Стоит Лее выйти из дому, как тут же в толпе образуются заторы и пробоины: кто-то обнимает её, кто-то жалуется, плачет, делится житейскими неурядицами.
Если с вами что-то стряслось, не надо звонить в магендавидадом. Звоните Лее.
Если Иешуа спасает глиняные вазы, то Лея склеивает человеческие судьбы. Поднимает падших, утешает, придает смысл будням и накрывает столы в праздник.
Рожает с каждой роженицей и провожает каждого усопшего. Она помнит, когда и у кого прорезался первый зуб, кто вылечился и от чего… "Ай-ай-ай… Что вы говорите? Такой молодой, я же буквально вчера…"
Нет в нашем городе человека, не знающего, кто такая Лея.
Если вы думаете, что мужчина, выкатывающий мусорный бак, – обычный мусорщик по имени Фима Зайчик, малоинтересный, пожилой и беззубый, то вы глубоко заблуждаетесь.
Фима Зайчик с некоторых пор, а точнее, с марта месяца этого года, – не кто иной, как сам Ахашверош, царь персидский. По рынку ходят Мордехай, Эстер, Аман, царица Вашти…
Я – не пекарь и не псарь,
А простой и скромный царь,
До границы небосвода
Я – властитель всех народов,
В общем, скромность моя
Замечательная!
Еще издалека завидев Лею, Фима Зайчик – Ахашверош – заключает её в свои объятия, и то же самое происходит при встрече с Мордехаем и Аманом.
Если бы вы только знали, сколько пафоса и неподдельной страсти звучало в монологах, произносимых со сцены матнаса. А сколько смеха…
Дело в том, что роль царицы Вашти исполнял тоже мужчина. Репатриант из Аргентины, одетый в женское платье, напудренный, завитый и надушенный сладкими духами, упорно не произносил букву "ша" и вдобавок нетвёрдо выговаривал "р", и всякий раз, когда со сцены звучало "Ахасфелос", зрители, да и сами актёры, едва удерживались от рыданий.
Силами местного драмкружка, состоящего из безработных и пенсионеров, был поставлен гениальнейший из спектаклей Пуримшпиль. А дирижировала оркестром, конечно же, неутомимая Лея. Эка невидаль – поставить спектакль в настоящем театре, на настоящей сцене, с настоящими актёрами! А вы возьмите простых, совсем неинтересных с виду людей, далёких от театральных подмостков. И тогда вы поймёте, что такое театр!
Сколько волнения, неподдельной страсти, жара, всепоглощающего вдохновения!
Всякий раз, останавливаясь вслед за Леей в любой точке города, в любое время, пусть даже в ту самую минуту, когда из-под носа со страшным рёвом срывается последний предшабатний автобус, оставляя нас стоящими у трассы с бесчисленными пакетами… всякий раз я поражаюсь терпению и любви, струящейся из её глаз.
Лея любит людей. Причём всех до единого, не делая скидок на морщины, возраст, дурной запах изо рта, чёрную неблагодарность, тривиальную подлость.
– Что ты знаешь? Я плачу и смеюсь, встречая каждый самолёт, переполненный бесценным грузом. Ты думаешь, народ – это обязательно красавцы и умницы? Это бомжи, инвалиды, выжившие из ума старушки, больные дети, мужья и жёны, любовники, пасынки и девери. Это мой народ, какой есть, другого не будет. Это они правдами и неправдами выбивают пособия, это они сплетничают, сквернословят, но это их дети. Как тебе объяснить? Плоть от плоти… Это наши дети. – Лея прикрывает глаза и откашливается. – Ну что ты стоишь? Через час – шаббат, а нам ещё добираться…
Страннее пары я не встречала. Уже давно Иешуа изъясняется не простыми человеческими словами, а иносказаниями, трактовками – как будто цитирует кого-то, – он играет в слова, понятия, раскладывает слова на буквы, выворачивает их наизнанку, докапываясь до первобытного, животного и божественного содержания их. Порой меня не покидает ощущение, что Иешуа играет в какую-то игру, по-своему отыгрывается, возможно, даже мстит кому-то. Сидя за столом, он сосредоточенно жуёт и вдруг оживлённо вскидывается.
– А ты знаешь, почему женщина становится распутной? Вначале в неё входит дух глупости (шота – быть глупым). Вторая стадия – сата – сбиться с пути. И тогда наступает последняя стадия – сота – распутная. Ты видишь эту связь?
– Да, – торопливо киваю я, проглатывая измельчённые баклажаны, нашпигованные чесноком и орехами.
Я, безусловно, вижу эту связь, потому что с некоторых пор отчаянно поглупела.
Я стремительно меняюсь – похоже, сбрасываю старую кожу и обрастаю новой.
– От хумуса растёт грудь, – сообщает мне Аллочка, называющая себя на новый лад – Эллой.
Аллочка расписывает чашки и мезузы в мастерской Фанни – огромной белой женщины родом откуда-то из Айовы или Северной Каролины.
Фанни – бывшая оперная дива, единственная дочь незрячих от рождения родителей, удачно вышла замуж (кажется, в третий раз) и теперь снабжает американских евреев кошерной утварью, расписанной умелыми руками девочки из маленького украинского городка – то ли Мелитополя, то ли Херсона.
Во время работы Фанни включает стереопроигрыватель и распахивает рот с крупными желтоватыми зубами. Она ужасно непосредственная, наша Фанни. Всё, что она делает или говорит, она делает шумно, демонстративно, почти вызывающе. Сейчас закончится очередная оперная ария и начнётся подробное повествование о климаксе, которым бывшая певица страдает с недавних пор. Фанни очень физиологична и практически не ведает стыда. Она вздыхает, ёрзает огромными полушариями зада, вспоминает о том, что сегодня у неё не было… Мелко хихикая, доверительно сообщает о том, что у неё пучит живот.
Мы с Аллочкой переглядываемся. Через час Фанни выдохнет своё знаменитое: "Пуфф", – капризно оттопырит пухлую нижнюю губу и начнёт собираться. Уже с порога она в третий раз огласит список срочных дел и унесётся в сторону благополучной Раананы.
– Свобода! – кричу я, опрокидывая стул домомучительницы.
Долой постылую оперу, долой ведро, заполненное вязким раствором. Долой ряд белых, девственно белых тарелок и чашек.
Теперь мы можем насладиться унылой свободой промзоны. Пить кофе, болтать и смеяться.
– От хумуса растёт грудь, – сообщает мне Аллочка и распахивает рабочий халат.
Что-то с нами творится здесь, в этом душном помещении, за этой металлической тяжёлой дверью, раскалённой от полуденного африканского солнца.
Мы говорим о мужчинах. О чём ещё говорить нам? Из соседнего здания доносятся мужские голоса.
Это зона. Промышленная зона. Сотни мужчин и женщин с утра до вечера выполняют бессмысленную, отупляющую работу. Сотни не старых ещё мужчин и женщин фертильного, как его принято называть, возраста.
Фертильность наша не подлежит сомнению. И оттого мы рады появлению Мусы. Муса испуганно просовывает смоляную голову в проём двери: ну, толстая ушла? Он называет нашу хозяйку "шмена", то есть "жирная", но это, разумеется, за глаза; в глаза же – неудержимо лебезит. Фанни – настоящая мем-саиб, и в присутствии её великан Муса сжимается до размеров нашалившего школьника.
– Вы заметили, девочки, какой наш Муса красавец? – голосом сытой кошки интересуется Фанни.
Ещё бы; заметили и некоторое смущение самой Фанни, и то, какими пятнами покрывается щедро декольтированная грудь.
В отсутствие Фанни Муса садится довольно уверенно, забрасывает нога на ногу и принимает из Аллочкиных рук чашку с "боцем" – чёрным кофе, залитым крутым кипятком. Он бережно расстилает белоснежную салфетку.
– Баклава – настоящая, не какая-то чепуха с шука, – бери, не стесняйся – жена пекла.
Он произносит: "баклауува", – и во рту становится вязко и приторно.
Муса живёт в Газе, в небольшом домике на земле, окружённом оливковыми деревьями. Мне кажется, в каком-то сне я видела этот дом и босого полуголого мальчика, сидящего на корточках неподалёку. Молчаливую жену, выпекающую пресные лепёшки. Бельевую верёвку через двор и тощую козу, жующую горькую арабскую траву.
– Ма шломхем, банот? (Как дела, девочки?)
Никого не обманывает светское начало беседы и рассказ о больных ушках младшего, то ли одиннадцатого, то ли двенадцатого по счёту ребёнка. Через каких-нибудь полчаса из угла комнаты, прикрытого ширмой, донесутся голубиные стоны и притворно возмущённый Аллочкин вскрик – негромкий, впрочем:
– Куда, зараза, руки суёшь?!
Но Муса упорно суёт, потому что Аллочка сладка и горяча, как только что съеденная, обильно пропитанная мёдом баклава, и от местного хумуса у неё растёт грудь, в чём Муса собственноручно желает убедиться, – каморка становится нестерпимо жаркой, и распалённому Мусе, видимо, кажется, что он – хозяин такого небольшого гарема; на шее его пульсирует яремная вена; кажется, ещё чуть-чуть – и налитое тёмной кровью лицо взорвётся. Всё-таки удивительные эти маленькие девочки из провинции: крохотной ладошкой Аллочка отпихивает настырного гостя:
– Ма, ата метумтам? Ма ата осэ? (Ты что, с ума сошёл?)
Укрощённый хозяин гипотетического гарема вспоминает, что рабочий день вот-вот закончится, а дорога в Газу занимает немало времени, часа три, и на каждом посту он, взрослый мужчина, отец двенадцати, кажется, детей, должен стоять навытяжку перед желторотыми мальчишками в форме.
А в доме под цветущими оливами раскатывает тесто его горячая, сладкая, всегда желанная жена, которую зовут, допустим, Адавийя – летний цветок, или Азиль – нежность, а по двору бежит его сын, младший, с перевязанными ушками, – если Аллаху будет угодно, мальчика вылечат израильские врачи, но для этого потребуется разрешение.
Добрая Фанни всё устроит, вряд ли она откажет Мусе, и мальчика привезут в лучшую детскую клинику, и тогда он вырастет здоровым и крепким, как отец, и на шее его будет биться тугая яремная вена, когда, распахнув на мальчишеской груди дешёвую джинсовую куртку, купленную на летней распродаже вместе с рюкзаком и удобными мокасинами фирмы "Nike", выдохнет в толпу смеющихся школьниц и стариков с тележками: "Аллаху Акбар".
Это будет та самая остановка, с которой Иешуа делает пересадку на сто шестьдесят шестой автобус, идущий с центральной автобусной станции прямо к дому.
Красавица Яффа, с блошиным рынком, рыбными рядами и сбегающими к морю ступеньками, останется позади, а с высокой мечети донесётся записанный на плёнку полуденный азан, третий из четырёх в этот день.
Итак, сначала женщина глупеет, потом – сбивается с пути.
Всё по порядку. Нет, вначале я познакомилась с этим человеком. Потом…
Потом начались нагромождения глупостей, череда неприятностей и неловких ситуаций.
Таких, например, как потеря месячного проездного билета. Не знаю, каким образом выскользнул он из моих рук. Разве бегущая к автобусной остановке женщина того самого (смотри выше) возраста, да ещё после бесконечного трудового дня, в предвкушении долгожданной свободы…
Начнём строго по порядку. Тот факт, что не встретиться, не пересечься мы никак не могли, не подлежит сомнению. Каким образом могла я обойти стороной перевязанного кокетливой косыночкой-банданой плотно сбитого мужчину с шальным взглядом голубых глаз?
Хорошо, предположим, я сделала вид, что не заметила, совершенно не заметила его заинтересованного, мягко говоря, взгляда, и решительно двинулась в сторону пекарни Ицика на углу. В пекарне я некоторое время металась между усыпанными пудрой и облитыми глазурью марципанами и солёными слоёными пирожками. Я обожаю выпечку. Запах свежеиспеченного хлеба способен вдохнуть в меня жизнь.
Конечно же – каждым позвонком, хребтом ощущала я его присутствие, – конечно же, таинственный незнакомец последовал за мной.
Через какую-то четверть часа, сверкая глазами из-под сбившейся повязки, он поведал мне страшную тайну. И спросил, желаю ли я сопровождать его во время секретной поездки к резиденции Арафата?
То, что за всей этой удивительной историей тянется след ФСБ, не вызвало у меня никаких сомнений. Уже в однокомнатной подвальной квартирке с единственным крохотным окошком незнакомец решительно стащил со шкафа некий цилиндрический предмет.
– Это подзорная труба, – строго ответил он на мой немой вопрос и чёткими, невыразимо прекрасными движениями развернул желтоватую тряпицу.
Упоминала ли я о том, что с детских лет питаю слабость к огнестрельному оружию? Все эти гладкие воронёные поверхности, изгибы, отверстия…
– Иди сюда, быстрее, – прошептал он и сдавил моё горло довольно крепкими пальцами.
Пошатываясь, я вышла из подъезда. Должна заметить, не в первый и не в последний раз убедилась я в удивительном свойстве моей психики.
Лабильность – кажется, именно так это называется.
Меня изнасиловали, тупо констатировала я, вдыхая вечернюю духоту полной грудью.
Дело в том, что акт изнасилования случался в моей жизни не раз и не два, и я, обладая той самой пресловутой лабильностью, прослеживаю определённые закономерности.
По улицам ходит немало красивых, молодых, сексапильных и просто хорошеньких женщин. Что же такого находят во мне эти разного возраста, вероисповедания и социального статуса мужчины?
Да, уши. У меня прекрасные уши, маленькие, изящные, как у породистого арабского скакуна. Уши эти расположены по обеим сторонам довольно милой головки, украшенной также замечательным ртом и задумчивыми глазами.
Уши мои чутки к малейшим, тончайшим нюансам и колебаниям, частотам и резонансам. Нежные, с бархатистой мочкой, они доверчиво тянутся в сторону всякого, кто произносит моё имя…
Кроме ушей, я обладаю зыбкой, неуравновешенной, плавающей походкой, выявляющей во мне человека сомневающегося, внушаемого, неуверенного в себе.
А насильники кто? Глупости, вовсе не брутальные мачо, самцы группы алеф, – напротив, это люди с травмированной психикой, зачастую весьма болезненной.
При виде моих прижатых к голове ушей и зыбкой походки они, эти несчастные, видят якорь, мачту, в некотором роде спасение и утешение, и несутся за мной, точно гончие по следу.
Где-то я упоминала уже о своей неистребимой внушаемости и – да – ужасном, гипертрофированном любопытстве!
Я всегда хочу знать, чем закончится история. Любая, самая невзрачная, самая плохонькая…
Один раз, ведомая собственным неуёмным любопытством, я без малейшего сопротивления последовала за молодым человеком, который честно сознался, что совершил побег из тюрьмы и давно не слышал запаха женщины. А я как раз примерно в то же самое время находилась под неизгладимым впечатлением от игры Аль Пачино в фильме "Запах женщины" – помните? Конечно, мой новый знакомый несколько не дотягивал до харизматичного итальянца…
Меня изнасиловали – шаря по дну сумки в поисках проездного билета, я убедилась, что расплата не замедлила явиться в такой банальной форме. Пострадавший отделался лёгким испугом, заключила я, потирая шею, – но, кажется, в начале нашего повествования мы говорили о глупости?
Что-то непостижимо притягательное было в медвежьей сноровке и в этой не вызывающей сомнения властности, с которой он, слегка, совсем легонько, подтолкнув меня в грудь, рявкнул: сидеть!
Он сбросил короткую куртку из пятнистой маскировочной ткани, и оказалось, что плечи у него пухлые, как у купчихи, а грудь обтянута видавшей виды полосатой майкой-тельняшкой в подозрительных разводах цвета засохшего кетчупа.
Голубоглазый назвался снайпером и с удовольствием поделился воспоминаниями о том, как вот этими вот руками – тут он выразительно развернул ладные мужские ладони, – вот этими вот руками стрелял и душил, стрелял и душил.
– Чечня, сама понимаешь, плановые зачистки.
Я втянула голову в плечи.
– Ребят наших жалко, – скрипнул зубами он и жадно затянулся.
Комнату заволокло сизым дымом, словно после взрыва.
– Я человек подневольный: куда пошлют, там и работаю. Сегодня – здесь, завтра – где угодно. Хоть в ЮАР, хоть в Танзании. Поедешь со мной?
Ослабив тиски, снайпер свернулся уютным калачиком и мирно засопел.
– Пожрать бы, – мечтательно зевнул он – так мог бы зевнуть изголодавшийся хищник – и, доверительно приобняв мои плечи, поведал грустную, трагическую даже историю необыкновенной любви к третьей жене, которую случайно обварил кипятком и которая буквально через пару недель после досадного происшествия разбилась на комфортабельном лайнере Сочи – Гудермес.
– Представляешь, я мыл ей голову, а голова у неё была крохотная, облепленная мокрыми волосами, почти младенческая, – мне так и хотелось сдавить её и услышать хруст, я едва удержал себя, но вот не знаю, что на меня нашло – почему я забыл разбавить кипяток в чайнике…
Голубоглазый обхватил щёки руками и с силой потянул их вниз – будто бы вознамерившись оторвать совсем. Но щёки были довольно упитанные, переходящие в бычью шею, поросшую пегой щетиной.
Я чувствовала себя зрителем, в результате счастливой случайности попавшим на сцену в качестве главного героя, да что там – героини! Мне надлежало сыграть свою роль по всем законам жанра. В конце концов, Его Величество Случай избрал меня, именно меня для исполнения важной, по всей видимости, миссии.
И я осталась сидеть, осталась – повинуясь непреложному закону – увидеть, чем закончится история с русским шпионом, вербующим попутчиц в резиденцию Арафата.
– Гилель любил повторять: моё унижение – моё возвышение, – начал Иешуа очередную шаббатнюю речь.
В углу комнаты мерцали свечи, стол был накрыт праздничной скатертью.
– Ибо и плохое – тоже хорошее. Всякому созиданию следует разрушение, – произнёс он, не глядя в мою сторону. – В серебряных покровах, говорит рабейну Бахья, есть маленькие отверстия, и сквозь них мы видим золотые плоды.
Иешуа преломил лежащую на столе халу и посмотрел на сидящую рядом жену; напротив изгибались точёные фигурки, вырезанные из чёрного дерева: одна мужская и одна женская.
Шаббатняя звезда взошла над спящим городком, над домами, маколетами, детскими площадками.