Приказано было немца поставить в деревне Кулакове и в Переяславль привести ночью, чтобы он полков не видал. Немца расспрашивали, сколько у него народу. В речах немчин не разошелся. Капитанов и ротмистров человек двадцать, а прочих людей человек до ста.
Августа в десятый день Яков Шоу был введен в Переяславль, в разрядную избу.
Князь Дмитрий Михайлович, бояре и воеводы давали ему руки сидя.
Грамоты от него приняли, и князь Дмитрий Михайлович велел ему сесть на скамейку и молвил, что речи выслушали, а грамоту переведут и ответ ему учинят.
Перевели грамоту, говорили по полкам, со стольниками и чашниками, и с дворянами из городов, и со всякого чина людьми. Советовались, надобны ли немецкие люди в наем или нет.
И всяких чинов люди говорили, что наемные ратные люди не надобны и верить им нельзя. Позвали Шоу опять, и Дмитрий Михайлович сказал наемнику:
– Наемные люди из иных государств нам не надобны. До той поры польские люди Московского государства были сильнее, пока государство Московское было в розни. Северные города были особо, а Казанское, Астраханское царства и понизовые города были особо же, а в Пскове был вор, а кто с вором рубился, за засеками сидели, звались остальцами. А ныне все Российское государство, видя польских, немецких и литовских людей неправду, узнав воровских людей завод, вместе собрались и у ратных дел поставили выборного всей Русской земли Козьму Миныча да меня, стольника и воеводу Пожарского. Оборонимся и сами Российским государством от польских людей, и без наемных рук. И дивимся мы, что приняли вы всех товарищей француженина Якова Маржерета, который Москву пожег, – кровь лил нашу, а теперь нам продается против своих друзей поляков. Так вы в Московское государство не ходите и себе своим приходом убытков не чините.
Посадили Якова Шоу в возок с верхом, закрыли кожами наглухо, чтобы не подсматривал, и отправили в Архангельск обратно. А дьяку Путиле, что был в Архангельске, послали грамоту с бранью за нераденье.
"И то учинил ты, дьяк Путила, нераденьем пьян. Вам бы тех иноземцев расспросить подлинно, а к нам без указу не отпущать. Преж сего и не в такое расстроенное время, при государях, о посланниках и гонцах и всяких иноземцах расспрашивали подлинно, а без указов к Москве не отпущивали".
И остались приезжие люди в Архангельске и отряды немецкие, бродящие вокруг Москвы, без службы.
А Конрад Буссов и пастор Бер голодали в то время в осажденном Кремле.
Разговор душевный
…страшно убо и бедно есть мирским человеком к священным вещам прикасатися… Или судити их, аще и согреших и то от бога истязан будет.
Стоглав
Ехали Миныч с князем Пожарским в монастырь Бориса и Глеба, что на реке Устье.
– Хороши луга, – говорил Козьма Миныч, – и не кошены. У монахов-лодырей, прости мое прегрешение, господи, мох на лугах.
– Труден, Миныч, подвиг монашеский, – сказал Дмитрий Михайлович. – Зато чтут Иринарха даже в иных землях. И человек он простой, сын крестьянский, из ближнего села Кондакова. Сильно чтут Иринарха. Сидит у него – я самовидец – в келье монах, был еретик, а Иринарх его обратил. А тот монах не простой, из знатных лузитанских людей, говорят, был другом Жигимунда.
– Жигимунда польского? – спросил Миныч.
– – То прежде было, – ответил Пожарский. – Я у Иринарха Блаженного благословения на бой спрашивал – не дал провидец, и не было счастья: сгорела Москва. В гордости я провинился, Миныч!
В монастыре гостей уже ждали, провели к Иринарху с поклонами.
Дмитрий Михайлович посмотрел на монаха: еще сильнее поседели кудри Иринарха, поседели и заржавели от железного кольца, надетого вокруг лба, и на стене новина – железный кнут из цепи.
Миныч осмотрел келью: невелика, на стенах вериги, связки поясные в пуд тяготы, восемнадцать оковцев железных и медных, – то праздничный старцев наряд. Всего праведных трудов Иринарха пудов пятнадцать, меди не считая.
Помолчали, помолились. Звенел преподобный медными крестами. После молитвы сказал:
– Знаю я, князь Дмитрий Михайлович и Миныч, ваше дело. Идите под Москву и не бойтесь богоотступника Ивашку Заруцкого. Убежит атаман от вас, аки дым от лица огня. Славу вы добудете, и крест я вам даю тому в подтверждение.
И дал старец крест.
Поклонились праведнику Дмитрий Михайлович и Миныч, хотели идти.
Продолжал Иринарх:
– И где ни будет Иван Заруцкий, узрите славу божью.
Обрадовался князь. А Иринарх, все медля, сказал:
– Нет праведного моего друга отца Николая. Не с кем мне говорить. Ушел друг, оставил по себе другого Николая же, из Японской земли послушника. Усерден послушник, но сладости нет в его беседе. И вот меня бес смущает, князь, и я к тебе за советом. Мучают нашу землю разными муками, такое делают, что и сказать нельзя, обнаготили Русь, разорили и посекли людей, села кругом стоят черным-черны, а не трогают нас, не дает мне бог мученического венца. Почему, князь, приходят и уходят польские и литовские люди, слушают, как я их проклинаю, смеются и называют меня "батькой"? И пан Макулинский, и Сапега ясновельможный, и сам Лисовский-воевода не злобятся на меня, дети зла.
Так сказал Иринарх и потрогал ласковой рукою броню Пожарского и его кривую саблю.
Поклонился Дмитрий Михайлович Иринарху и сказал:
– Где мне учить тебя, святой отче!
Спросил Миныч:
– Так охрабряешь ты нас, святой отец?
– Охрабряю во имя господа.
В келью вошел низкорослый, широколицый, безбородый монах и ликовался с Иринархом, своей щекою касаясь волосатой и праведной щеки старца.
Поговорил он тихо с Иринархом. Улыбнулся старец, сказал Дмитрию Михайловичу:
– Вижу я – ты в великой ужасти, как на такое великое дело идти. Как дойдешь до Троице-Сергия монастыря, отслужи там молебен с водосвятием, и сердце твое будет легко.
Вышли богомольцы, остался брат Николай, трогал Иринарховы вериги тонкими желтыми пальцами и ужасался. А ему Иринарх рассказывал о своих видениях.
Видел старец ночью юношу в белых ризах, с светлым лицом. Вещал юноша хулу на игумена Данилку за скаредность и гордость.
Ахал японец, восхищаясь видением.
На дворе монастыря, около треглавой звонницы, ждали уже отдохнувшие кони князя и нижегородского посадского человека, выбранного всей русской земли – Миныча.
Ехали к Троице-Сергию торопясь.
Вот она, Троица, с полосатыми от пролитой на врагов смолы стенами, с немолчным птичьим криком, с изрытыми оврагами, с военным мусором вокруг стен.
Здесь ждали Дмитрия Михайловича атаманы и казаки от Трубецкого. Пришли разведать, нет ли у князя на них какого-нибудь замышления. Миныч принимал казаков ласково, шутил и разговаривал. Были то атаманы Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов. Подарили им нижегородцы денег и сукон и проводили с честью.
Начали молебен. Служили попы многие, молились жарко, рыдал, молясь, узколицый келарь Авраамий Палицын.
Время шло. Молились. Воздух был неподвижен. Молились долго, дым кадильный подымался в небо.
Не терпелось Минычу. Из Москвы приехал племянник Петр, сказал, что на дороге неладно: поляки хотят перенять русскую рать в лесу.
Молебен все шел и шел, с великим водосвятием.
Вдруг дунул ветер с полночи, поднял хоругви, нагнул дымы кадил, дунул ветер на сторону московскую.
– Чудо! – сказал, крестясь и вставая, Козьма Миныч. – Чудо явное и милость Сергия-Никона чудотворца. Умрем за дом пресвятой богородицы!
Он первый сел на коня.
Дул ветер на Москву.
– Чудо! – сказали воины.
Пошло все войско на Москву с ветром.
Допевали монахи молебен на пустом поле, кашляя от кадильного дыма.
Шла рать спешно. Сказал племяннику шепотом Миныч:
– Больно долго молились. Говорят в народе: при простом человеке один бес, а при монахе бесов семеро. Езжай скорей скорого в монастырь Бориса и Глеба, посмотри там беса желтого.
Утром пришли в келью Иринарха ратные люди. При них монахи. Осмотрели келью, нашли одни припасы – пуд меду, четыре пуда соли.
Грамот никаких.
В келье иноземных монахов нашли брошенную рясу.
Письма нашли от Карла Ходкевича о Пожарском.
Погнались за теми людьми – не догнали. Самого старца допрашивали. Плакал Иринарх о своей простоте, влачили его четверо воинов на длинной цепи по земле, тащился за старцем, подымая пыль, березовый обрубок.
Иринарх оказался виновным только в простоте. Подержали его в темнице, и сказал игумен:
– Отпустим старца Иринарха в келью его на обещание – да не во зле испустит дух свой, боряся против судеб божиих.
За себя боялся игумен. Но ничего, обошлось.
Бой у Москвы
Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша.
"Слово о полку Игореве"
Стали отдельным станом нижегородские ополчения, заняв стену Белого города от Москвы-реки до Петровских ворот.
Между стеной Белого города и Кремлем на пожарище росла крапива.
Тихо в Кремле, не шумят, не поют поляки.
Солнце встает.
С деревянным стуком на Фроловской башне пошли часы.
Но осень уже уменьшила часы солнца.
Медленно, со стуком поворачивались дубовые колеса, скрепленные железными обручами.
Вверху неподвижное изображение солнца. Это стрелка, показывающая час на голубом, медленно вращающемся циферблате.
Часы пробили час.
Им ответили другие часы, на башне, обращенной к Москве-реке.
В таборах и острожках вокруг Кремля пробуждались люди.
Пожарский стоял со своей ратью от Петровских ворот до Москвы-реки.
Вставали в русском стане по звуку русских часов, находящихся в плену у врагов.
С шумом, с говором подымалась казачья рать за рекою Яузой.
С шумом проснулся лагерь Карла Ходкевича в березовой роще на Поклонной горе, и сразу запели в нем трубы, зашумели немцы, поляки, литовцы, венгры, черкасы, как звали тогда казаков с Украины.
С Ивана Великого затрубила труба негромко и жалобно. Поляки в Кремле перекликались со своей помогой.
Часы пробили два, солнце поднялось выше.
Казаки Трубецкого вплавь, вброд и по наведенным бревнам – лавам – переходили через Москву-реку, располагаясь в Климентовском острожке, среди копченых труб и обгорелых церквей, там, где когда-то была Кадашевская слобода.
Улицы отличались от пустырей только тем, что на них росла трава, а не бурьян и крапива. Ополчение окопалось около дороги, ставило дощатые и плетеные щиты гуляй-городов.
В Замоскворечье, у церкви святого Климента, в острожке, занятом казачьим отрядом, не готовились к бою.
Ждали ляхов в другом месте, знали, что будут переходить они реку не в городе.
Через Москву-реку перешли пять сотен всадников Пожарского на помощь Трубецкому.
Еще длинны были тени, когда начал переправляться Ходкевич на другой берег, к Девичьему монастырю, с того места, где река Сетунь впадает в реку Москву.
Берег Москвы-реки здесь пологий. С высокого противоположного берега били пушки Ходкевича, стреляли мушкетеры; под защитой своего огня поляки переправились на противоположный берег и начали теснить нижегородское ополчение.
Восемь часов продолжалась сеча, и никто не слыхал, как звонят, измеряя бой, кремлевские часы.
Русских, ослабленных тем, что пять сотен лучшего войска отправлены были к Трубецкому, поляки оттеснили к Чертольским воротам.
Литовские, польские, венгерские отряды рубили всадников Пожарского.
В тыл ему вышли поляки из Кремля.
Рать Пожарского билась в две стороны.
Пришлось спешить людей, принять войско Ходкевича в копья.
Вылазку из Кремля отбили, и поляки потеряли на вылазке знамя.
Войско Трубецкого стояло и смотрело, как рубят нижегородцев.
Смеялся боярин:
– Богаты пришли нижегородцы, все в сукнах, – отстоятся и одни против Ходкевича.
Не могли спокойно смотреть на битву люди тех сотен, которые были посланы на помощь Трубецкому из ополчения Пожарского.
Трубецкой не хотел отпускать их, но они его не послушались и быстро рванулись через реку.
Смутились атаманы Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов. Пришли атаманы, начали кричать Трубецкому:
– От вашей боярской ссоры Московскому государству и ратным людям пагуба становится!
И, так сказав, поплыли через реку на помощь Пожарскому.
Войско Ходкевича было отбито.
Наступила осенняя ночь.
Во тьме, смазав колеса, чтобы не скрипели, двигался вдоль берега Москвы-реки обоз пана Ходкевича – вел его Григорий Орлов.
Польские войска, опередивши возы, уже успели войти в город, когда появились казаки и с боем овладели обозом.
Второго сентября, когда еще не начался день, пошли на вылазку осажденные из Кремля. Они переправились через Москву-реку, заняли русский острог у церкви Георгия на Яндове и засели там, распустив на колокольне польское знамя.
Ходкевич ночью повел войска с Воробьевых гор к Донскому монастырю.
Бой колеблется
Тогда бо от множества вопля и кричания обою стороны не бе слышати и пищального стуку, но токмо огнь и дым восходяща.
Сказание Авраама Палицына
В узких окопах стояли люди Пожарского.
Они подпускали к себе воинов Ходкевича и били в упор из пушек и пищалей.
По двум дорогам, по Ордынке и Пятницкой, наступал Ходкевич. Левое крыло отряда Пожарского подалось назад и снова укрепилось. Люди укрылись по ямам, залегли за печные трубы.
В центре остались пушки и пехота.
Пожарский защищал подходы к Кремлю.
Карл Ходкевич, бывалый воин, сражался в Нидерландах под предводительством герцога Альбы и видел, как принц Мориц Оранский восстановил в своих войсках древнее изобретение – шаг в ногу под музыку и движение отдельными сомкнутыми ротами.
Ходкевич сражался со шведами, сражался с турками, и удивить его в военном деле было трудно.
Военная задача Ходкевича состояла в том, чтобы прорваться через Пятницкую к Красной площади, там, где были ворота в Китайгородской стене.
Переправа через Москву-реку была под огнем артиллерии Кремля.
Если бы Пожарский еще отступил, то он попал бы и под огонь Ходкевича и под огонь воинов Струся и Будилы со стен Кремля.
Дмитрий Михайлович держался из последних сил.
Войско нижегородское спаяно было крепко.
Но оно в бою третий день.
Вперед идти не было сил, назад отступить было нельзя.
Дмитрий Михайлович прожил жизнь гордую и горькую.
Он не отступал даже тогда, когда не верил в победу.
Думал Дмитрий Михайлович:
"Вот встану я, обнищалый потомок князей Стародубских, – жизнь мою возьмите, чести не отдам".
Дмитрий Михайлович смотрел на то, как славно бьются нижегородцы; он видел, что бой колеблется.
Ходкевич рвался к Кремлю, фронт медленно поворачивался вокруг Климентовского острожка.
Гетман хотел втоптать Пожарского в Москву-реку.
Спускалось солнце. Гремели впереди пушки оружейника Никиты Давыдова.
В пыли и дыму стрелял Давыдов то в немцев, то в венгров, то в поляков.
Ему казалось, что огонь пушки моет поле, но снова выступает из земли новая рать.
Дмитрий Михайлович смотрел, как поддается левое крыло нижегородцев.
Налетали конные. Ученое войско.
Дралися по-разному. То били палашами, то стреляли в упор из пистолетов, отходили в сторону шеренгами; налетала вторая шеренга, опять стреляла.
Двигались по-тогдашнему, улиткой.
Налетали многими шеренгами.
Били артиллерией.
Повалены были дощатые щиты гуляй-городов, на боку лежали турусы, показывая переломанные колеса.
Отступали медленно, оттягивали пушки, зацеплялись опять за печные трубы, садились в погребные ямы, стреляли опять.
Кислый дух стоял от пушек, охлаждаемых уксусом.
По Ордынке и Пятницкой наступал Ходкевич, вбивая русских в землю.
Он видел, что казаки отошли за Яузу. Тогда он направил удар на острожек у церкви Климентия. После жестокой сечи над острожком поднялось польское знамя.
Тогда ожили казачьи таборы. Плохо вооруженные, полуголые люди с оружием в руках бежали через реку на врагов.
Ходкевич протискивался, как кабан через колючки, между войском Пожарского и казачьими отрядами.
Казаки отбили острожек и остановились.
"Тот, кто сражается, стоя на месте, тот побежден уже", – думал гетман, посылая венгров, пятигорцев и польские хоругви друг за другом.
Надо было прорваться по Пятницкой в том месте, где можно навести мосты к Кремлю.
Уже обозы подвигались к реке, везли хлеб и сало.
К ночи надо было быть в Кремле. Час решал судьбу боя.
Ходкевич продирался между казачьим острожком и развалинами гуляй-городков.
Он смотрел на бой со стен Донского монастыря и ждал часа, когда можно бросить последние силы, чтобы смять русских.
Бой колебался.
Приближалась музыка, знакомая и чужая, не русская и не польская – менуэт.
Ходкевич смотрел со стены.
Приближался отряд, отряд немалый – батальона два. Люди шли журавлиным шагом.
Доброе войско, треть людей с мушкетами. Впереди флейтисты, за флейтистами люди с алебардами, за алебардистами палач с черным мешком на голове и с большим мечом на боку.
За палачом два воина – один старый, седой, в шлеме, другой помоложе, в широкополой шляпе. За ними флейтисты.
В такт флейтам, мягким шагом, вытягивая ноги, полутанцуя, шли батальоны.
У реки гремел бой. На Климентовском острожке виднелось русское знамя.
Дымились вдали окопы Пожарского, его линия отступала, но все еще не прерывала связи с казаками.
Два человека – один в шлеме, другой в шляпе – поднялись на стену.
– Ясновельможный пан гетман, – начал седобородый, – мы сражались и с вами и против вас, всегда если не с успехом, то с умением. Мы знаем, ясновельможный пан, искусство хождения в ногу и искусство движения сомкнутыми ротами. Наши воины будут даже копать укрепления, если им заплатить за это отдельно.
Бой вдали казался неподвижным.
Подковой голубела Москва-река.