Она равнодушно слушала, думая о Стефеке, который запропал, исчез в военной вьюге. Что ей за дело до осадника Хожиняка и его разговоров? Все равно теперь, наконец, все это оборвется - пусть страшно, жестоко, но иначе и быть не может. Деревня жила лихорадочным ожиданием. Будь это прежние дни, вместе с деревней ожидала бы и она. Ведь это был Петр, его дело, его борьба, и его мечта теперь сама шла к деревне, живая, ставшая явью. Но ей теперь ждать нечего. Ведь она жена осадника.
Искоса всматривалась она в грубо вытесанное лицо мужа. Муж! За те месяцы, которые она прожила с ним под одной крышей, для нее стерлось все, что было привлекательного в этом лице. Добродушие оказалось тупостью. А когда прошла его первая робость перед ней, ее стали раздражать и задевать каждый его жест, каждое словечко, она убедилась, что Хожиняк груб и вульгарен. Но ничего уж не поделаешь - дело сделано, и приходится ожидать бок о бок с этим человеком, что принесут надвигающиеся дни. А в том, что они ничего доброго не принесут им, она была совершенно уверена.
- В деревне арку строят, - сказала она однажды равнодушно, перебивая на полуслове мужа, говорившего о долге и стойкости.
- Какую арку? - изумился он.
- К встрече.
- Что?
- К встрече Красной Армии, - проговорила Ядвига отчетливо и с нажимом. Вдруг ей захотелось отомстить ему, задеть его. И заметила, что это удалось. Жилы на лбу Хожиняка вздулись, лицо налилось кровью. Он исподлобья взглянул на нее.
- А ты что? Тоже рада? - спросил он низким, сдавленным голосом.
Она пожала плечами. Какая ей радость от этого? Ведь она теперь жена осадника, она чужая деревне, отпала от нее, добровольно ушла, продала за домик на холме деревню, Петра, молодость - все.
- Ну да, рада, я знаю… Наверно, думаешь, что теперь, когда они придут, и он явится?
Ядвига побледнела. Вся кровь отхлынула от ее лица. Она прислонилась к стене, чтобы не упасть.
- Кто? - едва выговорила она не своим голосом.
- Кто? Я-то знаю, кто, да и ты знаешь. Правду твоя мать говорила, правду люди говорили! С бандитом водилась, с коммунистом, изменником, преступником! Думаешь, я не знаю, не вижу? Бродит, как сонная, как лунатик! Какой мне от тебя толк? Ни доброго слова, ничего! Будто чужого человека в дом взял! И зачем ты только выходила за меня?
Он наступал на нее, обезумев от гнева. Она пятилась, не сводя с него испуганных глаз. Вдруг предстал перед ней другой, новый человек, которого она прежде не знала. Внезапно прорвалось горе, долго сдерживаемые обиды и почти ненависть. Да, в этот момент он, несомненно, ненавидел ее.
- Ты что думала? Раз я молчу, терплю, так уж ничего и не чувствую? Ну, известно! Ясновельможная панна вышла за хама, куда хаму до панны Плонской! Милость ему оказала, видите ли, ишь какую милость! Для того у тебя небось нашлось бы доброе слово? Хоть он в лаптях ходил и воняло от него болотом, как и от всех них! Для него ты не считала, что слишком хороша. Это только со мной спящую царевну разыгрываешь?
Теперь в нем прорвалось все вдруг. Как он любил эту молчаливую, хмурую Ядвигу… Так было чудесно представлять себе, как они поселятся вместе и кончится мрачное одиночество на холме, окруженном ненавистью крестьян! Как уютно и тихо будет в долгие вечера, как они будут вместе работать, жить душа в душу, поддерживать друг друга… Так он мечтал, что прояснятся ее хмурые глаза, что она будет его милой, ласковой женой! Ведь он же никогда не сказал ей худого слова, даже не взглянул на нее косо. А взамен что она ему дала? Мрачное лицо, вечно куда-то уставившиеся глаза, вечную отчужденность…
Теперь он вспомнил все, на что раньше не обращал внимания. Осторожные намеки Хмелянчука, враждебные взгляды Стефека, отношение к Ядвиге ее матери - и все это он объяснял теперь не в ее пользу. Нет, она не сблизилась с ним за эти месяцы совместной жизни, а отходила все дальше, становилась все более чужой и непонятной. В этот момент ему хотелось сломить, унизить, раздавить ее, - за свою несбывшуюся мечту о спокойной, тихой жизни вдвоем, за всю свою нежность к ней, нежность, в которой она не нуждалась, которой не хотела, за чувство, которым она пренебрегала, которое отвергла. К овладевшему им бешенству прибавились и волнения последних недель, страх перед вестями, которым он не хотел верить, но которые, однако, становились все более похожими на правду. Его душил гнев внезапно проснувшейся ревности. Да, да, говорили ведь ему люди, что в нее был влюблен этот Петр Иванчук, коммунист, бандит, приговоренный к десяти годам тюрьмы.
- Любовника посадили в тюрьму, так и Хожиняк стал хорош, а? Небось не хотелось ждать десять лет? Уж лучше, мол, возьму, что под руками!
Ядвига зашаталась. Удар был нанесен метко. Дожила, дождалась, наконец, что ей бросает в лицо ее измену не только деревня, но и он, осадник Хожиняк, чужой человек, за которого она вышла неизвестно почему и зачем.
- Ну что молчишь? Говори! - крикнул он исступленно, схватил ее за руку, сдавил железными пальцами. Она вскрикнула и согнулась от боли. Хожиняк взглянул в ее смертельно бледное лицо, отпустил ее руку и сплюнул.
- Эх, ты…
Она прильнула к стене, вся дрожа мелкой, нестихающей дрожью; зубы у нее стучали, как в лихорадке.
Осадник презрительно поморщился.
- Чего боишься?
Он почувствовал внезапную усталость, полную апатию. Из-за чего тут грызться, ссориться? Ядвини, пасмурной девушки из дома над рекой, никогда уже больше не будет. Но есть жена, и теперь так все и останется. Тут он вспомнил, с чего начался разговор.
- Ты что говорила об арке?
Она заморгала, изо всех сил стараясь овладеть собой.
- Арку строят… За деревней, у мостика…
- Кто тебе говорил?
- Говорили… Все говорят… В Паленчицы уже пришли. Сегодня к нам ждут…
Он облокотился на стол и задумался.
- Не может этого быть!
- В Порудах была Параска, сама видела… Они уже там.
- И что? Что делают?
- Не знаю… Идут… И танки и пехота.
- Вот что. Выйди-ка, посмотри, что там теперь.
Она послушно вышла. Хожиняк рылся в ящиках стола, пошарил за печкой, просматривал свои военные документы, свидетельства о награждениях. Запыхавшаяся Ядвига вернулась очень быстро.
- Идут! От Паленчиц по дороге идут танки…
Он вскочил и стал торопливо складывать документы.
- Ну, так и я пойду. О, черт! Слушай, придется подождать, посмотреть, что и как. Я побуду где-нибудь в сторонке, присмотрюсь, потом увидим, что надо делать… А ты сиди себе здесь спокойно, тебя никто не тронет, известно… - закончил он, словно изливая последние остатки злости.
Она равнодушно смотрела, как он уходит, почти не слушая, что он ей говорит. Ведь Ядвига узнала не только то, что танки уже приближаются. Ей сказали, что Петр в деревне.
Вся кровь бросилась ей в лицо. Ей казалось, что она сойдет с ума, если Хожиняк останется в комнате. Пусть он уйдет, пусть, наконец, уйдет. Петр вернулся! Не умер в тюрьме, не погиб, не пропал, а пришел вот, живой, настоящий, ее Петр! Десять лет? Вздор! Петр существует на свете, он здесь. Бомбы и все, что произошло, что происходит, - все это не имеет значения. Есть только одно - Петр!
Трясущимися руками она откинула волосы с пылающего, распаленного лица. Она остановилась у окна и вслух повторяла в пространство это имя, которое так долго таилось в наболевшей ране сердца. Петр здесь! Петр вернулся!..
Она огляделась. Словно Хожиняк ушел не из комнаты, а из жизни. Да и был ли он когда-нибудь?
Что теперь делать? Ей хотелось бежать бегом, как можно быстрей помчаться в деревню, прибежать к Иванчукам, броситься на шею Петру, почувствовать себя в его объятиях в безопасности, счастливой, счастливой раз навсегда. Положить ему голову на грудь, почувствовать над собой его улыбку - прелестную улыбку, обнажающую ослепительные зубы. Ведь никогда этого не было, никогда не целовала она губ Петра, ведь все это было лишь думой одиноких дней, грезой бессонных ночей. Но Ядвиге казалось, что Петр должен чувствовать то же самое, и как переживала историю своей любви она, так переживал ее и он. Она рванулась бежать - и вернулась от порога. Как обухом по голове, ударила ее мысль, что ведь между ними стоял Хожиняк. Там, на дороге, кричат, радуются, плачут, забрасывают цветами советские танки люди, среди которых она выросла, с которыми прожила всю жизнь, - но никто ее не позвал, никто не зашел за ней, она была не нужна деревне в этот великий праздник. Быть может, не нужна и Петру. Нет, нельзя бежать. Нужно ждать.
И она ждала. Все валилось у нее из рук.
Деревня пела, смеялась, даже сюда доносились веселые голоса, доносилось громыханье танков. Но дом на пригорке стоял одиноко, никто не заглянул сюда, чтобы рассказать, поделиться своей радостью.
В ее сердце закралось сомнение: может быть, Петр не вернулся? Разве это возможно, чтобы он не пришел к ней? Чтобы первые же его шаги не направились сюда - к ней, ожидающей, безумной, изнывающей от тревоги и радости?
Вечером она проскользнула к дому матери в сад. Взяла из клетушки за сараем лопату и стала копать в ей одной известном месте под кустом жасмина. Она копала осторожно, чтобы не повредить закопанного, потом опустилась на колени и стала руками разгребать землю. На мгновение ее охватил страх: нету!
Но вот пальцы уже наткнулись на что-то, она осторожно вытащила завернутый в клеенку сверток, перевязанный ремешком. Потом быстро заровняла ямку и со всех ног побежала к себе. Со страхом разворачивала она клеенку - но нет, сырость не проникла, не повредила белых листков, заполненных густыми рядами мелких букв. Они лежали, тщательно сложенные, как два года назад, когда Петр отдал ей небольшой сверточек, успев лишь бросить задыхающимся шепотом: "Никому, никому, никому!" Позднее, уходя на собственное хозяйство, она тщательно завернула его и спрятала в саду, закопала в землю, чтобы когда-нибудь, спустя годы, когда явится Петр, отдать ему и сказать: "Я сохранила его, как ты хотел. Не сказала никому, никому…"
На другой день она с утра подстерегала Семку. Мимо ее дома вела ближайшая дорога к речушке, куда он ходил удить рыбу. Она не ошиблась: вот он бежит, размахивая длинным удилищем.
- Семка!
Он оглянулся.
- Чего?
- Поди сюда на минуточку!
Он медленно двинулся к ней тяжелой, перенятой у взрослых походкой.
- Что угодно, паненка Ядвиня?
Для Семки она навсегда осталась панной Ядвиней, он не привык называть ее иначе, а может, просто не знал, как теперь называть.
- Семка, Петр пришел?
- Иванчук?
Разумеется, Иванчук! Разве есть на свете другой Петр?
Она кивнула головой.
- А пришел. Еще позавчера.
- Слушай, Семка…
Она что-то обдумывала, раскапывая носком ботинка песок на дорожке. Мальчик выжидающе смотрел на нее.
- Ну?
- Так ты сбегай туда…
- К Иванчукам?
- К Иванчукам. Скажи Петру…
Семка терпеливо ждал.
- Скажи Петру… Тот сверток, что он мне дал, цел… Понимаешь?
- Понимаю. Тот сверток, что Петр дал панне Ядвине, цел. Так?
- Так. Как будешь возвращаться с реки, забеги и скажи ему. Хорошо?
- А я сейчас побегу! - с готовностью предложил Семка.
- Нет, не надо, - испугалась вдруг Ядвига. - Когда будешь назад идти…
- Да мне ведь все равно. Забегу, а потом пойду рыбу удить. Она от меня не убежит, - сказал он серьезно и повернул к деревне.
Она вошла в дом, села у окна и бессмысленным взглядом уставилась на грядку настурций, горящую живыми огоньками. Красные, оранжевые цветы пылали над гладкими, круглыми тарелочками листьев, усыпанные цветами побеги протягивались к дорожке. Уже все желтело в садике, но настурции пылали, как только что вынутый из печи жар. Их блеск не мерк в лучах солнца.
Не прошло и четверти часа, как Семка вернулся. Она вздрогнула при скрипе двери. Вскочила со скамьи и остановилась с бьющимся сердцем.
- Был?
- Был.
- И что, Петра дома нет?
- Дома.
- Ты сказал ему?
- Сказал.
- И что?
- Ну, ничего. Петр сказал, что уже не надо.
Ядвига пошатнулась, как от удара. Перед глазами поплыли черные пятна.
- Сказал, что…
- Что уже не надо.
Мальчик повернулся на пятке. Вдруг она бросилась к нему и схватила его за руку.
- Слушай, Семка, ты что сказал Петру?
Он изумленно взглянул на нее.
- Все как надо… Как вы мне сказали.
- Что ты сказал?
- Ну, что сверток, который Петр дал вам… что тот сверток цел.
- Так и сказал?
- Говорю же, сказал.
Ядвига тупо уставилась на него.
- Семка, вспомни хорошенько, как ты сказал?
- Да говорю же: сказал, что сверток, который Петр панне Ядвиге дал, - цел. И все.
- И что Петр сказал?
Мальчик пожал плечами и удивленно всмотрелся в ее лицо.
- Я же говорю… Сказал, что уже не надо.
Ядвига прикусила губу. Она пристально смотрела на Семку. Потом ее взгляд смягчился.
- Слушай, Семка, скажи мне правду, ты не врешь?
- Да зачем мне врать? - удивился мальчик.
- И ничего не напутал?
- Ничего.
Она смотрела в окно на цветущую грядку. В глазах прыгали огоньки настурций.
- Так я пойду, - сказал Семка.
Она не ответила, не услышала, как хлопнула за ним дверь. Перед глазами все расплывалось, мелькали огоньки настурций.
"Что случилось? Что это случилось сейчас? - смутно думала Ядвига. - Ах, да, Петр сказал…" - с трудом вспомнила она.
Она подошла к столу и взяла в руки сверток. Ровные белые листки, заполненные рядами черных букв. Таинственное, неведомое дело Петра, отданное тогда в ее руки. Невидящими глазами она смотрела на ровные ряды букв.
Ядвига взяла в руки прокламации и подошла к печке. Долго терла спичку о коробок. Открыла дверцу, взяла первый листок и подожгла. Сразу вспыхнул светлый огонь. Она обожгла пальцы и бросила его на решетку. Потом уже брала листок за листком и один за другим клала их в печь. По бумаге пробегал быстрый огонек, листок чернел, его лизали веселые язычки, и прежде чем они успевали погаснуть, она быстро подкладывала следующий. Бумага съеживалась, как живая, шелестела, как сухие листья, и рассыпалась темным пеплом. Белая бумага и черные ряды непрочитанных букв…
- Уже не надо, - пересохшими губами шептала Ядвига и брала листок за листком, листок за листком. Рыжим, желтым, красным пламенем, как настурции в саду, пылали Петровы прокламации. Печь весело гудела, словно это был настоящий огонь. Еще раз Ядвига протянула руку к тому месту, где лежал весь сверток, - и пальцы не нашли уже ничего. Она тупо смотрела, как чернеет, обугливается, исчезает в печи последний листок и как тяга увлекает вглубь, в печную трубу, черные шелестящие хлопья. Наконец, не осталось ничего.
Она поднялась на онемевшие ноги и снова подошла к окну. Все смешалось в ее глазах - пылающие прокламации и цветы настурции, горящие на узкой грядке вдоль дорожки. Мерцали, переливались красные, желтые, рыжие огоньки.
Солнце светило, как и раньше, но Ядвиге показалось, что дневной свет померк и выцвел. Еще раз пришло в голову, что Семка ошибся, что, может быть, это не так. Но в сущности она с самого начала знала, что именно так, что Петр не мог сказать ничего иного и что между тем днем, когда он отдавал сверток Ядвиге Плонской из Ольшинок и задыхающимся голосом наказывал: "Никому, никому, никому!", и тем днем, когда Ядвига Хожиняк послала к нему Семку, лежит непроходимая пропасть и что уж нет никакого пути к примирению и ничто не может стать для них общим. Даже этот сверток, который когда-то был для Петра самым важным, теперь стал не нужен и превратился в руках Ядвиги в мусор, ради которого не стоило даже приходить.
Ее пробудила от задумчивости тишина в комнате. Да, Хожиняк исчез, его нет. Нет и Петра. Нет матери, нет Стефека. Ей чудилось, что она повисла в страшной пустоте, одна-одинешенька в огромном чуждом мире, никому ни на что не нужная.
В деревне кипела жизнь, новая, иная, не похожая на то, что было прежде, но Ядвига осталась вне этой жизни.
Издали слышала она голоса, издали видела спешащих, о чем-то совещающихся людей. О ней словно забыли, словно ее не было. Бывали минуты, когда ей хотелось увидеть хоть Хожиняка - лишь было бы с кем словом перекинуться, лишь бы услышать человеческий голос. Но Хожиняк исчез, словно сквозь землю провалился, и никто не заглядывал в дом на холме.
А в деревне клокотала жизнь. Сначала проходили воинские части. С лязгом, с грохотом шли танки, маршировала пехота, в сараях и на сеновалах ночевали солдаты. Деревня повеселела. Дивчата учились новым песенкам о Катюше, о широкой реке Волге. Парни учились новым песням о тачанке, о трех танкистах, о прекраснейшем в мире городе Москве, о широкой, прекрасной родине. Песни весело неслись в чистом воздухе над дремлющими в тумане болотами, над плещущимся озером, над ольховыми рощами, далеко, далеко, по всему краю.
Части ушли. Приехал Овсеенко. Все собрались, чтобы с ним познакомиться. Веселый светловолосый политрук Гончар, который неделю квартировал в деревне, представил товарища:
- Он тут с вами останется, поможет вам организоваться.
- Что ж, это правильно, - согласились бабы, внимательно рассматривая вновь прибывшего. У Овсеенко было круглое веснушчатое лицо и весело вздернутый нос. Он им понравился. Такой простой, совсем свой. И они слушали, как он, слегка заикаясь, рассказывал о себе:
- Я из деревни. Мой отец, бедняк, погиб во время гражданской войны. Мать…
Бабы сочувственно шмыгали носами. Известно, сирота.
В усадебном зале, где теперь происходили все сельские собрания, темнело. Овсеенко рассказывал долго и пространно, но это как раз и понравилось: хорошо, подробно, год за годом все рассказывает. Правда, не все было понятно, попадались какие-то ученые слова, - но ничего. Получалось все-таки одно: простой человек, из мужиков. Этот уж наверняка сможет посоветовать, этот разбирается в деревенских делах. И они охотно согласились на Овсеенко. Что ж, пусть помогает! Работы ведь будет много, а уж он лучше знает, что и как.
Хмелянчук сел поближе к Овсеенко и усердно поддакивал, кивая рыжей головой. Овсеенко был слегка смущен: на него смотрели десятки глаз, серьезные лица, десятки ушей ловили каждое его слово. Они были какие-то другие, не походили на крестьян, которых он знал. И говорили иначе: минутами он сомневался, понимают ли они его. Хуже всего было, когда ему случалось заикнуться, а это случалось с ним часто, - он уже боялся, что они станут насмехаться над ним. Тогда он терял нить и начинал заикаться еще сильней. И тут как раз заметил полное понимания, доброжелательное лицо Хмелянчука.
- Вот тогда меня и послали на рабфак…
Бабы задвигались. Но Хмелянчук благосклонно поддакнул кивком головы. Овсеенко успокоился и теперь говорил, уже прямо глядя в бурые глаза Хмелянчука, смотревшие на него с жаркой благожелательностью.