Госпоже Плонской вдруг стало жаль дочери. Она с удивлением ощутила в себе этот неожиданный порыв жалости. Что собственно эта девушка получила от жизни? И не проще ли, не лучше ли было бы, вместо этой вечной хмурой неприязни, поговорить друг с другом по-человечески, выплакать свое горе, признаться матери, рассказать то, другое? Но нет. Она стоит пасмурная, погруженная в какие-то свои неведомые мысли и даже не взглянет на мать. И теплое чувство снова уступило место гневу.
- Отодвинь горшок, видишь, как кипит! Ты положила слишком много дров, хоть бы капельку экономила!
- Дров хватает.
- Хватает, хватает, у тебя всегда ответ найдется! Плиту раскалила неизвестно зачем, перегорит, вот и вся польза! Картошку уже можно отцедить, зря столько дров наклала.
- Мне нужно постирать.
- Так надо было сразу начать. А теперь вода неизвестно зачем кипит, а…
Не дожидаясь конца ее речи, Ядвига вышла в сени и стала впотьмах искать у стены корыто.
Госпожа Плонская покачала головой, вздохнула и снова принялась за работу. Потом она поднялась и, тяжело переступая больными ногами, стала искать откатившийся клубок шерсти. Как болят кости в это осеннее ненастье, как болят пальцы в эти сырые, ветреные дни!
А ветер дул все сильнее. Теперь уже скрипел, вздыхал, шелестел сотнями голосов весь дом. Пол трещал, как будто по нему ступали невидимые ноги, в трубе выло, словно там раздавался человеческий плач, неудержимые, звучащие безграничным отчаянием стоны.
Порывы ветра усиливались, бились, как огромные крылья слепых птиц, которые беспомощно трепыхаются, проснувшись в потемках. Плакали, стонали деревья за окнами, хлестали воздух бичами обнаженных ветвей. Скрипела крыша, трещали перекосившиеся черепицы. Старый дом дрожал; казалось, еще минута, и он уступит силе ветра, упадет к его ногам. Старуха вслушивалась в доносившиеся снаружи звуки и в ответы, которые давал им старый дом. Она представила себе глухую пустыню вокруг дома, голые, без летней зелени трясины, мрачное одиночество этих Ольшинок, куда забросила ее судьба.
Вдруг ветер, словно утомленный длительным напряжением, стал затихать. Он, ослабевая, стлался по земле, шелестел едва заметным дыханием. Но старый дом все продолжал вздыхать, трещать, шептаться, будто не мог успокоиться. И к этим звукам присоединился еще один - далекий, величественный, заглушающий все остальное. Шумело взволнованное вихрем озеро. В глухую ночь шли огромные волны, набегали на берег, со вздохом возвращались, снова бились о берег и снова откатывались. Во мраке осенней ночи озеро пело свою осеннюю песнь, последнюю песнь перед зимними морозами, которые на долгие месяцы скуют его ледяной корой.
Ядвига остановилась у дверей, ведущих в сад, глубоко вдохнула прохладный, влажный воздух и улыбнулась в темноте далекой песне озера.
Глава XV
Все завалило снегом. Земля простерлась беспредельной, бескрайней равниной, раскинулась необозримой снежной пустыней. Избы затерялись в пушистом снегу. Он окутал их со всех сторон, как стога сена. Стерлись линии вод, мороз держался крепкий, и лишь кое-где глубочайшие трясины не позволили одолеть себя. Там темнели бурые подтеки, и от них туманами поднимались над болотом испарения. Исчезли границы лесов - деревья утонули в снегу. Занесло дороги и тропинки, человек затерялся, исчез в царстве белизны. На мир опустилась смертельная тишина. Не скрипели шаги по мягкому снегу, не плескалась замерзшая вода, перевернутые вверх дном дубы, лодки, челноки зимовали под снежными сугробами. Мир будто вымер. И в этой пустыне, как глухое, зловещее эхо, раздавалось лишь карканье ворон да предвечерней порой доносился волчий вой. Поздно, лениво вставали сумрачные рассветы, а на закате снега горели живой кровью.
Жизнь притихла, притаилась, едва давая о себе знать седым дымком, синеватыми струйками, вырывающимися из щелей тростниковых кровель. Редко кто выходил из избы наружу.
В эти зимние дни Хожиняк еще сильнее почувствовал одиночество и безнадежность своего существования. Не зная, за что бы взяться, он бродил по дому, где снова пахло свежим деревом и снова валялись стружки в сенях. Как только начинало смеркаться, он с грохотом захлопывал ставни, сидел мрачный и чинил ремни или латал сеть. Но в конце концов все ремни оказались приведенными в порядок, а никуда не годный узловатый шпагат заставил забросить рыбачью работу. Оставалось лишь сидеть на лавке, смотреть, как мелькают тени на стене, и прислушиваться, что делается снаружи. Это вслушивание превратилось у него в привычку, в манию. Теперь, зимой, когда в воздухе стояла глухая тишина, эта привычка стала особенно тяжелой.
Он до боли напрягал слух, и тогда тщательно запертый дом еще больше напоминал ловушку, западню, в которой тяжело дышит пойманный зверь. Быть может, там, за стенами, кто-то крадется по снегу, неслышно подбираются осторожные лапти, пытливо поглядывают мрачные, устремленные на дом глаза. На дом осадника. В их глазах он не сосед, не просто человек, не Владислав Хожиняк - он только осадник. Только эта черта имеет для них значение и заслоняет все остальные. Он на цыпочках подходил к окну, прикладывал ухо к ставню и прислушивался. Ни звука - они крадутся, как тени, без шороха, без единого слова. Он так и видел сквозь толстые бревна их пригнувшиеся, медленно подкрадывающиеся фигуры. Хожиняк выходил в сени, к дверям, там тоже ничего не было слышно. Но ведь они умеют все делать беззвучно. Кто знает, сколько их там, за стеной из сосновых бревен и ольхового теса?
Иногда Хожиняку казалось, что он сойдет с ума. Он непрерывно чувствовал постороннее присутствие, непрерывно в пустой избе на нем тяготели чьи-то взгляды, хотя ведь в избе никого не было.
Еще хуже чувствовал он себя, когда снаружи начинал бушевать ветер. Тишина ночи нарушалась, вихрь свистел, стонал, завывал в трубе, трещали бревна в стенах, шумели деревья за окнами, с них гулко срывался на землю снег. Ночь звучала голосами. С лихорадочно бьющимся сердцем он вскакивал: снаружи крались чьи-то шаги. Обнаглев, они даже не соблюдают осторожности. Вот слышно, как они перешептываются, как кто-то повышенным голосом отдает приказание, как вдруг прорывается дикий смех и громкий разговор. Они уже тут, вплотную напирают на стены, карабкаются по тростниковой крыше, пытаются ножами откинуть крючки ставней, суют в щели пучки просмоленного хвороста, клочья соломы. Слышатся удары о кремень, искры сыплются на сухой мох. Сейчас красным пламенем расцветет огонь, заструится дым, разразится пожар. А когда, желая убежать, он выскочит из горящей избы, то увидит ощетинившуюся топорами, вилами, кольями стену мужичья.
Огромным усилием воли он старался рассеять видения, и тогда несколько мгновений слышался лишь шум ветра, скрип деревьев, покряхтывание избы под ударами безумных крыльев вьюги. Но эти проблески продолжались недолго. Снова ему слышались шепоты, голоса, скрип шагов, двор наполнялся темными фигурами мужиков. Он сжимал кулаки, бранился, безумствовал и ничего не мог с собой поделать.
Когда несколько дней метели измучили его вконец, он решился на отчаянный шаг. Накинув полушубок и нахлобучив теплую шапку, он вышел из дому. Уже с самого порога он стал проваливаться в сугробы, ветер валил его с ног. Он упорно поднимался, шел дальше, мечтая лишь об одном: увидеть людей. В Ольшинки идти было незачем - в эту пору там уже, наверное, спят. Вот если бы можно было подойти, постучать и дверь открыла бы девушка - близкая, своя, теплая от сна. Тогда бы кошмары рассеялись. Но с Ядвигой все по-иному - женитьба женитьбой, о ней говорилось все определеннее, - но она не была такой девушкой, своей и близкой. Он робел перед ней, невозможно было понять, что она в сущности думает обо всех этих планах. Хожиняк проклинал свою беспомощность - надо было быть настойчивее и обвенчаться еще до наступления этой страшной зимы. Теперь было бы хоть с кем словом перекинуться, вечерами дома было бы много веселее. Но ничего не поделаешь, Ольшинки отпадают, единственное место - это комендатура в Паленчицах. Там-то наверняка не спят, хотя уже поздно.
Ему предстояло пройти десять километров, ночью, в разбушевавшуюся вьюгу. Но дома его ждало безумие, ему не выдержать этого до утра. Кто знает, что он там застанет, вернувшись… Быть может, опять черную груду обуглившихся бревен, дымящееся пепелище. Он заколебался было, но тут же понял, что его присутствие ничему не поможет. Поджечь могут и при нем. А если его не будет, то на пепелище, которое останется от его дома, хоть не обнаружат его костей. Только и разницы.
Он пригнулся и вступил в упорную борьбу с ветром. Вихрь, словно острой бритвой, сек лицо, слепил глаза, швырял в них летучим снегом. Дороги - ни следа. Он брел по сугробам, проваливался в них по пояс, покачивался, как пьяный. Хожиняк знал, что надо держаться берега ручья, но где здесь ручей, а где низменные места? Где засыпанный белым пухом лозняк, а где занесенные ветром кучи снега?
Полушубок невыносимо оттягивал плечи, полы намокли, осадник был весь в поту, и в то же время по телу пробегал озноб от внезапных порывов ветра, секущих льдом наболевшее лицо. На минуту он остановился, не в силах сообразить, где находится. Только наткнувшись на столбики старого мостика, он понял, что идет правильно, и побрел дальше, снова падая в снег и с трудом выкарабкиваясь из него.
Наконец, ветер стих, и на землю опустилась мертвенная тишина. Собственное дыхание отдавалось в ушах, как гудение кузнечного меха, шорох от его барахтанья в снегу - как рывки разъяренного лося в зарослях. Нащупывая в кармане револьвер, он пытался рассмотреть что-нибудь перед собой. Отчетливо белел снег, но над ним плясала и клубилась тьма. Хожиняк шел, как в паутине, инстинктивно жмуря глаза, как жмурит их человек, идущий по густому лесу, где глазам ежеминутно угрожают невидимые ветви.
Было уже около полуночи, когда он, измученный, с опухшим от мороза и ветра лицом, добрался, наконец, до Паленчиц. Зачернели избы. Хожиняк свернул в сторону, к комендатуре. На первый взгляд мрак и тишина царили и здесь. Но, вглядевшись пристальнее, он заметил узкую светящуюся щель в ставнях. Он поднялся на крыльцо и стал отряхивать снег с полушубка и сапог, но не успел еще постучать, как в сенях раздался голос:
- Кого здесь черти носят?
- Это я, Хожиняк, откройте, господин комендант.
Долго скрежетали замки, засовы, звенели цепочки. Наконец, в приоткрытых дверях появилось красное лицо коменданта.
- Вы? Что случилось?
- Ничего, так пришел.
- Ну, тогда топайте в комнаты.
Осадник сразу заметил, что комендант не совсем трезв. Из комнаты пахнуло теплом. За столом, развалившись, сидели двое полицейских в расстегнутых мундирах. Людзик, видимо, спал, он лишь на мгновение открыл глаза и снова опустил веки. На столе валялись куски колбасы, ломти хлеба и блестела бутылка.
- В самый раз пришли, бутылочка еще найдется… Как это вы собрались в такую собачью погоду?
Хожиняк с удовольствием взял налитый до половины стакан. Он почувствовал, как водка приятным теплом разливается по телу. Голова сразу закружилась.
- Ну и зима, черт бы ее побрал… Как это вы не заблудились?.. Дороги и не разглядишь. Замечательный край!
Осадник поставил стакан. Серебристая струйка снова полилась из наклоненного горлышка бутылки.
- Только и остается, что пить. Я было пошел в обход, да что теперь обходить? Волков стеречь, что ли?
- Может, и не одни волки нашлись бы.
- А пожалуй, и нашлись бы… что ж, кое-кто, пожалуй, и вправду подумает, что они засели по избам и ни гу-гу! Но разве им зима мешает? Привыкли… Им один черт, вода или снег. Да только что ночью увидишь в такую собачью погоду? Ты-то ничего не увидишь, а они уж высмотрят, не беспокойтесь… Который-нибудь из-за сугроба такую тебе пулю пошлет, что и не пикнешь. Этим дьяволам ветер не мешает, мороз не мешает, снег не мешает, а человек должен мучиться, бегать за ними! Да еще вдобавок пришлют тебе выговор, что в окрестностях тревожно, что, мол, проявляешь мало энергии. А если ты что сделаешь, тогда, наоборот, - что, мол, не сумел уладить как следует, что излишнее рвение, то, се… Э, черт с ним! Лучше выпьем, господин Хожиняк! Эй, Людзик, не спи, вот я налью тебе, это тебя живо протрезвит!
Сонный полицейский очнулся и ошеломленными глазами обвел комнату. Толстый Вонтор храпел, как у себя в постели.
- Как разоспались ребята! Вот и скажите теперь, что тут делать, с кем разговаривать? Разве это собутыльники? Выпьют - и сейчас же спать. А я уж давно не могу спать по ночам. Чертовская страна… Эх, бывало, в Кракове…
- Так вы из Кракова?
- А как же… В Кракове человек служил, в Кракове… Но у нас все так: сегодня в городе, а завтра и оглянуться не успеешь, как тебя швырнут сюда, волкам и хамам на мясо…
- Почему же вас перевели?
- Да вот перевели. А вы что такой любопытный? - Комендант вдруг наклонился к Хожиняку, и тот вблизи увидел его налитые кровью глаза и мутные зрачки. Но задорный огонек в них угас так же быстро, как появился.
- Эх, а впрочем… За пьянство, как говорится, перевели. А как не пить? Ну, сами скажите, как не пить? Где же бутылка? Нальем, дорогой мой, что делать!
Осадник видел все словно в тумане. Здесь, в большой хорошо освещенной комнате, возле этих троих вооруженных людей - они, даже сидя за столом, не отстегнули револьверы, а к стене были прислонены заряженные винтовки, - было безопасно, легко, удобно.
- Тут что… Вот вы бы у меня посидели вечером, тогда бы увидели…
- А что, лазят? - вполголоса спросил Сикора, и у Хожиняка побежали по спине мурашки.
- Кто это лазит? - спросил он неуверенно.
- Кому же? Хамы, волки здешние, о, вы только послушайте!
Осадник, чувствуя себя нетвердо на ногах, подошел к окну и прислонился головой к ставне.
- Ничего не слыхать.
- Как не слыхать! Послушайте хорошенько!
Сначала Хожиняку казалось, что снаружи царит полная тишина. Он долго стоял и слушал. И вдруг услышал. Шум, шорох, скрипят шаги по снегу. Отчетливо слышится приглушенный шепот.
На столе светло горит лампа, рыжий огонек отражается в лужицах разлитой водки, двое полицейских мерно похрапывают. Комната дышит теплом, духотой, безопасностью. Но там, вокруг дома, медленно замыкается плотное кольцо, круг темных мужицких фигур.
- Слышите?
- Слышу.
Комендант усмехнулся сумасшедшей, пьяной улыбкой.
- Хамы… Вот мы им, хамам, покажем…
Он на цыпочках прошел в сени, чуть не повалившись на пороге, и осторожно открывал дверь, стараясь не производить шума. Ничего не понимая, Хожиняк шел за ним. Комендант вдруг толкнул дверь и одним прыжком выскочил на крыльцо. Из-за угла дома выбежала огромная собака.
- Пошел ты! Чего тебе тут! - заорал Сикора.
Собака предусмотрительно попятилась от его сапог.
- Слышите?
Хожиняк вытаращил глаза. Нет, нигде ни следа человека. И все же мгновение спустя он явственно услышал шепот, вздохи, шорох, который мог производить только ползущий по снегу человек.
- Слышу…
- Хамы, волки, мерзавцы! - вдруг закричал комендант и, не успел еще Хожиняк догадаться, что он собирается делать, вытащил из кармана револьвер.
Бах-бах-бах! - затрещали выстрелы, загудела белая ночь. Тяжело рухнул снег с ветвей вяза. Моментально проснулись спящие в избе полицейские и, застегиваясь на ходу, выскочили на крыльцо.
- Что случилось?
Сикора стоял, расставив ноги, покачиваясь из стороны в сторону, и исподлобья глядел на них.
- Ничего… Что могло случиться? Я выстрелил, пусть хамы знают…
Заспанный голос изнутри дома взывал:
- Олесь, Олесь!
- Вот орет баба… Если я тебе нужен, иди сюда, потрудись вылезти из-под перины… Понятно? С бабами надо построже, дорогой мой, а то они тебе на голову сядут, на голову…
В дверях, торопливо запахивая теплый платок на груди, появилась заспанная комендантша.
- Иди же домой, Олесь, опять скандалы устраиваешь, на что это похоже! А вы, господа, тоже шли бы спать, уже заполночь…
- Заполночь? Ну и пусть себе будет заполночь! А тебе что? И на что это похоже? В каком виде к мужчинам вылезла, а? В рубашке мужикам показываться, а?
- Пьяница! - сухо отрезала Софья, исчезая в сенях.
Муж с поднятым кулаком кинулся было за ней, но Хожиняк удержал его за полу.
- Э, что там, господин комендант, пойдемте, выпьем еще по одной.
- Выпить, говоришь? Разумеется, почему не выпить… Можно… - бормотал он, спотыкаясь в сенях.
Из соседней комнаты доносился храп. Вонтор и Людзик, видимо, повалились одетые на кровать и в одну минуту уснули.
- Выпить, говоришь… Ну что ж, выпьем… Ишь какая умная, скандалы, говорит, устраиваешь… Эх, дорогой мой, не женитесь, говорю вам, не женитесь, а уж если непременно хотите, то не здесь… Проклятое место… "Олесь! Олесь!" А разве я знаю, что она выделывает, когда я ухожу? Ведь меня иной раз и по два, и по три дня дома нет. Но я уж их как-нибудь накрою, подгляжу, хо-хо!
- Кого?
- А кого же? Ее и этого Людзика… Делает вид, будто только о службе да о преступниках думает, но я-то знаю, я-то хорошо знаю… Хотя… Я вам вот что скажу, дорогой мой: что тут, собственно говоря, и делать женщине? Проклятый, проклятый край! Издохнешь здесь, ошалеешь, пропадешь, пропадешь!
Стол поднимался и опускался, красные круги плавали по комнате, весь мир колыхался на мягких, темных волнах. Осадник с усилием разжал губы.
- Переведут вас отсюда…
- Переведут? Когда? Сожрет меня эта земля, задушит, хамы подстрелят, утопят в трясине, никто даже не похоронит как следует… Уж я-то живой отсюда не выйду! А вот зачем вы тут сидите, когда вас никто не заставляет? Драпайте отсюда, дорогой мой, драпайте, я вам говорю, драпайте, драпайте, драпайте!
Он навалился на стол, вцепился руками в волосы, и из груди его вырвалось глухое рыдание без слез.
- Зимой все завалит снегом, хоть подыхай, а весной и осенью водой зальет… Вы были когда-нибудь в Кракове?
- Н-нет.
- Так где же вы были? Дурак вы, больше ничего… Не сердись, Владек, ты хороший парень, я только так… Эх, вот в Кракове… Полесье, говорят… Вот тебе и Полесье! Баба у меня пропадает, и все к черту, к черту… Называй меня на "ты", слышишь, Владек! Меня зовут Олек. Понимаешь?
- Понимаю.
- Ну, вот видишь… Меня убьют хамы, тебя убьют хамы, а сперва они убьют Людзика. Так что уж давай говорить с тобой на "ты".
Хожиняк хотел что-то ответить, но язык у него безнадежно заплетался. Хотел палить в стаканы остатки из другой бутылки, но руки так дрожали, что он не мог попасть. Водка струйкой полилась по столу, закапала ему на брюки, но он был не в силах отодвинуться.
- А ты не женись… Ты на этой Плонской собираешься жениться, а? А я бы на Плонской не женился, не-ет… Из здешних мест ничего доброго не бывает, а она здешняя, сколько уж лет они здесь сидят… Так волком и смотрит, вроде как здешние хамы, говорю тебе. А уж братца ее я… По-хорошему тебе советую, как брат советую: не женись!
В каком-то внезапном просветлении некоторые слова дошли до сознания осадника.
- Брат? А он что же?
- Ишь, какой любопытный… Уж я знаю, что он… А вы что-то слишком любопытны? - вдруг спросил он строгим, совершенно сознательным тоном. - Это служебные дела, слу-жеб-ные! Понятно? - Он с усилием вскочил, но сразу свалился под стол.
Хожиняк подумал, что, пожалуй, надо бы поспать. Он встал со скамьи, но вдруг его остановил какой-то странный звук.