Пальцы отпустили курок. Три раза выстрелить не успеешь. Из трех открытых кобур вырвутся наружу черные пистолеты. Семен покажет им дорогу, он-то ведь знает каждый поворот, каждый куст.
Дуло винтовки опустилось. Зашелестели сухие листья.
- Что это? - спросил Гончар, и осадник замер от ужаса.
- Птица, наверно, или заяц, - певуче ответила Параска.
Все четверо прошли мимо. Хожиняк помутившимися от ненависти глазами смотрел им вслед. Высокая, стройная Параска - большевистская шлюха, большевистская потаскуха. Те двое - враги, захватчики, идущие через золотой лес, как через свой собственный! Семен - хам, которому кажется, что он теперь тут хозяин.
- Тебе еще покажут, научат тебя уму-разуму! - Хожиняка душила слепая, страшная ненависть. Ему опять захотелось прицелиться и послать им пулю в спину. А там будь что будет, пусть поймают, угробят, ведь рано или поздно все равно угробят.
Медленно опустился листок с дерева. Красный, пурпурный, как звезды на фуражках прошедших. Вот они уже миновали поляну, уже вошли в стену разноцветных, пронизанных солнцем кустов, уже сомкнулись за ними последние колеблющиеся ветви. А он не выстрелил…
Нет, это было бы уж слишком легко, слишком просто! Нужно еще побороться, рассчитать. Игра еще только началась, и было бы жалко не дождаться конца, когда побледнеет лицо Гончара и другие лица, когда будет кричать от ужаса эта льнущая к ним девка, когда будет колотиться башкой оземь Семен, когда следа, знака не останется от них, когда их, как вихрем, выметет грядущий час - час, который должен, должен прийти… Ох, нет, не стоит сейчас гибнуть, надо дождаться этого часа. Не будет пощады, не будет милости. Расплата за все: и за прежнее и за теперешнее - за все!
Он медленно встал и выбрался из чащи кустов. Осторожно, оглядываясь, тронулся к потайному месту. Тщательно спрятал винтовку и вышел на тропинку. Ярко горели цветом зари листки бересклета, снова засвистала птица в ветвях. Шелестела опавшая листва на тропинке. Здесь, на этой тропинке, широко разметавшись, должен бы теперь лежать труп Гончара. Пусть бы он посмотрел мертвыми глазами на солнце, пусть бы полежал, пока его не нашли бы деревенские друзья. Эх, сегодня не удалось - удастся в другой раз!
С запекшейся в сердце злобой шел Хожиняк в деревню. Как пламя, пылали кусты. И вдруг ему пришла в голову нелепая мысль: а может, это лишь дурной сон? Он придет в деревню, и окажется, что ничего не произошло. У старосты сидит слегка подвыпивший Сикора, окликнет его и условится о встрече и выпивке. Из Синиц приедет Вольский. И окажется, что все, как было, так и осталось.
И те досентябрьские дни показались вдруг Хожиняку спокойными, ясными, чудесными. В эту минуту он забыл обо всем, что его тогда угнетало, - о ненависти крестьян, о сожженном доме и сарае, о выстрелах из-за кустов. Он помнил лишь одно: был мир, текла установившаяся жизнь - с властями, с полицией, как полагается.
Из деревни донесся смех, и Хожиняк вернулся к действительности. Он сжал кулаки. Теперь уж он думал не о том, что было раньше, а о дне, который наступит. День мести, красной от крови, пылающей огнем мести.
Он вышел на опушку. Зачернели хаты деревни. Он посмотрел на них с ненавистью. Тростниковые крыши, деревянные стены - все обратится в дым в тот желанный день.
Он больше не мог уже думать ни о чем другом. Только о Гончаре. Он был одержим Гончаром. Гончар был не просто большевиком, а живым воплощением большевизма.
- Я убью тебя, - бормотал сквозь зубы Хожиняк и уже сожалел, что не решился на это. Надо было стрелять ни о чем не думая. И будь что будет.
Он продолжал бродить повсюду в надежде хоть издали увидеть врага. Бродил ночью по Паленчицам, глядел в окно, где горел никогда, казалось, не гаснущий огонек. Замечал тень на стекле, и челюсти его вжимались: ведь это, может быть, его тень. Иногда ему казалось, что позади слышится смех, и он вздрагивал, когда, оглянувшись, никого не замечал. Гончар преследовал его наяву и во сне. И поражение, развал, несчастье родины - все это отступало в тень, заслоненное ненавистью к Гончару.
Хожиняк не ел, не спал, все время был на ногах. Он бродил, словно в горячечном жару, шепча сухими, запекшимися губами это имя, с диким ожесточением, с угрозой мести, с ненавистью, переходящей все границы.
Он твердо решил, что нужно действовать осторожно, обдуманно, мудро. Но все эти решения ничего не стоили. Четыре дня спустя, после безуспешного сидения в засаде, он вдруг лицом к лицу столкнулся с Гончаром на улице. Он не посторонился, не отступил. Взглянул прямо в рябоватое лицо, выдержал взгляд ясных глаз, впился в них горящими от гнева зрачками. Гончар оглянулся, приостановился. Осадник ускорил шаги. Не то чтобы он испугался, нет! Но он чувствовал, что не может преодолеть желания обернуться, броситься на него, задушить ею голыми руками. У него не было при себе оружия. Конечно, с винтовкой незачем шататься по местечку, но зря он оставил в сарайчике револьвер… Можно было выстрелить прямо в лицо и среди бела дня уложить Гончара посреди улицы. Этот выстрел отдался бы гулким эхом, придал бы бодрости, послужил бы сигналом для всех, кто мучится в одиночку, как и он, Хожиняк. Нет, теперь уж он никуда не двинется без револьвера, хотя это, разумеется, риск. И пускай. Он чуть не плакал от злости при мысли, что все могло уже быть кончено.
Впрочем, найти случай нетрудно. Гончар постоянно встречался на улицах местечка, заходил в домики у реки, расхаживал по деревням.
В тот же вечер Хожиняк не выдержал, увидев движущуюся за окном тень. Улица была пустынна и тиха. Шумно грянул выстрел, со звоном посыпались стекла. Хожиняк одним прыжком перемахнул через забор и побежал садами, слыша нарастающий шум на улице, голоса, торопливые шаги.
На другой день он стрелял в Гончара сквозь щель в стене своего сарая. Он исчез прежде, чем успели окружить дом и обыскать в нем все закоулки. Но когда он вечером явился на ночлег, трясущийся от страха хозяин отказал ему:
- Не хочу! Не желаю! Чтобы глаза мои тебя не видали! Убирайся! Убирайся! Погубить меня хотел, прямо им в руки выдать!
- Да ведь ничего не случилось.
- Ничего! Хорошо тебе говорить - ничего. Я вывернулся на этот раз, поскольку никто не мог доказать, что стреляли отсюда. Ты что думаешь, за мной не будут следить теперь? Убирайся, видеть тебя не желаю!
- Вот только сегодня переночую…
- Ни за что! Убирайся! А то…
Лицо Хожиняка перекосилось. Он подошел к трясущемуся приятелю:
- А то - что?.. Донесешь на меня, выдашь, а?
Он хлопнул дверью и вышел на улицу. Ему сразу бросилось в глаза, что в местечке что-то изменилось. Милиционеры с красными повязками ходили по улицам; стало оживленнее.
- Теперь будут остерегаться, - пробормотал он про себя, и вдруг ему стало как-то тесно. Перед домом, в окно которого он вчера стрелял, он увидел солдата с винтовкой.
- Часового поставили…
Когда утром, вставая из-под дерева, прозябший и мокрый от росы, он заметил едущего на машине Гончара, то почувствовал, что добыча ускользает у него из рук. Трепещущий Волчик дал ему знать, что пришел приказ обыскать окрестности. В соседней деревне тоже кто-то стрелял в командира.
- Теперь они возьмутся, - трепетал Волчик. Хожиняк пожал плечами. Но он и сам почувствовал, что начинается что-то серьезное. Поэтому Хожиняк обрадовался, когда Суский, проходя мимо него, бросил на землю записку. "Осторожный человек", - подумал он презрительно, но записку взял, нагнувшись будто бы для того, чтобы заправить шнурок на ботинке. Прочел он ее в лесу, с трудом разбирая расплывшиеся буквы:
"Сборный пункт в избе нищей, в излучине Стыри. Проект - пробираться пока к литовской границе. Если хочешь, можешь идти с нами".
Хожиняк обрадовался. Олек не забыл о нем. Когда-то они вместе служили в армии, потом тот был осадником в нескольких десятках километров отсюда. Они встречались редко, Хожиняк написал ему в период своих разговоров с Вольским. И вот ответ. Нет, он не согласен пробиваться к литовской границе. Надо оставаться и действовать здесь. Нужно с ними сговориться. Интересно, кто там еще с Олеком?
То, что он пытался раньше внушить Вольскому, Волчику, стало теперь реальностью для него самого. Что-то делается. Есть какие-то люди. Есть! Раз Олек пишет "с нами" - значит, есть хоть несколько человек. Нетрудно будет убедить их, что нужно остаться, что нужно действовать на месте.
Хату нищей он знал. Это была ветхая развалина у реки, на пустыре, куда не заглядывала ни одна живая душа. Да, место они выбрали подходящее. Там можно укрыться, устроить базу для нападений. Ни одна собака не полюбопытствует узнать, что там происходит. Никому не придет в голову, что там кто-то скрывается. До войны, когда по реке ходили пароходы, могла еще быть опасность. Но сейчас - кому придет охота брести по трясинам и болотам, смотреть, что делается в этой хате?
Он оживился. Кто там, в этой хате, и сколько их? Быть может, целый отряд, который сможет предпринять что-нибудь дельное? Непонятно, почему к литовской границе? Ведь это дальше, чем до румынской или венгерской. Ну, да все равно. Он убедит их остаться. Бегут, торопятся, драпают за границу. А Гончар может преспокойно во все соваться, заводить свои порядки… и Гончар и другие. Хватит! Кто ушел, тот ушел. Остальные должны остаться и действовать.
Он подумал о дороге: часть пути пешком, а дальше можно будет проплыть в лодке. Потом ему подумалось, что надо бы зайти к Ядвиге, дать ей знать. Но тут снова нахлынуло враждебное чувство к ней. Вспомнилось, что она ничего не возразила, когда он бросил ей в лицо имя Иванчука. Он сам тогда не верил этому, а теперь не знал, что и думать. Может, и правда? Нет, к Ядвиге он не пойдет. Пусть управляется, как знает. В самые трудные, самые тяжкие для него минуты она отнеслась к нему, как к чужому. Ладно! Пусть он и впредь останется для нее чужим.
Вечером он осторожно, с заднего хода, забежал в лавочку. Трясущийся от страха хозяин дал все, что потребовал Хожиняк, только бы поскорей отвязаться. Он вытащил даже из какого-то тайного хранилища коробку сардинок, словно хотел откупиться ими от ненавидящего взгляда Хожиняка.
- А вы небось рады, что я ухожу! Спокойней будет спекулировать, получать большевистские денежки… Как-никак, квартиру мне давали, рисковали…
- Что вам от меня надо? Ну, давал квартиру, есть вам давал. Рисковал, разумеется.
- То-то вы и довольны, что я ухожу.
Лавочник рассердился:
- Чего мне быть довольным или недовольным? Обвенчался я с вами, что ли? Здесь вы - хорошо. Ушли - тоже хорошо. Каждый живет своим умом.
- Вот, вот. Каждый своим умом… Только не знаю, правильно ли ваш ум вам советует…
- Ну, невсякому же в окна стрелять! - ядовито заметил тот. Его уже разобрала злость. Хожиняк пожал плечами. Не из-за чего тут заводить споры.
- Я скоро вернусь. Уже не один, - сказал он и, выходя, подумал о Гончаре.
- Скатертью дорожка, - бормотал лавочник, тщательно вытирая следы мокрых ботинок осадника: чем черт не шутит!
Взяв подмышку сверток с едой и сунув в карман револьвер, Хожиняк направился к реке. Осторожно столкнул в воду лодку Суского и поплыл в ночной мрак, слабо освещенный отражающимися в воде звездами. Весла тихо погружались в воду. Быстро исчезали во мраке Паленчицы. Перед ним простиралась большая река, бесшумно катящая вдаль свои воды. Где-то далеко ожидали те, у устья Стыри, у берега Припяти.
В хате, обычно пустой и покинутой, в отсутствие нищей хозяйничал ее сын - оборванный подросток Гаврила. Чуть не с первого дня, как Красная Армия перешла границу, тут начались чудеса.
Мальчик стоял на пороге хаты, когда из прибрежных камышей вышел человек и твердым, уверенным шагом направился к нему.
- Дома есть кто?
Мальчик внимательно посмотрел на пришельца. Высокий. На ногах рваные обмотки. С худого загорелого лица пристально глядели светлые глаза.
- Кому тут быть? Я вот.
- Твоя хата?
- Ну, моя.
- Переночевать можно?
Гаврила пожал плечами:
- Мне-то что? Ночуйте.
Высокий вошел в хату и осмотрелся.
- Н-да, не слишком здесь у тебя комфортабельно…
- А хата как хата.
- Один живешь?
- Один. Мать пошла по́ миру, кто ее знает, когда придет.
Чужой уселся на скамью, сбросил рюкзак и принялся расшнуровывать ботинки. Он охнул, стаскивая их с ног. Портянки были черные, пропотевшие, издавали тяжелый запах.
- Печка тут у тебя есть?
- Как же без печки? Не видите разве?
- Ты бы воды согрел.
Гаврила встал, не переставая наблюдать за гостем.
- Дров у меня нет.
- Какие еще тебе дрова! Сбегай на реку, мало там щепок валяется? Да поживей!
- А на что мне это? - заупрямился было мальчик.
- Уж я скажу на что! Ну, валяй за щепками, слышишь?
Гаврила пожал плечами и полез под печку, где лежали сложенные дрова.
- Ну, вот видишь, и дрова нашлись. Меня, братец, не надуешь… Поесть тоже найдется?
Сидя на корточках перед печью, мальчонка с насмешливой улыбкой обернулся к нему:
- Как не быть? Есть. Только бы брюхо не лопнуло с той еды.
- Ну вот… А хлеба с колбасой ты бы поел?
Гаврила недоверчиво поглядел на него, но тот уже вытаскивал из рюкзака темную ковригу хлеба и кусок покрытой белой плесенью колбасы.
- Эх, и грязи же тут, - ворчал он, с отвращением рассматривая стол. - Сто лет, наверно, не мыт?
- А на что его мыть?
- Разумеется… Дай по крайней мере какую-нибудь тряпку, стереть с него.
Гаврила лениво подошел, стащил с головы дырявую шапку и раза два махнул ею по столу.
- Эх ты, троглодит.
- Что?
- Нет, нет, это я так сказал. Заграничное такое, понимаешь, словечко. Не здешнее.
- Слышу, что не здешнее.
- Да ты, оказывается, гораздо сообразительней, чем кажешься на первый взгляд.
Гаврила потерял обычную самоуверенность: чужой сидел на лавке, как у себя дома, и разговаривал не переставая, тоже словно с самим собой. Он резал кружочками колбасу и разделил хлеб на две части.
- Ешь! Колбаса как камень, ну, да ничего - разжуешь как-нибудь. Ну, как?
Мальчик только головой кивнул: рот у него был набит хлебом.
- Вот видишь. Хорошо бы чаю, но как назло… весь вышел. Воду поставил? Ладно. Ноги чертовски сопрели, надо отмочить. А потом возьмешься за уборку.
- Как? - не понял Гаврила.
- За уборку, говорю. Гигиена, понимаешь, и так далее… Подмести пол, повыбрасывать эту мерзость… Эта солома, наверно, тут уже целый век лежит?
- А кто ее знает, сколько она тут лежит.
- Вот видишь. А теперь все пойдет, как по часам. Сам себя скоро не узнаешь.
Гаврила перестал жевать хлеб и беспокойно посмотрел на гостя. К чему все это клонится?
- Дороги здесь никакой поблизости нет?
- Дороги? Нет дороги… Здесь река.
- Это-то я вижу, успел, представь, заметить, что река… Пароходы, разумеется, не ходят?
- Пароходы?.. - протянул Гаврила. - Ходили раньше. Но тоже, как когда.
- Ага, раньше, говоришь…
Он разматывал портянки, внимательно рассматривая грязные, израненные ноги.
- Заходит сюда кто?
- Кому сюда заходить? Разве за рыбой когда. Да и то редко. Сюда далеко, - сказал Гаврила, и вдруг ему стало страшно. К чему клонятся эти вопросы? Вот обернется вдруг да как даст по башке, и поминай как звали… Он успел заметить желтую новенькую кобуру, когда гость вынимал хлеб из мешка.
Но тот пока что, видимо, не замышлял никакого злодейства. Он разглядывал грязную хату.
- Таза у тебя здесь, конечно, нет?
- Таза нет. Есть лохань.
- Давай ее сюда. Пусть будет лохань.
Мальчик вышел в сени и притащил оттуда почерневшую старую лохань.
- Ну вот. Теперь налей воды. Вот это я понимаю, роскошь! Ух, как щиплет…
Из лохани валил пар. Гость, охая и морщась, осторожно ставил ноги в воду.
- Подлей-ка холодной. И подложи дров в печку. Ног я, видишь ли, не мыл… Постой, сколько же это будет? Месяц, наверно, ну да. А ты когда-нибудь моешь ноги?
Гаврила шмыгнул носом:
- Случается…
Чужой поднял на мальчика веселые глаза:
- Случается, говоришь… Эх ты… Отец есть?
- Нет.
- Правильно. К чему он, отец? Рыба здесь есть? - вдруг без всякого перехода спросил он.
- Есть.
- Ну вот. Условия прямо идеальные. Понимаешь?
- Что мне понимать?
- Ничего, так это.
Гаврила внимательно смотрел, как гость перевязывает себе ноги, смазав их вазелином, который достал из мешка. Он долго раздумывал и, наконец, решился:
- А сами вы откуда?
- Я? Издалека, можно сказать. Точнее определить пункт в данный момент было бы трудно. Но я полагаю, что это не так уж существенно для твоего счастья, а?
Мальчик пожал плечами и далеко сплюнул сквозь зубы на черные доски пола.
- А ты не плюйся. Культура прежде всего. Как сожителю, тебе надо немного цивилизоваться. Вши есть?
Гаврила обиделся:
- Какие там вши! Они тут не водятся.
- Ага, не водятся, говоришь… Ну, это большая удача.
Он встал и потянулся. За окном уже смеркалось. Только на воде еще поблескивали розовые и золотые отсветы. Начинали подыматься седые пряди тумана.
- Эх, черт бы все побрал, будто на краю света… Ну, пора спать. Как ты полагаешь?
- Рано еще.
- Какое там рано! Дай только соломы посвежее, от этой воняет.
Гаврила взобрался на чердак и сердито сбросил оттуда охапку сена.
- Ну, видишь, и сено есть! Оказывается, все есть. Комфортабельно оборудованный отель.
Он постлал себе под окном, положил под голову мешок и моментально уснул. Гаврила еще долго ворочался на своей постели, но, наконец, сон сморил и его.
Он проснулся на рассвете. Гость еще спал. Мальчик взял в углу удочку и пошел на реку.
Когда он возвращался с нанизанными на тонкую тростинку окунями, из дома донеслись голоса. Он ускорил шаги.
В хате сидели уже трое: вчерашний высокий и двое новых. Один низенький, коренастый, другой молодой, худощавый. Оба загорелые, оба в изношенной, порванной одежде.
- А вот и хозяин! - весело окликнул его высокий. - Отель, как видишь, пользуется успехом. Прибыли новые постояльцы.
- Мне-то что, - пробормотал Гаврила.
- Не слишком-то ты любезен. Ну, ничего, понемножку привыкнешь держать себя в обществе.
Мальчик, разглядывая пришельцев, сразу сообразил, что это не случайная встреча. Все они, видимо, давно знали друг друга.
- Ну, а ты чего так смотришь? Гости как гости. Рыбу будем варить?
- Мелкота! - сказал коренастый, с отвращением глядя на свешивающихся с тростинки окуней.
- Ну, Генек, тебе сразу кита подавай! Увидишь, какой суп я из этого приготовлю, пальчики оближешь! Ну, где нож? Давай чистить!