Минин и Пожарский - Виктор Шкловский 2 стр.


В монастырской конюшне

Беда, если остервенится грубая чернь.

Конрад Буссов

Дмитрий Михайлович печально шел по двору.

Надо коня посмотреть: как расседлал его Хвалов, какое сено дали. У монахов для богомольцевых коней сено плохое, из осоки больше. А коню хода до Москвы немало.

Что в конюшне? В конюшне было вот что.

Семен Хвалов пошел проверять, как кормят коня. Сено коню было задано с болотных мест, хуже соломы. Пошел Хвалов сам искать сено получше, где запрятано. Искал, ругался.

"Мало, – говорил, – мы монахам этим земли отписали. Одними молитвами кормят. Да кто ее проверит, молитву? А коня боярского покормить – нет того!"

Запустил руки Хвалов в сено. Это помягче. И вдруг оттуда выскочило что-то.

Стоит.

– Ты что?

– Погреться.

– А покажи ухо.

Бросился мужичок на Хвалова, сбил с ног. И как это у них сила берется без корма?

Борется Хвалов – человек немолодой: надо нож из-за голенища достать и ткнуть мужичка, да так ткнуть, чтобы не испортить, – чужой.

И вдруг кто-то схватил за руку. Князь.

– Ты это кого так, Семен?

Встал Семен, встал мужичок. Бросил на землю колпак, сказал:

– Колите меня, ваша сила!

– Ты чей? – спросил князь.

– Стольника Орлова, – сказал Хвалов. – Соседа, Дмитрий Михайлович. Вернуть надо.

– Сильно лют стольник? – спросил князь.

– Обыкновенный кровопивец, – сказал мужик.

– А тебя как зовут?

– Да Романом же.

Заговорил Роман, торопясь:

– Взял я у стольника два рубля. Лошадь купил за рубль. Служил пять лет. Всякую страду на него страдал да за избу заплатил рубль. Рубль отслужил, рубль остался. На посев взял – опять два рубля. Да недород. И пометал я дворишки, а дети померли, и жена померла. Колите меня. Все равно я того рубля не отслужу.

– А ты зачем на Москву шел? Ты не врешь ли? Ваша дорога – на Дон!

– Люди говорят, – угрюмо ответил мужик, – собирали под Москвою рать, берут всякого, не гонят и не выдают.

– А ты что же, – спросил Пожарский, – ратному делу учился?

– Под Нижним, когда бегал, пристал к Алябьеву. Бились под Балахной. У Минина-мясника, ратника, в десятке служил. Да разошлась рать. Я из остальцов. На засеке сидел. Вот кабы саблю достать да в Москву!

– Так ты воюешь самовольно, – сказал печально Пожарский. – Так нельзя. Нельзя самовольно воевать. Но, коли не врешь, приходи в Москве на Сретенку, возле церкви Введения у Пушечного двора за кладбищем, спросишь двор князя Пожарского. – Помолчал и прибавил: – И сабля будет.

– Так не выдашь?

Мужичок поднял колпак, натянул на голову и недоверчиво пошел к дверям.

– Семен, – сказал холодно Пожарский, – мы не пристава ловить да выдавать. Ты так не делай.

– Да Григорий Орлов, стольник, здесь, – сказал Хвалов. – Какими глазами смотреть на него? Свой человек, сосед.

Ничего не говоря, вышел Пожарский во двор.

В небе луна, тишина. Капает где-то с сосен на снег.

"Не гораздо вышло с Орловым. Все самовольство".

Григорий Николаевич Орлов был во хмелю разговорчив

Увы, ненасыщаемо дно человеческих очей.

Авраамий Палицын

Бывал князь в монастыре неоднократно и все переходы знал, дошел к дальней келье легко. В келье топилась печь, на столе большой оловянный кувшин с пивом, хлеб, блюдо с рыбой.

Все скамьи заняты: Григорий Орлов раскинул по скамьям свои шубы, кафтаны, торбы и мешки.

Стольник Григорий Орлов, человек торопливый до остервенения, ел рыбу руками, вытирал руки о стол, кончал есть, пил мед, снова возвращался к рыбе.

– Дмитрий Михайлович, – сказал Орлов, вставая и обнимая князя, – узнаёшь соседа?

– Здравствуй, Григорий Николаевич, – ответил Пожарский.

– А ты все служишь? – сказал Орлов. – Удивляюсь я на тебя, Дмитрий. Человек ты родовитый, не хуже других, и ратное дело знаешь, и грамотен даже. А к какому берегу ты – не поймешь! И живешь, как люди говорят, – ферязи самые добрые, рогозинные, да завязки мочальные.

– Спать пора, Григорий Николаевич, – сказал Пожарский. – Вот освободи место.

– Слушай, Дмитрий Михайлович, ты мной не брезгай. Помнишь, как у нас чуть возок с царицей не перевернулся? Я тебе, Дмитрий Михайлович, друг. У меня у самого с недостатку брюхо росло. Ты вот, Дмитрий Михайлович, с Ляпуновым, а он рязанец и все своим рязанцам норовит, да братьев у него много, да свояков… А надо держаться, князь, за Владислава. Первое: я Владиславу крест поцеловал два раза, а вору – раз. А второе: Владислав – царевич прирожденный, а вор – неведомо кто, да потом того же вора убили. Паны в Москве, у них приказы, казна, короны, печати, пушки, пищали. Надо их руку держать. И идет к панам на помощь главный их воевода Карл Ходкевич. Этот не нам чета. По всему свету дрался. Человек строгий и правильный. Бил на Украине холопов, и кого поймает, жарит в медном быке, и в том быке труба – человек кричит, бык мычит, а народ слушает и страшится, а страх, князь, – начало премудрости. А у нас, князь, так не умеют. Мы что? Мы колом по голове да под лед. Ни страху, ни научения. Ты что, князь, меду не пьешь? Это тебе монахи прислали. Да я и не выпил, на всех хватит. Вот рыбы, князь, уже нет.

– Спать надо, Григорий Николаевич.

– Да ты слушай, ты не важничай. Холопов и блинников поляки побьют. Если мы панам сейчас поможем, то такое получим, чего у нас и на разуме нет. Сделают нас кравчими, каштелянами или графами какими-нибудь. И ты поправишься и роду своему чести прибавишь. Я знаю, что ты над панами под Зарайском промыслил. Так ты не бойся: они тебе за то дороже дадут.

Дмитрий Михайлович сам постлал себе постель, улегся ногами к печке, прикрылся кафтаном с головой так, как прикрываются люди, привыкшие спать под открытым небом.

– Ах, Дмитрий Михайлович, Дмитрий Михайлович, не ту ты руку держишь! В Тушине у нас и Троекуровы были, и Сицкие, и Трубецкие… а тебя не было. Сытость у нас в Тушине такая была, что головы скотские, да ноги, да требуху на землю кидали, собакам не проесть, так что засмердел даже лагерь. Привыкать пришлось. Жизнь хороша была на удивление. А ты панов бил! А я, Дмитрий Михайлович, столовые запасы собирал. Приеду, соберу мужиков, скажу: "Подавайте с сохи по осьми яловиц, да баранов, да утят, да тетеревей, да половинок свиных кругом по шестнадцать, да масла коровьего, да масла конопляного по четыре пуда. А кур, сыров по сорока. Да яиц четыреста. Капусты соленой – сорок ведер, вина – десять ведер, меду – десять ведер, да еще лососей". Это для запроса. Нет у них лососей. Ну конечно, тут надо деревню жечь. Пожжешь немножко – достанут. Потом опять приедешь, скажешь: "Давай с каждой сохи по сороку туш бараньих, по сороку половин ветчины, по осьмидесяти гусей, по двести кур, яиц по пятьсот, по сороку чети солоду ячного, по десяти пудов масла коровьего, коров шестьдесят, сена стогов двести, да осетров, да всего того, что раньше брал, да всего не припомню…" А в сохе всего мужиков триста. Ну, не достанут. Тогда жечь! А ты, Дмитрий Михайлович, все с панами!.. А мы вдруг в день больше соберем, чем ты во всю жизнь видел. Ты посмотри, какая у моего Мишки морда! А теперь, друг, довольно! Послужу законному государю Владиславу. Возьму село с деревнишками, брать буду по порядку. Я теперь мужика знаю, он хитрый, он достанет. Чего спишь, Дмитрий Михайлович? Все брезгаешь?.. А вот Трубецкой не брезгал. Мы с ним икру кушали с лимонами. Икру мы в Ярославле достали, мало не тридцать пудов. Грех, думаешь? Монахи замолят! У нас теперь, Дмитрий Михайлович, одних патриархов три али четыре: Гермоген в Москве сидит – патриарх, и в Тушине Филарет – патриарх, и Иона – тоже патриарх, и грек этот, Исидор, – он четвертый. Ну как не замолить!

Налил пива Орлов, подошел к князю, сказал:

– Выпей, друг. Все равно, монахи тебе же в счет поставят – твоя келья-то… Ты что не говоришь? У меня от уговоров горло пересохло. Жалею я тебя… Живем рядом, воевали вместе…

– Вместе не воевали, – сказал Дмитрий Михайлович, откидывая шубу и садясь на лавку.

– Я ничего, – сказал Орлов. – Я спьяну… Мне коней посмотреть надо.

Ушел на мороз Орлов. "Пускай заснет Дмитрий Михайлович. Глупый человек, убить может… Небось отошел, спит… И хорошо, что спит. Уж больно я с ним разговорился, а он злой да сильный. Спит Дмитрий Михайлович и горя себе не знает, беспечный человек. А и впрямь хорошо проверить, кормлены ли лошади".

У Пожарского при конях стремянный. Кони хрустели овсом. А его лошади стояли у стены голодные и нюхали снег.

Вот всегда такое ему, Орлову, несчастье! Надо холопов найти. Тут увидел Григорий Николаевич седого монаха с черными бровями. Подошел Орлов под благословение. Монах заговорил спокойно:

– Известно нам, что род Орловых честью и жалованьем обижен, а разумом высок. Так вот советую я по благоприятству: в монастыре не ночевать, а ехать на Москву. Дам я вам грамотку, а вы ту грамотку в Кремле передайте пану Гонсевскому.

– Да меня не пустят!

– Пустят с грамоткой. Я хоть монах и невидный, а важные люди меня знают. Только надо спешить и в Москве быть прежде Пожарского. Сказано в писании: "Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его". Спешить надо. Скажешь – от Мело.

И сам монах спешил и благословил Орлова не по-русски сложенным крестным знамением.

Тут Орлов все понял и заспешил еще больше.

Монах-то латинянин, а в каком месте сидит! Значит, при важном деле и говорит недаром.

Разыскал Григорий Николаевич челядинцев и ругать не стал. Оседлали голодных коней и погнали ночью скорее на Москву.

Вот время – лови да хватай!

Понедельник

Трудно вообразить, какое множество тут лавок, какой везде порядок.

Самуил Маскевич о Москве

Перед тесовыми воротами, ведущими в Москву, на Ярославской дороге, собралось много возов, собрались пешие люди, конные.

На деревянных стенах пушек не видно было. Свезли, вероятно, куда-нибудь.

Но на башнях видны польские люди и немецкие пешие воины.

С открытием ворот запоздали.

Шептались около возов:

– Смоленск еще в осаде. Говорят, из восьмидесяти тысяч человек не осталось в живых и пятнадцати тысяч.

А про другие места Московского государства лучше не то что не говорить, а и не думать.

Открылись московские ворота, начали впускать возы. Не сразу, а по одному, и все с придирками.

Прощупывали возы до дна – нет ли под товаром пищалей или топоров.

Возы с мелкими дровами не пропустили, сказали:

– Это не дрова, а дреколье – воевать.

Плотники пришли. Плотников пропустили, а топоры у них отобрали. Говорят – оружие.

Да и самих плотников обыскали, нет ли у них за пазухой камня – тоже оружие, – для верности распоясали.

Уже проехали возы в ворота, как прискакал Орлов с челядинцами. Хотели его обыскать, но ткнул он цидулку начальнику караула. Был тот неграмотен, но сообразил: буквы непонятные, – вероятно, латынь. Пропустил.

Веснеет. На дерновых крышах висят сосульки.

Народу на улицах много, собираются кучками, о чем-то говорят.

Среди непрерывных рядов домов и заборов есть бреши. Щепки лежат на опустелых местах, брошенные бревна.

На пожар не похоже.

Сообразил Орлов: дров в Москве нет, – значит, разбирают на дрова опальные дворы. Кто убежал от поляков и оставил дом без охраны – вот и пошел его дворишко на топливо. И не то чтобы соседи злились, а так – топить нечем.

На улицах рогаток нет. Улицы прочищены, и шалаши сняты.

Из домов выезжают возы. Возы плотные, покрытые рядном, перевязанные. За возами идут польские и немецкие люди. Переезжают в Китай-город и Кремль.

У Белого города задержались. Поехали обходом, через Трубу. Там, где разлилась река Неглинная широким прудом, обычно ворота раньше открывались.

Ворота закрыты. У ворот немецкие и польские возы.

Постояли, послушали.

Вчера было вербное воскресенье. Обыкновенно в этот день из Кремля выезжал патриарх на лошади.

У лошади уши приставные и полотняная попона. Изображала она осла. Ехал на ней патриарх, а вел лошадь царь. А за патриархом везли большую вербу разукрашенную, а на вербе, как птицы, сидели певчие и пели.

Вчера шествие было, но народу на Красную площадь не пришло.

Открыли ворота Белого города.

Сперва мост спустили, потом открыли кованые ворота. Поехали в башню. Там поворот, и, в повороте подъемные решетки.

"Везет же людям! – думал Орлов. – И такую крепость заняли обманом!"

Ворота в Китайгородской стене были уже открыты.

Выехали на Красную площадь – вся площадь заставлена ларьками, шалашами, лавками.

В разрывах между лавками видны зубцы невысокой стены, идущей вдоль рва.

Ров по зимнему времени пуст.

Лавки открыты, а торговли не видно.

Подъехал Орлов к Фроловским воротам, показал страже записку. Пошли докладывать.

К Гонсевскому, конечно, Орлова не допустили. Записку взяли. Кремль был переполнен.

Пошел Григорий Орлов на поклон к Михаиле Салтыкову, по прозвищу Кривой.

Салтыков Орлова принял тревожно и даже не гордился очень.

Рассказывал, что патриарха взяли под стражу, а он уперся.

Так как время постное, то дают патриарху на неделю ведро воды и сноп овсяной соломы необмолоченной. Может, образумится.

Служить полякам стоит. Царица Марфа, Ивана Грозного седьмая жена, что признавала Самозванца своим сыном, а потом Шуйскому помогла, просила недавно деревнишек – дали.

А ему, Салтыкову, дали Вагу.

Тут Орлов ахнул: это царский кус, раньше им Марфа Борецкая, посадница, владела, потом Борис Годунов, потом Шуйский, а тут – Салтыков.

Заторопился Орлов. Салтыков надел парчовый кафтан. Звали его на совещание.

Просил Орлов, чтобы и его взяли. Засмеялся кривой Салтыков.

Тут пришли от Гонсевского и позвали Орлова.

В доме у Троицких ворот, в Борисовом подворье, в богатых палатах Годунова, где стоял гетман Гонсевский, тепло.

Орлов заметил, что тепло идет с полу – значит, под полом печные трубы. Очень это удобно, и всё мы, русские, можем придумать! И он, Орлов, придумает такое, что ему отвалят отменный кус.

Докладывал Андронов-кожевник, боярин теперь, – получил высокое это звание в Тушине, а Борис его к себе звал для волховства.

Федька Андронов докладывал обстоятельно и говорил по-простому.

– Служим мы, – говорил Федька, – свидетель бог на мою душу, чистой совестью. Подались Владиславу со столицей и иными замками и крест целовали. Однако же некоторые хотели податься вору, но вот тот убит. А есть мужики и посадские люди, что сами хотят быть как господа. И лучше с ними теперь обойтись по их штукам. Тогда и те их штуки мало что помогут, и мы их умысел на правдивую сторону поворотим. Для того потребно в приказы иных людей посадить, которые нам бы прямили. А не то у московских людей великая дерзость. И надо, чтобы гусары никуда не выезжали, а и мы им станем каждую четверть жалованье платить. Времена шаткие. Поехали люди польские вчера доставать сено на Остоженку. – из стогов, без торгу и платы. А мужики палками их побили. Стража с водяных ворот мужиков поколола. Но лучше московитов не дразнить. А наши люди дерзкие и драться будут даже без снаряда. А лучше бы королю идти к Москве не мешкая, а не то города от Москвы отстанут.

Тут встал пан Гонсевский и сказал, что от верных людей и одного святого монаха, через верного же человека, известно, что готовят московиты восстание и злоба народа беспрестанно увеличивается.

Народа в Москве больше, чем муравьев.

И пан Гонсевский кончил тем, что пригласил всех выйти на кремлевские стены.

Кремлевские стены наверху широки, крыты деревом.

На стенах стоят пушки без числа. Пушки всякие – мортиры, единороги, длинные пищали.

Башни часты – от башни до башни два лучных выстрела.

Стены не прямы – с одной бойницы можно видеть другую.

Стены великого мастерства, не хуже миланских.

К Кремлю прижался, защищая его с той стороны, откуда легче пойти приступом, каменный Китай-город, с толстыми, крепкими стенами.

– Надо, – сказал француз Маржерет, – на эти стены больше пушек.

Москва лежала внизу, похожая на корзину с дорогими игрушками. Она белела нечистым снегом домовых крыш, пестрела куполами, желтела весенним снегом и бревнами мостовых.

Улицы шли узкими трещинами туда, на Русь.

Удивлялись люди на стене обширности города. Кремлевских стен – две версты, стен Китай-города – еще две версты, Белого города ширина – девять верст, а деревянных стен – четырнадцать верст.

– Прекрасный город! – сказал Маржерет. – Всех стен охранять нельзя. Надо сжечь.

Тут Орлов заторопился. Начал говорить, что сжечь Москву трудно. Сады есть, опять-таки Неглинная широко разлилась, Москва-река. Жечь надо город сразу во многих местах. Только москвичи не дадут.

– Я сам зажгу свой дом изнутри, – сказал Салтыков.

Тут Григорий Николаевич Орлов увидел, что ему до Салтыкова далеко: боярин, получивший область Вагу, за малым уже не стоял.

Жечь Москву решено было поручить двум тысячам немцев при коннице.

Пошли проверять стражу, обнаружили, что трое пахолков спят, забравшись в Царь-пушку.

Оштрафовали за то по пятнадцати злотых.

Осмотрели пушки. Рядом стоял тяжелый дробовик семи с половиной аршин длиной и с более чем аршинным дулом. Отлит был дробовик при Федоре Иоанновиче Андреем Чоховым и еще блистал новизною меди. Рядом с ним стояла пушка, еще новее, того же мастера, полегче – четыреста тридцать пудов. Звали ее "Троил". Рядом же с ней длинная узкодульная пищаль "Аспид", уже двадцатилетняя, в триста семьдесят пудов. И маленькая, Проней Федоровым только что вылитая для того, кто назывался Дмитрием Ивановичем, короткомордая мортира в сто шестнадцать пудов. И маленький "Левик", длиной в шесть аршин, и "Онагр", тоже в шесть аршин, и острая "Пана", украшенная ехиднами, отлитая уже пятьдесят лет тому назад пушкарем Ганусовым.

На стенах работали. Привели коней, покатили пушки на верх стены. Катили, подкладывали поленья под медные колеса, катили, втягивая веревками, ругаясь на всех языках. Лопались кирпичи под колесами.

"Аспид" и "Троил", "Лев" и острая "Пана" направили широкоротые свои морды на еще не проснувшуюся Москву.

Гришка Орлов не спал долго. Всю ночь ему снились комнаты Гонсевского. Там на скамьях лежали царские одежды, вышитые вместо позументов по нижнему краю на аршин драгоценными камнями.

Не спал Орлов, вспоминал московские сокровища, золотые сундуки для мощей, короны царские, скипетры. Обо всем этом он раньше знал по слуху.

А тут он у Федьки Андронова на руке увидел лал в перстне невиданной красоты.

Спать нельзя. Счастье проспишь!

А к утру заснул все-таки Гришка. Снился ему пожар Москвы. От пожара сыпались искры, и искры были золотые, и он эти искры собирал.

Назад Дальше