Минин и Пожарский - Виктор Шкловский 8 стр.


Серели вдали деревянные кровли над белыми кремлевскими стенами. Палец Ивана Великого сверкал золотым наперстком купола.

– Мы сражались, – сказал седобородый, – с господином Маржеретом в великий день, когда храбрецы изрубили московитов. Одежды наши были тогда кровавы. Но мы ушли, пан гетман, из Москвы. Нам дали только две короны и два жезла из единорога, двадцать золотников на воина пришлось нам, а эту кость продать трудно. Мы вели переговоры через господина Шоу с Пожарским и не сговорились.

Шмидт говорил медленно: он понимал дело – надо было тянуть, цена на помощь нарастала.

– Добыча московская, – сказал он, – делится не так, как разделили бы ее вы, господин Ходкевич, ученик принца Морица Оранского, ученик древних, победитель шведов и покровитель наук! Мы пойдем в бой, если получим долю добычи, равную с долей воинов гарнизона. После московского пожара нам заплатили, ясновельможный пан, собольими шкурами без хвостов, а шкура без хвоста подобна женщине с обритой головой. Она не может обрадовать сердце. Такая шкура также похожа на душу без тела.

Вдали, сливаясь, гремели выстрелы.

Ходкевич смерил полуостров Замоскворечья взглядом. Русские еще держались.

Со стен кремлевских нельзя было достать русские тылы.

Лавы – от казачьего лагеря в сторону острожка – были пусты.

– Я принимаю предложение воинов, – сказал он. – Слово мое крепко. Расплата вечером. Русские стоят сейчас между вами и платой. В бой бегом!

И он еще раз взглянул на дальний русский фронт.

Полами раздували русские огонь в жаровнях.

В жаровнях калились ядра.

Дымили жаровни, пахло баней.

Пороховой дым не проходил. Кислый пар уксуса смешивался с горьким пороховым дымом и с запахом московской пыли.

Стояло войско нижегородское крепко. Вперед идти было нельзя, назад отступить было нельзя.

Пушкарь рядом с Дмитрием Михайловичем поднял дуло мортиры, заложил порох, забил сухими тряпками, на сухие тряпки положил мокрые, забил туго, на мокрые тряпки клещами опустили ядро – пушка вздохнула паром, потом ахнула, прыгнула назад и послала каленое ядро.

Дмитрий Михайлович посмотрел вперед.

– Ну, поп Ерема, держись, – услышал он.

Это сказал один ополченец своему длинноволосому соседу.

– Новые идут, пешие.

Упало ядро, прорвало дорогу среди идущих.

Они шли, переходя в бег, вытягивая ноги по-журавлиному, падая весом всего тела на вытянутый носок.

Впереди шел седовласый загорелый человек в кованом панцире.

Свистели менуэтом флейты.

Пехота шла.

Три дня бился Дмитрий Михайлович и устал от железа доспехов, чувствовал кольчужную мисюрку на голове, и шлем, и нагрудник, и поножи, и железные перчатки, и раны под оружием. Во рту было горько.

Стреляли пушки, стреляли пищали.

Уже видны лица врагов. Вот приближается старый немец, надевая добрый шлем на седую голову.

Дмитрий Михайлович молча пошел вперед.

Он переступил через последний, тоже разбитый, щит гуляй-города и молча пошел на немцев, и молча, без крика, пошли за ним нижегородцы.

Полки рубились без крика от великой усталости.

Ударил Дмитрий Михайлович немца саблей, загремел панцирь. Прошла сабля по краю нашейника.

Падает немец, закрывает серые глаза.

Утихла музыка. Бегут.

А слева крик. Гремя железом, подскакал арзамасский дворянин.

– Дмитрий Михайлович, – сказал он хрипло, – прорвали! На вас немцев пустили, а нас потоптали. Мост строят, Дмитрий Михайлович!

– Саблю где потерял? – хрипло сказал Дмитрий Михайлович. – Еще долга будет битва!

Спускалось солнце. На Кремле часы били четырнадцатый час.

Берег Москвы-реки истоптан.

Весело ругаясь, из черных, хрустящих обгорелых бревен строили жолнеры наплавной мост.

Николай де Мело, монах земли Португальской, страстотерпец, иезуит, он же служка Иринарха, в белой сутане, на белом коне стоял, подымая желтой, сухой рукой черное тонкое распятие.

Кремлевская стена окаймлялась вбок бегущими дымами пушечных выстрелов, подымающимися из-под двускатной дощатой кровли, венчающей стену.

Николай де Мело чувствовал себя как жаждущий, который погрузил чашу в воду и слышит, как она наполняется со звоном.

То, о чем он мечтал в Индии, в Китае, в Москве, о чем бредил в Соловках, в обледенелом погребе, о чем молчал в монастыре у Иринарха, совершалось.

Воистину будет Москва третьим Римом, с папой-иезуитом!

Венцом бессмертной и неисчислимой славы сверкали кремлевские колокола, и колокольня Ивана Великого была как гарпун, которым прикончили кита, как копье, которым прикололи слона, и монаху казалось, что он сжимает в руке белое древко колокольни.

От Кремля тоже наводят мост. Сейчас сомкнутся два моста, как руки.

– Ныне отпущаеши, господи, раба твоего! – шептал де Мело и одновременно думал: "А жить я буду долго!"

В Кремле суетились радостные, оживленные и слабые люди. Все крыши церквей, все окна звонниц были наполнены пестрым народом.

Смотрели вниз, на сечу и на Климентовский острожек там, за рекой.

В Климентовском острожке вся земля устлана трупами.

Стояли толпой над убитыми израненные казаки.

Старик монах тонким голосом причитал перед ними, кланялся им, умолял о чем-то, любуясь собственным своим плачем.

Причитал старик по-церковному:

– Яко от вас начася дело доброе, вы стали крепко за истину и православную христианскую веру, и раны многие приемлющих, и глад и наготу терпящих, и прославше во многих дальних государствах своею храбростью и мужеством. Ныне же, братья, – плакал монах, – все то доброе начало единым временем погубить хотите…

Идут на Москву иноземные люди.

Стояли казаки, не верили они Авраамию Палицыну, знали его в таборах: был келарь троицкий в Польше послом, и присягнул келарь польскому королевичу Владиславу за то, что паны дали монастырю беспошлинную торговлю конями. И с Сапегой был друг монах, а сейчас, видно, не сговорились.

– Изыдите же на противных! – кричал монах.

Колебались казаки.

Удар за ударом принимали нижегородцы.

– Умрем, Козьма, – сказал Пожарский. – Лучше смерть, чем жизнь поносная!

– Дмитрий Михайлович, – ответил Минин спокойно, – дай мне воинов, и я инако промыслю.

– Бери кого хочешь, – сказал Пожарский.

Козьма на коне переплыл наискось Москву-реку.

Посмотрел – у Крымского двора стояли две гетманские роты, конная и пешая.

От Чертольского ручья видно было большое, стройно наступающее гетманское войско.

У закоптелой стены Белого города стояли три сотни русской конницы.

Козьма выехал к ним, примериваясь.

Закричал:

– Москва, Москва! – И повел людей за собой без сомнения.

Поляки, не дождавшись удара, дрогнули и побежали.

Конные потоптали пеших.

Минин не остановил победы, не дал врагам оправиться и с несколькими сотнями врубился в самый центр гетманских войск.

Услыша Козьму, увидя ярость боя, все русские люди, залегшие по крапивам, спрятавшиеся по ямам, встали, как воскресшие.

За конницей Козьмы бежала на поляков яростная русская рать.

Опять заговорили пушки Никиты Давыдова, пошли в атаку копейщики Пожарского.

Козьма вел свое войско, и оно росло. Вскакивали, выбегали все новые люди, присоединяясь к всадникам и довершая их удар.

Рядом с Козьмой скакал любимый его племянник Петр. Сын любимой сестры, храбрый парень, рослый, смелый.

Оглянулся Козьма и увидел, что падает племяш с коня, странно разведя руки.

Козьма не задержал свою лошадь.

Вот поворачивают строй поляки.

Но казаки, увидев натиск Минина, ударили на поляков из острожка.

– Москва! – закричал Козьма и врубился в польский строй.

Дрогнули поляки.

Гетман стоял на стене Донского монастыря.

Он следил за боем по карте, получал донесения.

Бой усиливался.

"Хороший повар не пробует беспрестанно пирога, – думал Карл Ходкевич, – огонь сделает свое дело. Надо будет выйти из шатра так, чтобы ехать в Кремль не останавливаясь. Этот Пожарский упорен, однако".

Среди шума выстрелов поднялся крик.

Вбежал адъютант и прохрипел что-то.

– Что? Победа? – спросил Ходкевич.

– Подкрепления, гетман! – губами, без голоса, сказал адъютант.

– Я сам! – сказал гетман и выбежал из палатки.

Поле битвы изменилось так, как изменяется лес, когда налетит буря и все ветки поворачиваются в одну сторону.

Буря летела со стороны Москвы-реки.

Польская кавалерия, венгры, немцы бежали к монастырю, стремясь к одному – протоптать себе дорогу назад.

Не вступая в стремя, вскочил Ходкевич на коня, с несколькими людьми поскакал навстречу бегущим, кричал, проклинал, ударил кого-то саблей.

Буря продолжалась.

Люди бежали, коня гетмана повернули. Ему показалось, что он сам кричит вместе с толпою то же самое.

Падали рядом с ним, тяжело бряцая о пыльную землю доспехами, люди. Неторопливо свистели пули.

Пролетела стрела, гетман улыбнулся на нее, а потом вспомнил, что бежит.

Вот обозы. Лошади выпряжены, и брошены возы, задраны оглобли, кони скачут.

Кони скачут, канонада тише; человек рядом с гетманом снимает шлем, лицо его бледно. Это капитан.

– Я спас вас, пан гетман! Я вывел вашу лошадь из боя.

Там, в тылу, шумят люди. Мимо продолжают скакать всадники.

Поляков в Кремль прорвалось несколько сот человек, но без провизии. Удар Минина был так силен, что гетман восстановить своих сил уже не смог. Обозы гетмана, обозы, которые должны были накормить кремлевских сидельцев, были захвачены, войско рассыпалось.

Утром, когда московские часы пробили первый час, лагерь поляков был пуст, пуст был и Донской монастырь. Поляки за ночь ушли к Можайску.

Войско Ходкевича не собралось больше никогда. Оно рассыпалось от того удара, разбрелось – кто домой, кто грабить.

Ночью веселились русские в своих окопах.

Ночью искал Минин племянника своего по полю битвы, искал среди убитых, среди растоптанных, идя по следу атаки.

Ранним утром нашел он Петра растоптанным, похоронил.

Ранним утром хоронили своих убитых русские. Стояли над могилами Козьма Минин и Дмитрий Михайлович Пожарский, а потом всем войском поперек Замоскворечья, от Москвы-реки до Москвы-реки, плели два плетня. Между теми плетнями насыпали землю и так охватили поляков крепостью.

Работали днем и ночью. За работой смотрели Пожарский и Минин.

Русские войска пишут в Кремль полякам и получают ответ

Поляцы бегут до внутреннего града превысокого Кремля. И тамо утверждают врата жестокими запоры.

Повесть кн. Катырева-Ростовского

Прорваться из Кремля уже не мог никто.

Тех людей, которые ночью пытались по веревкам спуститься со стен, убивали саблями.

У Пушечного двора, у Егорьевского монастыря и на Кулишках поставили туры, а за ними пушки.

Но Дмитрий Михайлович не хотел разбивать кремлевские соборы и послал польскому рыцарству в Кремль письмо:

"Полковникам Стравинскому и Будиле, ротмистрам, всему рыцарству, немцам, черкасам и гайдукам, которые сидят в крепости, князь Дмитрий Пожарский челом бьет. Ведомо нам, что вы, сидя в осаде, терпите страшный голод и великую нужду, что вы со дня на день ожидаете своей погибели. Хотя Струсь ободряет вас прибытием гетмана, но вы видите, что он не может выручить вас. Вам самим известно, что Карл Ходкевич приходил со своим войском; много было тогда войска; никогда прежде не бывало столько ваших людей, и, однако, мы, надеясь на милость божью, не убоялись множества. Теперь вы сами видели, как гетман пришел и с каким бесчестьем и страхом он ушел. Сдавайтесь в плен. Объявляю вам: не ожидайте гетмана. Бывшие с ним черкасы на пути к Можайску бросили его и пошли разными дорогами на Литву. Дворяне и боярские дети в Белеве, Ржевичане, Старичане перебили и других ваших военных людей, вышедших из ближайших крепостей… Сами вы знаете, что ваше нашествие на Москву случилось неправдой короля Сигизмунда и польских и литовских людей и вопреки присяге. Вам бы в этой неправде не погубить своих душ и не терпеть за нее такой нужды и такого голода… Ваши головы и жизнь будут сохранены вам. Я возьму это на свою душу и упрошу согласиться на это всех ратных людей. Которые из вас пожелают возвратиться в свою землю, тех отпустят без всякой зацепки. Если некоторые из вас от городу не в состоянии идти, а ехать им не на чем, то, когда вы выйдете из крепости, мы вышлем таким подводы…"

На это письмо отвечено было заносчиво:

"От полковника Мозырского, хорунжего Осипа Будилы, от ротмистров, поручиков и всего рыцарства, находящегося в Московской столице, князю Дмитрию Пожарскому.

Мать наша отчизна, дав нам в руки рыцарское ремесло, научила нас также тому, чтобы мы прежде всего боялись бога, а затем хранили нашему государю и отчизне верность.

Письму твоему, Пожарский, которое мало достойно того, чтобы его выслушали наши шляхетские уши, мы не удивились по следующей причине: ни летописи не свидетельствуют, ни воспоминание людское не сохранило, чтобы какой-либо народ был таким врагом для своих государей и непокорным слугой, как ваш. Ты, сделавшись изменником своему государю, светлейшему царю Владиславу Сигизмундовичу, восстал против него, и это осмелился сделать не только ты сам, человек не высокого звания или рождения, но и вся земля изменила ему. Впредь не пишите к нам ваших московских сумасбродств – мы их уже хорошо знаем. Мы не закрываем от вас стен: добывайте их, если они вам нужны, а напрасно царской земли шишами, шпынями и блинниками не пустошите, лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает свою борозду, Куземка пусть занимается своей торговлей.

Так здоровее царству будет.

Писано в Московской столице 21 сентября 1612 года".

Шпыни, о которых писали поляки, – это и шпильманы – скоморохи – и вообще озорники-охальники.

Блинники – это московские ремесленники.

Хлопы – русские мужики.

В золоченых палатах сидел похудевший Конрад Буссов, терзаемый голодом и сомнениями. Он думал о том, что не пора ли пойти к русским: "Поверят или не поверят?"

"Не поверит Куземка". И Конрад Буссов записал в летописи своей:

"Боже милосердый! Положи предел сей войне кровопролитной; смягчи сердца упорных египтян; да покаются они во грехах своих и да покорятся законному государю! Внуши, господи, его величеству королю Польскому благое намерение спасти воинов, столько долго томимых осадою, и даруй Русской земле мир и тишину, во славу своего имени, для блага самих россиян и всех иноземцев! Да исполнится моление мое!"

Не писались слова, не вспоминались изречения библейские. Был ли когда-нибудь университет с пивом, Плавт существовал ли?

А там, в черной, обугленной Москве, заговорили пушки: это князь Дмитрий Пожарский громил стены из Пушечного двора. Ложились на кремлевские дворы, на кровли каленые ядра.

За жестокими запорами

Пусть оправдаются и дадут ответ в этом те, кто были сообщники в этом деле. И желали будто бы чести своему государю и ввели его в такое обидное, постыдное и позорное бесчестие, а народ московский возбудили, раздразнили и своими насильственными поступками заставили его, разбившегося было на много частей, прийти к согласию и единению.

Из речи литовского канцлера Льва Сапеги, (февраль 1613 года)

Во время боя между нижегородским ополчением и войсками гетмана Карла Ходкевича стольник Григорий Орлов, владетель села Нижнего Ландеха с деревнишками и иных многих поместий, провел триста возов с провизией по низкому берегу Москвы-реки, потом бродом, все ночью. Довел возы до Чертольских ворот и здесь был встречен русскими. Польский отряд, не приняв боя, бежал, оставив возы.

Стольник Григорий Орлов пробрался в Кремль.

Кремль сильно переменился. Дворец Самозванца, что стоял на крыше годуновского дворца, растащен. И лестница к нему растащена. Деревянный дворец Василия Шуйского – растащен.

В золотых палатах выломаны двери и косяки. Все стоплено, хотя еще не зима.

Трава в Кремле вся сощипана до земли. Листья с деревьев сорваны, и кора снята. Той пехоте, что прорвалась с Орловым, было хуже всего. С Китай-города, из разоренных лавок, приносили воловьи кожи. Долго варили, потом ели.

Кожу воловью не укупишь. У всех золотыми цепями набиты мешки. Жемчуг завязан в узлы. Пан Херлинский продавал мерина за пятьсот злотых – четверть себе отрезывал.

Вместе с поляками сидели в осаде Буйносовы, Романовы, Салтыковы и боярин новоманерный, Федька Андронов. Они затворили ворота своих домов и Орлова к себе не пустили.

Гришка Орлов испугался не сразу. Все думал, штуку какую новую измыслить.

Утром шарил по ямам, есть хотел. Нашел голову и ноги человеческие. Не испугался, но заскорбел.

На другой день видел – шли мимо Никольских ворот московские мастеровые люди, несли в мешках уголь. Москвичи народ не боязливый и для краткости, чтобы срезать дорогу, брели под самой стеной. Гайдуки выскочили из-под стены, одного порвали и съели, а другие отбились.

Ночью стучался Орлов к Романовым в ворота. Никто не ответил. На другой день прокрались в Кремль от Ходкевича жолнер Воронецкий и казак Щербина. Сказали полковнику Будиле, что гетман вернется.

Выслушал их полковник, отпустил, не сказавши, куда пойти и где взять харчи.

Бродили Щербина с Орловым по Кремлю, нашли в церкви наплыв со свечей. Нашли книгу старую, пергаментную. Варили с воском. И мышь купили за пятнадцать злотых, съели. К утру Щербина засердился, решил бояр грабить, пока не ослабел. Орлов стал у стены. Щербина перелез через стену, начал шарить. Мстиславский вышел сам. Щербина ударил его кирпичом.

Прибежали слуги. Щербину схватили. Схватили и Воронецкого. На Гришку не обратили внимания.

Воронецкому отрубили голову. Щербину повесили.

Всего было недавно воинов четыре тысячи пятьсот, не осталось и тысячи четырехсот.

Орлов бродил. Встретил приятеля Петряковского. Вместе ночевали в пустых приказах.

Утром открылись двери в царе-борисовские палаты. Полковник Будила вызвал к себе капитанов, ротмистров и русских. Горница Будилы была завалена вещами, корона царская лежала на боку в углу в пренебрежении. Полковник говорил торжественно и красноречиво:

Назад Дальше