, Федя… Похоронили мы Евдокию Степановну девятого ноября, сразу же после Октябрьских праздников, со всеми почестями и торжественностью. На кладбище вся деревня была, и многие вспоминали тебя недобрым словом, а я слушала упреки в твой адрес и плакала. Еще раз прости меня, Федя, за глупость мою и, ради бога, не думай, что я не хотела тебя видеть. Наоборот, очень хотела, но боялась, что ты другим стал. Боялась, что не узнаешь и в мою сторону даже не посмотришь. И за бабушку Евдокию Степановну, которую ты, Федя, не уберег, уж больно горько и обидно мне.

Каждый день я перечитываю твое письмо, да все о тебе думаю, пожалуй, и понимать тебя стала, и, видно, время придет, прощу. И за бабушку нашу, и за себя. Только сразу, Федор, не могла я измену твою понять. Как мог ты бросить Евдокию Степановну и меня?! Да уж, видно, жизнь - она суровее, чем я думала, и, наверно, разная она везде, хоть кругом и похожие люди живут. Наверно, каждому свое место в жизни. Может быть, ты и на правильном пути, и место свое лихо ищешь - у тебя, Феденька, и вправду талант есть, я верю, что есть.

Желаю тебе счастья, Феденька, и удачи, а трудно будет, помни, что мы, суземляки, всегда примем тебя, и работу дадим шоферскую, и машину не худую, и поле под картошку выделим, потому как еще все помнят, что ты внук нашей любимой бабушки, да и в деревни теперь многие из городов возвращаются. Прощай, друг мой давний, желаю успехов тебе.

Твоя Нюра.

Ванино масло

- Ванька, вставай! Морду бить буду…

Иван Частоколов перевернулся на другой бок, оглядел темную горницу и только сейчас сообразил, что ночевал не у себя дома и не у Клавы Рогожиной, своей синеглазой невесты, а совсем в другой деревне.

Он медленно поднялся и молча подошел к ушату с водой. Иван так устал за последние дни, что ощущал тяжесть во всем теле. Голова кружилась.

- Ты что рявкаешь, - пробурчал он, испив из ушата два ковша студеной водицы. - Я ведь двадцать ден без выходных пашу!

Бригадир молча достал из-за пазухи целлофановый пакет, вытащил из него кусок сливочного масла и вмазал его Ивану в физиономию.

- На днях ареста жди! - пригрозил он. - А к молоковозу теперь не прикасайся!

Иван закашлялся, отпрянул в сторону, но все-таки проглотил малую толику масла и, сморщившись, побежал во двор.

Когда он вернулся в горницу, бригадира уже не было. Только масло желтело на широких половицах старинного поморского дома, да на деревянном стуле лежал скомканный целлофан. Частоколов дрожащими руками развернул его и, лизнув оставшиеся на целлофане желтые пятна, брезгливо поморщился. От масла несло бензином. Иван, тяжело вздохнув, устало опустился на стул и долго сидел согнувшись, будто на него взвалили несколько мешков муки. "Ну при чем здесь я?" - размышлял он и вдруг вспомнил…

Два дня назад Иван сильно мучился простудой: хрипел, кашлял, всю ночь не спал, а утром решил идти к врачу. Но не успел он очухаться от бессонницы, как в его доме, точно так же, как сегодня утром, появился бригадир и срочно приказал ехать за молоком в Соену. Отказываться было никак нельзя, потому что другой совхозный молоковозчик в это время отсутствовал, а совхоз и без того не выполнял план по молоку.

На улице всю ночь шел дождь с мелким колючим снегом, ехать пришлось по разбитой колее. После трех километров изнурительного пути Иван так занедужил, что остановил машину прямо на дороге и отправился на перекур в ближайшую избу.

В избе его встретили хорошо: угостили солеными груздями с картошкой, а для улучшения самочувствия поставили на стол чашку крепко заваренного чая. После этого хозяин двухэтажной рубленки Матвей Демьянович попросил его на обратном пути отлить литров тридцать молока для только что родившейся холмогорской телушки. Частоколов, конечно, отказал, убедительно растолковав, что совхоз и так в тяжелом положении со сдачей молока. Тогда хозяин предложил еще одну чашку чая, только уже с "напитками", но ответ получил тот же.

И вот сейчас Иван вспомнил, что после Большой Калины у него пропал шланг для перекачки молока. Иван не сомневался, что открутил его хозяин того самого дома. Надо было либо возвращаться за новым шлангом в механический цех, либо ехать обратно в Большую Калину и, пристыдив старика, отобрать пропажу. Но молоко в Соене за это время могло испортиться. Кроме того, ни на то, ни на другое не было ни сил, ни времени. И тогда Иван решил задачу по-своему. Недалеко от Соены геологи бурили скважину. К ним и обратился Частоколов. Шланг удалось выпросить. Но какой?!

Только теперь он сообразил, что геологи могли перепутать шланг и дать ему из-под бензина, да еще с остатками горючей смеси внутри. А он даже не догадался понюхать его.

Припомнив все это, Иван Частоколов быстро привел себя в порядок, умылся, причесался и, поблагодарив хозяйку дома за ночлег, опрометью бросился в сельмаг.

На высоком крыльце сельмага никого не было, только две огненно-рыжие собаки, уютно развалившись у входа, терпеливо дожидались первых посетителей.

Иван крадучись, почти бесшумно открыл дверь магазина и, войдя внутрь, облегченно вздохнул.

В сельмаге, кроме молоденькой продавщицы в импортных очках, тоже никого не было.

- Здравствуй, уважаемая, - стараясь говорить как можно тише, начал Иван. - Масло есть?

- Пока есть.

- Взвесьте грамм сорок.

- Что так мало? - улыбнулась продавщица.

- Сперва попробовать надо, - глухо выдавил Частоколов, - а потом уж покупать…

- А чего пробовать? Масло наше, совхозное, по всему району славится. После большой взбойки его и то не всегда пробуют, а вчера всего три ящика приготовили специально для нашего магазина.

Иван безрассудно глянул на свежее масло, с грустью протянул последнюю мелочь, оставшуюся после покупки подарка в честь Клавиного дня рождения. Затем сунул сверток в карман и быстро вышел из магазина.

Рыжие собаки пошли следом.

"Масло чуют, - подумал он. - Может, оно и хорошее, может, бригадир разыграл…"

Не в силах больше мучиться догадками, он почти добежал до первой лодки, опрокинутой вверх дном, уселся на нее поудобней и, достав из кармана сверток, развернул его. Сначала он только понюхал, затем осторожно лизнул, еще не веря мерзкому запаху, а потом положил масло целиком в рот. Он хотел сразу проглотить его, чтобы убедить себя в том, что оно вполне съедобное и даже вкусное, но комок не лез в горло.

"Значит, крышка!" - решил он, выплюнув несъедобный продукт. Собаки тут же набросились на масло, обнюхали его со всех сторон, но есть не решились и разочарованно ушли прочь.

Иван остался один. В ноющем сердце опять зазвенели слова бригадира: "На днях ареста жди!"

Неужели тюрьма?! Неужели проволока колючая?!

Иван резко поднялся с лодки и опять пошел в сельмаг.

В магазине по-прежнему было пусто.

- Слушай, принцесса, - обратился он к продавщице. - Масло кто-нибудь покупал, кроме меня?

- Покупали… Бригадир еще утром да Чижик из Большой Калины. А в чем дело?

- Дело в том, что… - Иван не знал, с чего начать. - Короче, Глафира, будь другом, не продавай его! Оно порченое…

Продавщица отрезала от бруска крохотную дольку масла и, попробовав его, поморщилась.

- Чуешь, отрава какая?!

- А что делать теперь? Все равно продавать надо.

- А я говорю - не надо. Людей отравишь… Сам выкуплю. Я испортил, мне и горевать… Сколько этот брусок стоит?

- Шестьдесят один рубль, - удивленно ответила Глафира.

- А остальное масло на сколько потянет?

- Сто пятьдесят, - растерянно буркнула продавщица.

- Тогда вот что. Спрячь его подальше и жди, когда я деньги раздобуду. Только, ради бога, не продавай!

Иван, словно ошпаренный, выскочил из магазина.

"Только бы ветеринаршу застать, - лихорадочно соображал он. - Только бы уговорить ее сейчас же, не теряя времени, осмотреть мою поросюху! А если Аглаиды Поликарповны дома нет? Тогда к Чижику побегу, взаймы просить буду… Не даст, корову продам!"

Но самый уважаемый человек в деревне, местная ветеринарша, Аглаида Поликарповна Толстощекова, оказалась дома. Он заметил ее еще с другой стороны улицы, потому как роста она была выше среднего, да и объема редкого.

- Аглаида Поликарповна! Помогите! Деньги позарез нужны! Дайте взаймы двести десять рублей!

- А зачем тебе двести десять рублей? - Аглаида Поликарповна работала на огороде и, не отрывая глаз от грядки, с достоинством перевернула лопату конского навоза.

- Баню в Большой Калине хочу купить, - неуверенно соврал Иван.

- У кого же это?

- В Чижиковских угодьях…

- Ну что ж, Ваня, дело хорошее. Только денег у меня нет.

- Тогда помогите, Аглаида Поликарповна, в самом необходимом! Сделайте заключение о здоровье моей единственной поросюхи! Справка нужна…

Только теперь ветеринарша оторвалась от лопаты и пристально посмотрела Ивану в глаза.

- У меня выходной сегодня, завтра приходи.

- Мне завтра ни к чему, - не отступался Иван, - нынче рубль дорог.

- Я же тебе русским языком сказала: не могу сегодня, занята я.

Но Иван все-таки отважился забить поросенка и сдать свинину в сельмаг.

Мясо в магазин он решил доставить на собственных плечах, а не на совхозной лошади, как это обычно делается в деревне. "Для конспирации", - решил он и, быстро разделив тушу на четыре куска, перевязал каждый мешковиной.

На этот раз в магазине было полно народу. Продавщица, увидев Ивана еще через окно, сама вышла навстречу.

- Ну что, Ванька?! Народ масло требует! Деньги принес?

- Вот они… Поросюха пудов на десять будет…

- А разрешение на сдачу мяса?

- Будет, Глаша, потом будет… А теперь, сама понимаешь…

- Ну ладно, хватай ношу скорей да за витрину тащи… Люди смотрят… Слушай, Ванька, если ты в течение часа не перетаскаешь в сельмаг всю поросюху и не выкупишь масло - придет заведующая, голову с меня снимет.

- Хорошо, хорошо, - закивал Иван. - Потерпи, Глафирушка, только смотри, масла никому… ни грамма.

Во второй заход Частоколов взвалил на себя сразу два куска. Ноша оказалась намного тяжелей, и нести ее было неудобно. Прогибались от груза сосновые мостки, путались собаки под ногами, но Иван не давал себе роздыху. "Только не позор! Только не тюрьма!"

Третий, завершающий заход для Ивана Частоколова стал почти праздником. Прежде чем отправиться в магазин, он до блеска начистил кирзовые сапоги, тщательно причесал светлую шевелюру, и оставшаяся часть груза показалась ему легче ватной подушки. Но когда он приблизился к сельмагу, сердце сжалось. Он вдруг увидел, что все три куска тщательно завернутого мяса кто-то уже вынес обратно из магазина, а около них, зеленея от злости, кружилась заведующая. Он даже не стал уговаривать ее принять мясо без ветеринарной справки, тяжело вздохнул и вошел в магазин.

Назад Дальше