Том 3. Песнь над водами. Часть I. Пламя на болотах. Часть II. Звезды в озере - Ванда Василевская 54 стр.


- На девок своих в Синицах кричи, а не на нас!

- Сколько тебе поп заплатил, что ты так за него стараешься?

Овсеенко понял, что ему не совладать с разбушевавшейся толпой. Он грохнул кулаком по столу:

- Закрываю собрание!

Он одним движением смахнул со стола бумаги, поспешно вышел в свою комнату и заперся на ключ. Из зала еще некоторое время слышался шум выходящей толпы. Жарко препираясь, все направились к деревне. Кое-кто, остыв на свежем воздухе, вновь обрел рассудительность.

- Может, оно и не стоило так говорить…

- Ну да! Ты же сам выскочил с этими девками в Синицах.

- Мало ли что человек в сердцах скажет…

- А что, может, это неправда?

- Правда-то правда, ты и сам знаешь, что правда. Только вот за правду-то бьют…

- Не те времена! Имеем полное право!

- Кто его знает, что он теперь сделает?

- А ты уж и труса праздновать?

- А чего тут трусить? Так только говорю…

Лучук напирал на Петра:

- А ты, Петр, что думаешь? Долго мы будем смотреть на то, что здесь творится?

Петр угрюмо молчал. Лучук ударил его по плечу:

- Эх ты! Надо взяться за это как следует! Поедем-ка в Паленчицы.

- Я?

- Ясно - ты. Хватит уж, парень, возьми-ка себя в руки.

- Хорошо тебе говорить…

- Хорошо ли, плохо ли, а я тебе скажу, что за этого Овсеенко следовало бы тебе по шее надавать!

- Мне?

- А кому же еще? Преспокойно смотришь на все, будто тебя и не касается…

- А ты слышал, что мне Овсеенко сказал тогда, на выборах в сельсовет?

- Скажите, какой деликатный! Когда тебя прикладами в тюрьме лупили, ничего было, а теперь…

- В тюрьме прикладами… - глухо сказал Петр. И снова все прежнее всплыло в его памяти. Тюремная камера, отчаянное упорство: выдержать, не сдаться! И гордое сознание, что хотя ты одиноко стоишь перед стеной врагов, хотя ты лишь попранный, окровавленный, избитый человек в цепях, но за собой ты чувствуешь не только свою волынскую деревню, но и полыхание красных знамен, гордую песню, рвущуюся к небесам, и далекую, но родную землю - от Збруча до камчатских берегов, мощную и прекрасную родину, которую ты в этот момент представляешь, чье доверие нельзя не оправдать, которой нельзя изменить ни под какими пытками. А тут вдруг из-за одного слова, сказанного. Овсеенко, всякий мог смотреть на него с недоверием, с сомнением, даже с подозрением. И он снова почувствовал, что его сердце наполняется горечью, что его одолевает слабость.

- Ты, брат, возьми себя в руки, - говорил Лучук, искоса поглядывая на потемневшее лицо Петра. - Надо с этим покончить.

- Да, да, верно, - машинально повторял Петр. - Ладно, поедем в Паленчицы, - решил он. - Расскажем все.

- Ну, видишь, - обрадовался Лучук.

Но они не успели поехать. К вечеру того же дня сквозь снежные сугробы пробилась автомашина и остановилась возле хаты старосты. В глубокий снег выскочил Гончар, а за ним еще трое. По Ольшинам словно электрическая искра пробежала.

Оказалось, что они все знают. Они разговаривали с Семеном, со старостой, с Совюками, с Лучуком. Говорили с Паручихой, с Макаром, и под ясным взглядом Гончара языки у людей развязались. Они ведь знали его - свой человек, с ним можно говорить. Петр видел, как из деревни в усадьбу вереницей потянулся народ, и сам несколько раз переступал порог хаты, чтобы пойти туда. Но всякий раз его будто что-то не пускало. Зачем лезть опять? Чтобы еще раз услышать то же самое? Теперь и так все будет в порядке, раз уж за это взялись.

Заревел мотор, но в тот вечер уехали лишь один из прибывших и Овсеенко. Гончар с остальными остался пока в деревне.

А деревня была полна слухами, новостями.

- Всё знают! А я им еще порассказал, что знал, - говорил Макар.

- И про Синицы, и про цемент, и про лес…

- И про выпивки с Хмелянчуком.

- И о поповской земле…

Утром грянула весть, что арестовали и увезли в Паленчицы Хмелянчука. Мультынючиха сейчас же побежала к его жене, но та ни о чем не хотела рассказывать.

- Разве я знаю? - всхлипывала она, шмыгая носом. - Пришли, говорят, - собирайся. Он и собрался… Боже ты мой, боже, что же это творится на белом свете? Разве мой-то дурное что делал? Обидел он кого? За что это, боже милостивый, за что?

Мультынючиха повертелась немного в кухне и понеслась в деревню к Рафанюку. Но тот не захотел ее даже в хату впустить.

- Хвораю нынче чего-то, даже и говорить неохота… Идите, идите с богом!

- Да ведь что делается-то! Подумайте только…

- Не любопытно мне это знать, вот нисколько не любопытно! - отчаянно замахал он рукой. - Какое мне дело до этого?

Стрелой примчалась весть, что в Синицах арестованы Вольский и мясник. Паручиха торжествовала.

- Есть еще правда на свете! Кончилось их времечко, кончилось! Не говорила я разве, что кончится?

- Ничего ты не говорила, - отрезала Олексиха.

Паручиха пожала плечами.

- Говорила я, что раз советская власть, то она советская! Узнать бы только, заберут попа или нет?

Эта проблема интересовала всех. Все поглядывали на поповский дом, но там все было тихо.

- Кто его знает? Может, и не тронут.

- Отца Пантелеймона-то, - волновалась Мультынючиха, - божьего человека! Неужто и его обижать?

В течение нескольких дней всем стало известно: арестованы Хмелянчук, Вольский и мясник. Обнаружилась крупная афера с лесом и цементом, в которой был замешан и Овсеенко. Чтобы покрыть злоупотребления, он использовал свой авторитет, доверие, которым население встретило человека, приехавшего из восточных областей помочь здесь в организационной работе.

Поп присмирел и никуда не показывался. Часто бабы, которые теперь уж из одного любопытства бегали отнести ему несколько яиц или кружку молока, заставали дверь запертой. Попадья не открывала, хотя она наверняка была дома, - куда ей деваться? И бабы, постояв немного, возвращались домой не солоно хлебавши.

На третий день Гончар зашел к Петру.

- Сам не приходишь, так я к тебе собрался.

- А что? - смутился Петр.

- Надо поговорить. Видишь сам, наделали тут глупостей, теперь надо как следует взяться за работу.

- Ты с этим ко мне? - тихо спросил Петр.

- Да вот к тебе. Ты же коммунист, в тюрьме сидел, так что следовало бы теперь взяться за работу.

- За работу…

У Петра перехватило горло. И вдруг словно лопнул обруч, сжимавший ему сердце. У него дрожали руки, слезы сдавливали горло. Голос прерывался. Он хотел высказать все, излить, наконец, всю горечь, все обиды, все думы долгих дней и одиноких, мучительных, бессонных ночей… Рассказать про тюрьму, и ожидание, и страшный путь из тюрьмы, и дух захватывающую радость, когда загорелись красные знамена.

- Ты только подумай… Ведь все могло быть, как в первый день! Так нет, выдвинул вперед худших людей… Оплевал, уничтожил. Каково мне было смотреть в глаза людям, которые во все горло смеялись над тем, что происходило? Когда это теперь будет исправлено? Все надо начинать сначала, только теперь будет труднее. А все могло пойти хорошо с самого начала. Как можно было присылать такого человека и держать его здесь столько времени? Ты понимаешь, по Овсеенко здесь судили о Советском Союзе, о советской власти! Он был здесь ее представителем. И я ежедневно чувствовал себя так, словно мне в лицо плевали. Ведь здесь проходила вся моя работа… Я рассказывал людям, до того как попасть в тюрьму, говорил с ними. А теперь что? Всякий имел право сказать мне: ты лгал, ты лжешь!

Он говорил, говорил, глядя прямо в открытое, светлое лицо Гончара. Так говорил он со своей совестью, с самим собой в те бессонные ночи, в те тяжкие дни.

Гончар внимательно слушал. Его ясные, прозрачные глаза смотрели с глубоким пониманием, и Петра снова подхватила волна откровенности. Он говорил о себе, о тех днях, еще до тюрьмы, когда приехал инженер Карвовский, чтобы обмануть крестьян, присвоить рыбу из их озера. О Ядвиге, панне Плонской, - и лишь сейчас он осознал, что впервые за всю жизнь открывает человеку то, о чем не знает никто на свете, - свою большую любовь, из которой ничего не вышло, потому что темноволосая Ядвиня изменила, потому что ей показались долгими десять лет, которые он должен был просидеть в тюрьме, и вышла замуж за осадника. Предала любовь и, большее чем любовь, предала деревню и все, ради чего он работал, во что верил, за что боролся. Погасло чувство, но осталась печаль, незаживающий болезненный шрам.

И опять - об Овсеенко, о батраках, о попе, обо всем, что оскорбляло его мечты, что отгоняло сон от его глаз, убивало покой его дней, ранило душу обидой и несправедливостью.

Наконец, он умолк. Он чувствовал себя смертельно усталым и опустошенным, словно он выпотрошил себя перед этим человеком, к которому толкнуло его глубокое, безграничное доверие.

Гончар сидел на скамье, сложив ладони между колен. С улыбкой смотрел на пол.

- Эх, брат… Вот вспомнил я сейчас годы гражданской войны… Жили мы в деревне - я ведь из крестьян. Деревушка маленькая, у самой дороги. Ну, голодно было тогда. Уж все съели, что можно было съесть. А по дороге шли люди, тоже из голодных краев, за хлебом. Идут и идут, день и ночь. Мужчины, женщины, дети… Глядеть страшно! Желтые, худые, как смерть. Ну, и тиф, конечно. Так каждый и шел, пока не сваливался с ног. Идет-идет и упадет. Тиф ведь. Так и лежали на дороге. А наша избенка на краю деревни стояла у самой дороги. Выйдет, бывало, мать, маленькая такая была женщина… Сколько ее помню, всегда лицо загорелое, прямо дочерна, и волосы с проседью. Не знаю, кажется, у нее уж смолоду были такие волосы, седоватые. Отца-то я не помню, он умер, когда я еще ходить только начал. Мы с матерью вдвоем и жили. Избенка маленькая у нас была. Вот когда это все началось, на дороге, выйдет, бывало, моя мать. Она подвижная такая всегда была, сидеть сложа руки не любила. Скажет: идем, Сережа, возьмет лопату и сейчас это - прямо к покойнику. Я еще маленький был, боялся мертвецов. А она ничего. Перекрестится и берет его за ноги. Ты, говорит, Сережа, не бойся, тут бояться нечего. Сама-то она не боялась ни мертвецов, ни тифа. Возле дороги целина была, и вот она там все могилы копала и покойников хоронила. Какие уж там могилы… Женщина она была некрепкая, да и я еще маленький. Так это, немного землю раскопаешь, лишь бы покойника чуть-чуть песком прикрыть. Чтобы, говорит мне, заразы не было. А я ужасно боялся этих мертвецов. Да что поделаешь - тащит она его волоком, надо помочь. Слабый был, весь потом, бывало, обливаюсь от такой работы… А что поделаешь, заставляет, да и только! И не то чтобы криком - никогда она не кричала. А только поглядит этак… У нее голубые глаза, у моей матери… Поглядит на меня: "Ты что это, Сережа, устал? Что же ты за мужик! Есть хочется? Ничего, Сережа, ничего, перетерпеть надо. Не поддаваться голоду. Ты думаешь, его только хлебом усмирить можно? Нет, сынок, ты его можешь так за горло схватить, что он с тобой не справится. Время, говорит, видишь ты, такое, что хоть зубами держись, а свое делай. Мы, говорит, еще дождемся с тобой".

Гончар с улыбкой покачал головой.

- Не боялась она тифа, тоже за горло его хватала. "Понимаешь, говорит, Сережа, хорошее время идет, счастливое время, - так как же это перед хорошим временем умирать? Жить надо!" Вот как вспомню я… Ведь в такую голодную пору - тут и смерть и зараза, а она будто своими глазами видела, что идет хорошее время. Ну и дождалась старуха. В колхозе теперь, крепкая еще. Эх, вы… Как посмотрю я на вас здесь да как вспомню, что человек пережил, - ведь поверить трудно. И голод, и холод, и еще хуже того, а все-таки своего добивался. Вот хоть и она… Простая деревенская женщина, - кто ее уму-разуму учил? А тут… Сразу все готовенькое хотят получить, чтобы только руку протянуть - и подавай ему рай земной! Да поработай ты немного на этот рай, поборись за него!

- Не в этом дело, - нетерпеливо прервал его Петр.

Сергей поднял на него спокойные, внимательные глаза.

- Я знаю, что для тебя дело не в этом… Но и ты… Видишь ли, люди - это люди. Человек медленно меняется. Скорей фабрику построишь, гору сровняешь, чем человека изменишь. Тут, видишь ли, одна беда. Много у нас людей, которые жизнь бы отдали, ни минуты не раздумывая, охотно пошли бы на смерть… Но когда приходится день за днем, это труднее. Там - только раз броситься. И всякий бросится, почти всякий. Но вот этак, с утра до вечера, бывает трудно выдержать. Я уж не раз видел таких. Начнешь ему говорить о партии, о ком-нибудь из вождей, - у него аж слезы на глазах. Искренний, честный… А в сторонке может такие свинства вытворять… Эх, брат, если бы ты знал, как было все эти годы… Сколько кулаков, диверсантов, саботажников… Дураков, наконец. Иной дурак тебе больше вреда наделает, чем десять врагов…

- А Овсеенко кто - враг или дурак? Ты о нем как-то спокойно говоришь.

- Спокойно? Нет, брат. Я таких, как Овсеенко, знаю. Он был неплохой парень и в свое время преданный парень. Взяли его на работу рано, еще молоко у него на губах не обсохло. У нас он работал добросовестно, а пришел сюда - растерялся. Другие дела, другие люди… Не пережил, не продумал - и вот растерялся. Я уж знаю, что ты скажешь: надо учиться. Конечно, надо. А я скажу тебе, что такой Овсеенко работал там где-то в какой-нибудь дыре с утра до ночи, - ни выспаться, ни подумать, ни подучиться… Видишь, одна работа на другую находит. Думал - своим умом обойдется, а учиться времени не было. Эх, работы у нас, работы!.. Изнашиваются люди - а как же? Едва сам чему-нибудь еле-еле выучится, а тут уже требуют - давай, давай, давай! А что, когда не из чего? Выдохнется человек и потом уже умным только притворяется. Я, понимаешь, когда чего не знаю, не боюсь спросить: что, как, почему? Я-то знаю, что мне еще многого не хватает. А какой-нибудь Овсеенко, тот боится: если спросить, подумают, что он ничего не знает, дурак Он и предпочитает фасон держать, а это не всегда даром проходит. Да и сам скажи, легко ли здесь? Знать - это одно дело, а самому пережить - совсем другое. Да, впрочем, люди есть люди. Который потверже, он устоит, а другой срежется на чем-нибудь. Знаешь, что я тебе скажу? Если бы такого Овсеенко послали с оружием в руках, он бы ни на минуту не задумался, пошел бы и погиб за советскую родину… А тут что? Опутали парня, задурили ему голову. Характера у него не было, вот и получилось так…

- Надо присылать людей с характером, - хмуро сказал Петр.

Сергей засмеялся:

- Сама жизнь проверяет людей. Овсеенко мог еще сто лет прожить в Донбассе и быть хорошим парнем, порядочным работником… Не всегда тот, кто вполне пригоден в одних условиях, выдерживает в других. Я знаю таких, что не боялись пуль и чуть в обморок не падали при виде мыши… Бывает, бывает… И еще я тебе вот что скажу: гниющее, умирающее мстит тому, что живет, развивается, идет вперед…

Петр смотрел в окно. Гончар подошел и положил ему руку на плечо:

- Знаешь, брат, что я иногда думаю? Скучно было бы, если бы все было уже готово, выкрашено, отлакировано… Как вспомню я свое детство… Да и потом нелегко приходилось, нелегко. И теперь не так-то легко. Но, знаешь, я предпочитаю то, что потрудней. Беспокойные мы люди. Беспокойное сердце в человеке. Так уж оно и лучше, что мне пришлось жить в такое суровое время.

- Да. Только знаешь, иногда злость берет…

Ясные глаза Гончара потемнели.

- Злость берет? Ишь какой барин, - злость его берет! Сколько ты мне рассказывал о своей тюрьме, будто ты один… Нам не даром досталось то, что у нас есть. Подсчитай-ка, - хотя кто в силах это подсчитать, измерить, - кости, рассеянные по сибирскому тракту, кровь, что пролилась на улицах городов, и ту страшную, нечеловеческую работу, которую несли на своих плечах большевики! А бессонные ночи Ленина, его нечеловеческий труд, его суровая жизнь? Что же сделали вы здесь за эти годы, когда там весь народ обливался кровью, когда там народ ногти срывал в труде, голодал, боролся, стиснув зубы, и шел, шел к своей лучшей жизни? Ты хорошо видишь свою тюрьму, но посмотри, что было у нас! В дар получили вы свободу, понимаешь? И за сто лет вы бы не добились того, что получили сейчас. Злость его берет! А меня злость берет, когда я гляжу на тебя, когда вижу, сколько в тебе претензий, обид. Близорукий ты: смотришь на одного, на другого дурака… Что ж, люди бывают разные. Только есть ведь и нечто большее. И вот, когда я вижу, как в тебе желчь разливается, я боюсь, что ты за деревьями леса не разглядел. Ты не думай об Овсеенко. Без ошибок не обойтись. Но не это важно, не это.

- Я знаю.

- Знаешь! А ты сам первый не в порядке. Амбиция… Вот, мол, меня оскорбили, обидели, злое слово сказали… Нет, брат. Раз чувствуешь, что ты прав, - зубами за свое держись, рвись вперед, делай свое дело. Амбиция… Уселся в уголок и - пропадай, мол, все пропадом. Не хотите, мол, и не надо… Эх ты! Если бы ты иначе действовал, то и с Овсеенко бы скорей дело кончилось.

- И без меня могло давно кончиться!

- Само собой? Без труда, без помех, чтобы на готовенькое прийти? Чересчур уж легко жилось бы, если бы все шло как по-писаному!

Он дружески обнял Петра:

- А ты не хмурься. Есть работа, и есть Советский Союз, понимаешь, Советский Союз! Принимайся-ка за работу, да как следует, по-большевистски. И перестань вспоминать старое и жить этим там своим мученичеством. За работу! Ты же советский гражданин! - добродушно рассмеялся он.

Петр крепко пожал жесткую загорелую руку. Его серые глаза посветлели от улыбки.

Глава IX

Ольга возвращалась с курсов как в лихорадке, с тысячами проектов, тысячами решений! Ее несла молодая, светлая радость. С того дня, как она уехала, прошло только три месяца. И эти три так быстро пролетевшие месяца казались ей огромным промежутком времени. Уже не было девушки, желающей столь много и столь мало умеющей. Теперь она уже знала свои силы, понимала тысячи вещей, о которых ей раньше и не снилось.

Глядя в окно вагона, она повторяла еще раз про себя: нормальный вес, порции, калории, раствор карболки. Она уже видела, как чудесно пойдет дело. У нее руки чесались от нетерпеливого желания взяться немедленно, тотчас же, за работу. Она уже огорчалась, что нет полотна на переднички, а как хорошо бы одеть всех детей одинаково!

И лишь выйдя из вагона и взобравшись на ожидавшую ее подводу, она вспомнила о Юзефе. И не то чтобы вспомнила, - ведь все это время, все три месяца он жил в ее памяти. Но то было словно во сне, а сейчас сон станет явью. Здесь, в Ольшинах, он жил все эти три месяца, пока она училась, ночей недосыпала, чтобы поскорее, получше подготовиться к работе.

Назад Дальше