Минин и Пожарский - Виктор Шкловский 3 стр.


Вторник

Место князя Д. М. Пожарского. На нем живут в избах люди его крепостные: Тимошка серебряник, Петрушка да Павлик бронники, Матюшка алмазник, Аношка седельник. Сказали, что будут они все на службе с боярином.

Расписной список

Железная решетка, внизу кончающаяся остриями, закрывающая выход на мост из Фроловских ворот, в то утро не поднялась.

За решеткой под седлами, покрытыми пестрыми шкурами, стояли кони иноземных полков.

По бокам ворот в двух бастионах, уходящих своими основаниями в лед рва, стояли латники.

На стенах, под кровлями, и со стороны водяного рва с двойной стеной, отделяющего Кремль от Красной площади, и со стороны прудов на Неглинной, и со стороны Москвы-реки – везде стояли иноземные воины.

Со стен хорошо смотреть на Москву-реку.

На льду туши баранов, быков крепко приморожены. Как будто идет из Замоскворечья к Кремлю большое бескожее и безголовое стадо. Это мясной торг, приготовлено к заговенью.

Из Замоскворечья по Пятницкой въезжали розвальни, взбирались рысью в гору и исчезали в воротах Китай-города, чтобы снова вынырнуть на площади.

На площади возов много.

Но не вышли сегодня подивиться богатству и затейливости московских изделий, умельству русских мастеров скучающие большерукие жолнеры.

Торг начался вяло. Все оглядывались люди на тяжелую неподнятую решетку.

Заскрипели противовесы. Подняли решетку, выехал небольшой отряд. Проехал к базарным старостам.

Передано было, что бояре приказали дать людей в помогу – поднять пушки на Китайгородскую стену.

Для того приказано брать лошадей у извозчиков.

Извозчиков в Москве множество, сани у них – розвальни, возница сидит на самом коне верхом, ноги между конем и оглоблями.

Стояли извозчики тучами у ворот. Здесь собиралось по двести саней.

Тут и начался с утра крик: извозчики к пушкам не шли и лошадей выпрягать не давали.

Рынок на Пожаре продолжал торговать.

Ранним утром из Серебренников, что между Трубою и Крапивниками, пошли берегом Неглинной пятеро черных людей на рынок для небольшой купли.

Шли крепостные Зарайского воеводы, оброчные.

Шел Тимоша, Петруша и Павлик – бронники, Матюша-алмазник и Аноша-седельник.

Жили они в слободе, где все люди были на оброке, серебром господам платили, потому и звалось место "Серебренники".

Шли, добрались до Китайгородской стены, вошли через Львиные ворота – левее был дом с львиной ямой. Дом старый, Борисом Годуновым построенный, но лев уже сдох. Пришли на рынок. На рынке разговоров много.

Боярин приехал и стал в своем доме, у храма Введения божьей матери, насупротив Варсонофьевского кладбища.

К боярину идти с пустыми руками не гоже, надо ему принести хоть калач, хоть рыбу, хоть грибов сушеных.

День свежий, ветер на площади гонит сено и рыжий, жирный от пыли, горький базарный снег.

У Китайгородской стены, прямо от ворот, торговали постным товаром – кислой капустой, рубленой и кочанной, и солеными огурцами. Дальше шел пустой, молчаливый самопальный ряд.

Иконные лавки, сапожные торги.

В ряду щепетильном и игольном торговля шла.

У самого рва сани стоят с поднятыми оглоблями. На оглоблях связки сухих грибов.

Дальше ряды чесночный и луковый и ряд калашный. Калачи покрыты холстом, чтобы не зачерствели от мороза.

Калач сразу не купили, пошли дальше любопытства ради.

У реки лежала горами, как дрова, мороженая рыба. Ближе к Зарядью самый бедный торговый ряд – зольный.

Стоят здесь бабы с лукошками, в лукошках зола для стирки.

Правее – пирожники торгуют на мосту к Кремлю.

Опять пошли мужики к калашникам, торговали один калач впятером.

Народу много, все толкутся, разговаривают друг с другом, а друг друга не слушают.

Один говорит:

– Больно шумят паны – житья не дают, и не столько сожрут, сколько перепортят.

А в сторону шепчут:

– Ляпунов идет из Рязани.

Другой говорит:

– Заруцкий идет, только с ним Маринка и немцы.

– Больно казаки в Суздали шумят.

Баба ходит, рассказывает:

– В Пскове Дмитрий объявился, самый настоящий, рыжий, присягали ему Псков и Опочка. Знаю наверно. Вот и снетка с того в рыбном ряду не продают.

– Дура! Снеток белозерский, его шведские люди не пускают.

– Ан нет! Снеток из-под Гдова.

Шумит народ.

– В Астрахани объявился царевич Август Иванович, от Грозного. Там же царевич Лаврентий, от царевича Ивана, Грозного внук. А в степи у ногайцев скрываются царевич Федор, царевич Климентий, царевич Савелий, царевич Семен, царевич Василий, царевич Ерошка, царевич Гаврилка да царевич Мартынка – все Федоровичи…

Шумит рынок, о Заруцком кричат, о Прасовецком, о боярине Шеине, что Смоленск держит против панов, и никто не вспоминает Зарайского воеводу Пожарского.

Опять приценились к калачу. Дорог.

Услышали шум от Ильинских ворот. Пошли кучей смотреть.

На широкой стене ругались извозчики; поляки покалывали их дротиками, но крови еще не было.

Приказано извозчикам втаскивать пушки, снятые со стен Белого города и со стен Скородома, на Китайгородскую стену.

А извозчики вместо того пушки скатывают со стены.

Оброчные, мужики Пожарского стояли внизу, у Ильинских ворот, шумели вместе со всеми и вместе со всеми ругали бояр и поляков.

Брань то вспыхивала, то затихала; в промежутках слышен был великопостный звон дальних церквей.

Вдруг заскрипели решетки Фроловских ворот, и на мост, на котором уже расторговались пирожники, прямо на лукошки, вылетели чужие конники в полном параде.

На шлемах крылья, вырезанные из тонкой стали, за спиной к панцирю на винтах прикреплены стальные крылья.

На длинных дротиках у одних цветные шелковые стяги, у других какие-то странные шапки – мочальные или кудельные.

Растоптали конники лукошки, пошли изворачиваться между возами, расшибать копьями лубяные шалаши вместе с торговцами, опрокидывать скамьи, бочки с дегтем, рубить людей короткими палашами.

Рубили, кололи всех. Растекался по Китай-городу смертный крик.

Еще у ворот торговали, божились, смеялись, а на площади люди были порублены, потоптаны. Раскатились воины по улицам, сметая все перед собой.

Снег запестрел от кафтанов упавших людей и потерянных цветных колпаков.

Часть воинов замешкалась на рынке, начала грабить лавки.

Перебито было в Китай-городе семь тысяч москвичей, и было бы перебито больше, если бы не задержались воины.

Когда погнали их начальники дальше, то не прошли они до Китайгородских ворот, ведущих в Белый город.

В Белом городе бежали люди с досками, лавками, тяжелыми мытыми обеденными столами, не от врагов, а на них.

Тут были в толпе и мужики Пожарского, и другой мужичонка, без пояса, лохматый, который то вопил: "Бей!", то спрашивал: "А где дом воеводы Пожарского?" Кричал он рядом с бронниками, но они его не слыхали.

Из скамей и столов построили москвичи завалы – подвижные стены.

Кидалась конница на народ с копьями, нарывалась на деревянные завалы. Из-за завала били дровами, камнями.

Отступят всадники, чтобы выманить москвичей из ограды, – оживают московские баррикады. Мытые столы и скамьи преследовали поляков и жевали их деревянными своими зубами.

Повернется конница, а перед нею опять деревянная стена. С заборов, с крыш, держась за деревянные дымницы, при громе набатов, мечут московиты во врагов камнями, дровами.

Тогда из ворот Кремля вышла пехота.

Пехоту вели Яков Маржерет и поручик Шмидт.

Шли двумя взводами, под оркестр. Люди под музыку, похожую на менуэт, шли, вытягивая носки, стараясь попасть в ногу. Стали, уперли мушкеты о посошки, выпалили вдоль улицы.

Охнула баррикада. Повалились люди.

– Кто тут князя Пожарского спрашивал? – закричал Аноха.

– Я, Романка, – сказал мужик.

– К князю идем! – закричал бронник. – Он на Сретенке, будет князь у нас воеводой.

Среда

Москва еще имела ратоборца.

Карамзин.

Во дворе Пожарского на Сретенке, около кладбища, сушили белье и проветривали платье, потому что дело было к празднику.

Сушили сорочки полотняные и шелковые, мужские порты. Проветривали суконные кафтаны, телогреи, зипуны, армяки и совсем ветхие парадные дедовские одежды. Названий много, а платья настоящего мало. Все ношено, помято, и мех дорогой повытерся. Но когда все повесили на дворе, то пройти было уже негде.

На этот двор с крыльца смотрел Дмитрий Михайлович.

Вышел он на крыльцо, услышав набат.

И сразу прибежали люди, и порвали веревки, и потоптали платье, как ни кричал на них Семен Хвалов.

Кричали люди, что немцы и поляки Москву жгут.

Семен притих, начал собирать платье и велел запрягать коней.

Жена тихо уговаривала князя не губить голову, не сражаться одному против войска.

– Посадские люди без оружия, их за воинов счесть нельзя.

Дым в Москве уже подымался на цыпочках и через дома заглядывал на двор Пожарского, на двор, мощенный пестрой одеждой, наполненный бедно одетым кричащим народом.

Дмитрий Михайлович победы не ждал.

Велел он знакомому мужику, Роману беглому, который тут же вертелся и просил саблю, бежать к Пушечному двору, звать пушечных мастеров с пушками.

Пушки на дворе были, но без колес.

Выкатили из погребов бочки и ушаты с капустой и огурцами, выбросили капусту и набили бочки землею с могил соседнего кладбища.

В доме оружие было старое, таким нынче не бьются.

Устанавливали бочки с землей, корзины, рвали рубахи, закладывали в длинные рукава камни и кирпичи.

Со стороны Китай-города слышна была музыка.

Под бальную мелодию флейт шли иноземцы.

Знакомыми улицами шли они журавлиным шагом, стараясь не сбиться с ноги.

Шли мушкетеры, копейщики.

В первых рядах шли два пастора – Бер и Буссов. Они подтянули под панцирь свои рясы.

– Настал день судный, – сказал Бер. – Погибнет город этот, кроме крепости, занятой верными, которые уцелеют, как ковчег Ноя. Вы слышите, как воют на Никитской улице? Там палит город полковник Яков Маржерет.

Когда немцы вошли в устье Сретенки, Сретенка молчала. Потом из всех ворот побежали люди с палками, поленьями.

Строй мушкетеров был разбит. Они побежали.

На двор Пожарского тем временем по снегу притащили пушки.

Прочистили им дула, приладили пушки к крестам.

За Лубянской площадью воины опять построились и дали залп из мушкетов. Навстречу им раздался пушечный выстрел.

Князь Пожарский уже свил себе на кладбище боевое гнездо.

Дым стоял над городом столбами, соединявшимися в небе.

На Кремле трубили в трубы, скакали по городу крылатые драгуны.

Похоже было, что пришел день судный, страшный суд, каким его рисуют на иконах.

Москвичи тушили пожар, сдавливали врагов, и уже казалось, что они одолеют иноземцев.

В это время через Кутафью башню боковым проходом вышел из Кремля Григорий Орлов с боярином Михаилом Салтыковым. Через зады дворов князя Репнина и Никиты Романовича Романова пробрались они на салтыковский двор. Дом деревянный, на каменной подклети.

Забрался Салтыков в свою горницу и вздохнул. Дом добрый, рублен крепко, внутри тесом обшит. Рухляди сколько!

Вышел во двор: теснота, холопов нет – небось на улице бьются.

Хороший дом, а тут сжечь велели, и Гришку приставили, чтобы смотрел.

– Ты, Михайло Иванович, как Самсон, – говорил Орлов. – Помнишь, сдвинул Самсон каменные столпы и сказал: "Да погибнет душа моя вместе с филистимлянами".

– Дом-то у Самсона не свой был, – мрачно сказал боярин.

– Зато Самсону Вагу не дарили, а тут целое государство отписали. Вот, боярин, сено, вот бочки. Поджигай, кормилец. Ну и время! Лови да бери!

На Никитской дрались, давили врагов, били дрекольем и камнями, и вдруг над домом Салтыкова встал огненный столб.

– Пожар! – закричали в Москве.

Дул ветер, гнал огонь в тыл защищающимся горожанам, гнал на Тверскую, на Неглинную. Перекинуло пламя на Пушечный двор.

Горела вся Москва, и везде кричали дети, плакали женщины.

Москва еще держалась, строила укрепления. Наступало утро.

Кричали в Москве:

– На Сретенку! На Сретенку! Там воевода.

К Пожарскому на Сретенку собрались мясники, бронники и другие московские люди. Отряды не давали жечь Белый город, били врагов и раз втоптали их в Китай-город; дошли до Красной площади.

На Сретенке уже были разделены люди по сотням, собирали оружие.

Там, далеко, в Кремле, пробили часы.

Скоро должен прийти Ляпунов.

Дмитрий Михайлович рассчитывал на помощь.

Тут раздался взрыв в шести местах Белого города; в башнях приготовлены были запасы серы, смолы и пороха. Башни устояли, но начался пожар в тылу у сретенского отряда.

Два раза был ранен Пожарский.

Еще час, еще два продержаться!

Прибежал кузнец, сказал, что идут немцы.

Дмитрий Михайлович велел стрелять из пушек картечью.

Выпалили два раза, прибежали сказать:

– Нет пороха.

Тогда Пожарский повел людей в атаку, был ранен еще раз, поднялся, упал.

Изранены были мужики оброчные – и Аноша, и Тимоша, и Павлик, и Матюша.

Решили они, что нужно зажечь хлебные склады на Неглинной и спасать князя.

Положили князя в сани, посадили рядом жену, детей, покрыли мокрой истоптанной одеждой.

Была уже ночь, вернее – должна она была быть, но пожар освещал все вокруг.

Хлестнули коней, и вынесли кони из огня сани с Пожарским.

Умолкли пушки на Мясницкой, и побежали люди из Москвы, бросая имущество, не думая даже о спасении, просто бежали.

Огонь, догорая, стоял над пеплом Москвы, как туман над озером.

Над Москвой подымались закопченные церкви.

Со стены смотрели на Москву пан Маскевич и господин Бер.

На шее у Маскевича был надет крест изумрудный, а сверх окровавленного доспеха накинута соболья шуба.

Бер посмотрел на окровавленный подол своей рясы. Шубы он еще не достал.

Маскевич смотрел вдаль. Там пробирался среди дымящихся развалин какой-то человек. На голове человека острый колпак: русский.

Маскевич взял из рук пастора тяжелый мушкет и начал рассматривать его внимательно.

Хороший мушкет, русской работы.

– Дайте пороху, господин пастор.

– Изобилен и богат был этот город, – говорил пан Маскевич, заряжая мушкет. – Ясновельможный гетман Жолкевский, когда я имел честь обедать за одним столом с ним, говорил мне, что ни Рим, ни Париж, ни Лиссабон не могли равняться с ним. И вот мы его стерли в два дня. История не знает подвига более величавого.

– Дорогой господин мой, – ответил Бер, – история знает разрушения городов столь же прекрасных. Предки мои разрушили Рим, разграбили Константинополь. Была уничтожена когда-то арабами Александрия, и я полагаю, что Троя, воспетая в "Илиаде", также была обширной.

Маскевич выслушал господина пастора, достал из подвязного кармана горсть жемчуга, крупного, как бобы, насыпал жемчуг в мушкет, оторвал от полы кусок шелка, забил пыжом, вздул фитиль и выстрелил в дальнего русского. Тот взмахнул руками и побежал, прихрамывая, среди развалин.

– Я думаю, – сказал Маскевич, – что история не знает такого выстрела. Вы, кажется, пишете летопись, господин пастор? Запомните это. Впрочем, я сам напишу про наши подвиги. Приходите на кремлевский двор, сегодня будут делить добычу.

К Беру подошел Буссов.

– Все хорошо, дорогой пастор, – сказал он. – У меня двадцать фунтов серебра. Я сменил окровавленную рубаху, на мне шелк, а ряса отстирается. Занял место себе и вам в годуновских палатах и поставил наших коней в царские покои, среди языческих изображений русских богов. Все хорошо. В Кремле много вин. Есть бочки, которые напомнят нам о Рейне; есть бочки, которые напомнят нам о Венгрии; есть бочки, которые согреют наше сердце солнцем Испании и Португалии. Я теперь совсем не буду смотреть на пиво.

Господин Бер ответил серьезно:

– Слишком много разговора о вине. Я выяснил. Поляки собрали больше. Их добыча стоит по две тысячи злотых на каждого. У них чернолисые меха, но никто не заботится о сбережении съестных припасов – масла, сыра, хлеба. Я не хочу питаться перцем и имбирем. Впрочем, идемте на майдан и будем торговаться о своей доле добычи. Я убежден, что нас надули.

У пана Гонсевского был гость – пришел Гришка Орлов, стольник, с поздравлениями. Принес прошеньице:

"Великому Государю Жигимонту, королю польскому и великому князю литовскому, бьет челом верноподданный вашие государские милости Гришка Орлов. Милосердые великие государи, пожалуйте меня, верноподданного холопа своего, в Суздальском уезде изменничьим княж Дмитровым поместейцом Пожарского. Он с вашими государевыми людьми бился, как на Москве мужики изменили, и на бою в те поры ранен. Милосердые великие государи, смилуйтеся, пожалуйте".

Велел пан Гонсевский сделать на обороте челобитной помету по склейкам: "По приговору бояр дати Григорью Орлову княж Дмитреево поместье в Суздале село Ландех 316 чети", – и сам скрепил своим именем, и велел именье отобрать, а бунтовщика Пожарского сыскать.

Сыскать бунтовщика было трудно.

Там, далеко, за Москвой, по дороге и по обочинам, шла толпа беглецов.

Шли, плакали, перегоняли друг друга, расспрашивали.

Ночь была морозная, снег глубокий.

Все темнее, уже не светит московский пожар.

Верстах в десяти от Москвы окликнули сани:

– Семен!

Хвалов задержал лошадей.

Над санями стояли трое конных – двое поменьше, а третий тяжелый, чернобородый.

Это рязанец Ляпунов.

– Кого везешь?

– Князя Дмитрия Михайловича посекли враги и пулями пробили. Не знаю, как я его из боя вывез.

Чернобородый нагнулся с коня и спросил Прасковью Варфоломеевну:

– Жив?

Хвалов прошептал почтительно:

– Воевода про князя спрашивает.

– Кто таков? – холодно сказала Прасковья Варфоломеевна, поднимая бледное лицо.

– Да Ляпунов же я, – негромко и виновато сказал чернобородый. – Я же у тебя, княгиня, был, когда Дмитрий Михайлович меня под Пронском выручил. Изрубили бы меня без него, да он на выручку бегом пришел.

Ляпунов вздохнул и спросил опять:

– Жив?

– Ждал он тебя, – ответила Прасковья Варфоломеевна. – вся Москва ждала, не дождалась. – И, помолчав, спросила: – Ты что же, один?

– Ополчение веду, – ответил Ляпунов и сразу заговорил быстро и злобно: – С князем Трубецким, боярином, да с Ивашкой Заруцким на месте стояли и спорили, кто родом выше, кто первый воевода, кто второй и кому какой почет. А Москву сожгли.

– Семен, – сказал Прасковья Варфоломеевна, – трогай.

Лошади тронули.

Пожарский очнулся.

Дым стоял над Москвой темно-розовым столбом.

– Лучше мне было бы умереть, чем видеть все это, – сказал Дмитрий Михайлович, закрывая глаза.

Но и сквозь веки светило пурпуровое небо.

Небо не погасало.

Москва горела двое суток.

Назад Дальше