Последний этаж - Лазутин Иван Георгиевич 2 стр.


- А где она ее продала? - как-то равнодушно, еще не осмыслив по-настоящему того, о чем она говорит, спросила я у татарки.

- В тиатр… Там за кос больше дают, чем в парикмахерских… В парихмахирских совсим дешево за кос платят. - Взмахнув несколько раз метлой, дворничиха, видя, что я остолбенело стою и о чем-то думаю, снова начала причитать. - Лучше проводник попроси… А то придешь без кос домой - мать на порог не пустит. Вся красота пропадет.

Я поблагодарила дворничиху за совет и вышла в переулок.

Почти через всю Москву брела пешком со своим чемоданом до вокзала. Пришла, когда солнце уже село и на столбах зажглись фонари. До отхода моего поезда оставался час. Я решила проситься у проводников, может, действительно, найдется добрая душа, разрешит хоть в тамбуре проехать ночь. Я уже составила в уме слова, какими начну просить, чтобы посадили, несколько раз повторила их про себя, и в душе где-то тлела искра надежды.

Но эта искорка погасла сразу же, как только я обратилась к проводнице хвостового вагона, уже немолодой женщине в железнодорожной форме.

- Без билета не могу. Нет ни одного свободного места. Не хочу из-за вас получать выговор.

Вторая проводница, не дослушав до конца мои слезные стенания (а они были искренни и глубоки, после этого я ни разу в жизни так никого ни о чем не просила), кивнула в сторону головных вагонов.

- Просись у начальника поезда, разрешит - пущу в тамбур.

Минут десять я бегала по перрону, искала начальника поезда. Нашла его уже перед самым отходом поезда. Вид у него был заполошный, весь он казался каким-то задерганным, нервным. Еле поспевая за ним, я рассказала о своем несчастье, на ходу достала справку о зачисления в институт, на которую он даже не удосужился взглянуть. Махая кому-то рукой, он, не глядя на меня, как отрезал:

- Не могу!.. Не имею права без проездного билета.

В какие-то секунды в моем мозгу молнией сверкнула мысль: "А что, если заскочить на ходу? Не сбросят же под колеса…" Но не решилась, не хватило духу. Годами двумя-тремя позже, когда была уже студенткой, на этот крайний шаг рискнула бы, а тогда не могла. Не знаю, сколько бы я просидела посреди перрона на своем чемодане, заходясь в рыданиях, если б не почувствовала на своем плече чью-то руку. Прошло столько лет, а я до сих пор отчетливо помню лицо пожилого милиционера. И говорок такой протяжный, по-волжски окающий, мягкий.

- Девушка, что случилось? Опоздала на поезд?

- Опоздала… - давясь слезами, соврала я.

- И стоит из-за этого убиваться? - успокаивал меня милиционер. - Пойдемте со мной в двенадцатую кассу. Перекомпостируем билет на завтра, завтра и уедете. Чтобы не доплачивать, мы составим акт, что задержали вас в отделе милиции как свидетельницу. Начальник вокзала мне знакомый.

Врать милиционеру я не могла. Поблагодарила его и, сказав, что у меня есть деньги, чтобы доплатить за компостер, схватила свои чемодан и скрылась в толчее перрона. На мое счастье, на соседнем пути подошла электричка, и я растворилась в людской суматохе.

Ночь просидела в зале ожидания и все время крутила головой, боясь встретиться взглядом с пожилым милиционером, предложившим мне свои услуги.

Утром спросила у вокзальной уборщицы, метущей опилки на мокром полу (ночью прошел дождь), как доехать до ближайшего базара.

- До барахолки? - спросила она и окинула меня взглядом с ног до головы. - Чо, продать чего-нибудь хошь? Али, может, купить чего?

- Продать хочу. Есть у меня два платья. Почти новые. По разу всего стираные, - оживилась я, словно с этого диалога с уборщицей начнется мое спасение.

- А ну, покажь, - сказала она и кивнула в угол зала, где было посвободней.

Я показала старушке два своих ситцевых платья. Как сейчас помню: одно светлое, в зеленый горошек, другое - красные маки.

Уборщица недовольно оттопырила губы и несколько раз качнула головой.

- Вряд ли… Ежели бы шелковые, али, скажем, файдешиновые, а это - нет, зря только настоишься. - Но тут же, очевидно прочитав на моем лице выражение страха, сказала: - Попробуй, может, кто и позарится. Только на большие деньги не рассчитывай.

- А где эта барахолка? - взмолилась я, боясь, что уборщица больше не пожелает со мной разговаривать.

- На Преображенском рынке. Три остановки на автобусе, до "Сокольников", а там на семерке до Преображенки.

- А пешком - это долго? - спросила я.

- Пешком? - уборщица посмотрела на меня как-то подозрительно, словно изучая. - Эдак ты, девка, часа два протопаешь. Пожалей ноги.

Я рассказала о своем бедственном положении и попросила старушку, чтобы она рассказала мне, по каким улицам нужно идти до Преображенского рынка.

Старуха вздохнула, покряхтела, достала из кармана своего халата потертый клеенчатый кошелек и дала мне сорок копеек, по-теперешнему это четыре копейки, на билет в автобусе.

- До "Сокольников" доедешь на автобусе, а там на семерке зайцам. На ней сроду не проверяют билеты. Там нирситетские студенты ездят без билетов, сойдешь за студентку.

Лицо этой старушки помню до сих пор. Врезалось на всю жизнь: морщинистое, озабоченное, болезненное. Даже ее потертый клеенчатый кошелек стоит сейчас перед глазами.

Пока шла до автобусной остановки, два двугривенных держала как спасительную ладанку, зажав намертво в кулаке.

Ехать зайцем на "семерке" не хватило духа, шла несколько трамвайных пролетов пешком, пока не перешла маленький мостик через мутную речушку Яузу (название речки уже узнала потом), и слева, на пригорке, мне показалась Преображенская церквушка, которую лет десять назад зачем-то снесли. Кому помешала? Золотилась своими куполами, как жар-птица.

Барахолка… О, великий русский язык!.. Ни за что в жизни не найдешь слова точнее и образнее, чем это. Чего там только не продавали: и отрезы мануфактуры из-под полы (милиция ловила спекулянтов), и поношенные костюмы, брюки, платья, обувь разных фасонов и размеров. Старики-старьевщики толкались у разостланных прямо на земле старых латаных брезентов, на которых лежали связки ключей и старые замки разных фасонов и калибров; начиная от амбарных и кончая крохотными от шкафов и чемоданов. Тут же какие-то сомнительные типы с челками, боязливо озираясь по сторонам (тоже боялись милиции), играли в три карты, вовлекая в игру доверчивых ротозеев.

Три часа я протолкалась на этой не к добру вспомнившейся барахолке, держа на левой руке платья, а правой ногой все время чувствуя чемодан: не хватало только, чтоб и его лишиться. А в нем у меня - все документы и, главное, - паспорт и справка о зачислении в институт.

Начинал мучить голод. Последний раз ела сутки назад, в студенческой столовой, почти на ходу (разве до еды было тогда!), съела маленькую булочку и стакан молока.

А больше всего злило еще и то, что никто не приценялся к моему "товару", словно я и мои платья для всех были невидимыми.

Все чаще и чаще вспоминалась дворничиха-татарка, остерегающая меня от последнего шага - продать косу.

Стоило мне только представить, какие глаза будут у отца, когда я, коротко остриженная, предстану перед ним - меня тут же охватывал страх. Моя коса была его тайной гордостью. Я это чувствовала, когда мы шли с отцом рядом по Туле. А его в городе многие знали. Он был видным человеком, стахановцем в кузнечном цехе. Почти каждый второй оглядывался, деревенские бабы в своем первозданном откровении причмокивали языками, качали головами и обязательно вдогонку бросали что-нибудь из ходовых восклицаний, вроде: "Вот это да!..", "Вот это коса!..", "Сроду такую не видала!.." Представляла себе и лицо матери, которая увидит меня стриженой. На нем будет написан ужас. Так и ахнет.

А дедушка?.. Он не переживет такого горя. Когда я была еще совсем маленькой, я приходила к нему в кузницу, на окраине Тулы, чтобы посмотреть, как в его сильных руках из огненно-красных железных прутьев и пластин на моих глазах под ударами молота, которым словно играл его подручный молотобоец, и дедовского молотка, получались разные вещи - подковы, дверные засовы, бороньи зубья, тележные шкворни, косы… - я всегда замирала на пороге, а дедушка, стоя в огненном вихре желтых искр, падающих на его брезентовый, во многих местах прожженный фартук, улыбчиво подмигивал мне, тут же кончал работу, потом долго и как-то особенно старательно мыл с мылом руки, доставал откуда-то из кошелки, что стояла в темном углу, яблочко или грушу (а иногда и леденцы) и угощал меня. Потом повязывал мне на голову косынку из тряпицы, чтобы искры не падали на мои уже тогда большие косы и разрешал постоять поближе к наковальне, полюбоваться его работой, А работал дедушка, как сейчас помню, красиво, с каким-то упоением и даже вдохновением.

Дома, в праздники, он любил по утрам бабушкиным деревянным гребнем расчесывать мои волосы. Делал это неторопливо, осторожно, с одному только ему присущей нежностью.

И вот я приеду домой коротко остриженная, как после недавно перенесённого тифа, перешагну порог дедовой кузницы. Я уже представила его глаза, широко раскрытые в испуге. Мне почему-то даже казалось, что из рук его непременно выпадет молоток. И становилось страшно. Страшно за деда, за отца, за маму…

С Преображенского рынка плелась еле волоча ноги. Чемодан казался тяжеленным, хотя в нем кроме двух платьев, белья, полотенца да зубного порошка с мылом ничего не было. А воображение работало. Представляла и встречи с подругами, которые будут расспрашивать: что да почему. Пересекла мост через Яузу и у трамвайной остановки села на чемодан. Сидела до тех пор, пока не решилась ввалиться в трамвай вместе с ватагой студентов, выбежавших со двора длинного приземистого здания (уже потом я узнала, что это был студенческий городок Московского Университета. Получилось. Доехала благополучно зайцем до Сокольников. С этой же ватагой (из их разговора догадалась, что они были заочники и только что сдали последний экзамен) заскочила в автобус, стараясь не встретиться взглядом со старенькой кондукторшей. Чувствую, что от голода и усталости потихоньку начинаю наглеть. До "Охотного ряда" ехала два часа. А когда вышла из автобуса, то, как побитая поплелась вверх по улице Горького. Бросила взгляд на Центральный телеграф, и сердце защемило. И тут же подумала: "А что если?.." Ноги сами несли меня к этому злополучному серому дому. Подошла к окошечку, где давала телеграмму. Мой красненький кошелек на барьере не лежал. Спросила у телеграфистки - не передавал ли ей кто красненький кошелечек. Сказала, сколько в нем было денег и какой купюрой. Телеграфистка улыбнулась и покачала головой.

- Нет, девушка, никто кошелечка мне не передавал.

…А через полчаса (шла как во сне) очутилась у служебного входа в наш театр. С полчаса стояла и ревела у входа, пока совсем не обессилела. Как в тумане, открыла дверь и перешагнула порог. Что говорила вахтерше - теперь уже не помню, всё растаяло, как в далеком тяжелом сне. Та поняла меня сразу и кому-то позвонила. Через минуту в проходную вышла седая пожилая женщина с ярко выраженными чертами лица армянки или грузинки и цепким взглядом скользнула по моим косам. Как и вахтерша, она все поняла.

- Ну что ж, пойдемте, - сказала она с кавказским акцентом и кивнула, чтоб я шла следом за ней.

Шли длинными полутемными коридорами, поднимались по узкой лестнице… Дальше все было так, что не хватает слов описать. Парикмахерша смерила длину моей косы и заглянула в прейскурант цен, лежавший на подзеркальнике. Делала свое привычное дело молча. Хорошо, что ни о чем не расспрашивала, не сочувствовала, не охала и не вздыхала. Наверное, прониклась в психологию своих горемык-клиенток, которых приводило к ней горе или несчастный случай. Задала только один вопрос, показывая ножницами место, где будет резать.

- Буду резать вот здесь. Согласна?

Сдерживая рыдания, я молча кивнула головой. Инквизиция продолжалась не больше двух-трех минут. Когда я увидела свою толстую золотую косу на подзеркальнике и ее отражение в зеркале, а себя коротко остриженной, то почувствовала, что у меня кружится голова, что я вот-вот упаду. И это заметила парикмахерша, глядя на мое бледное лицо. Она молча налила мне из графина воды, и я, клацая зубами о грани стакана, жадно выпила его до дна. Подошла к зеркалу и еще раз взглянула на себя. Из зеркала на меня смотрела моя мама, какой она выглядит на фотографиях в дни своей молодости: та же короткая стрижка, те же большие печальные глаза. Дальше все было, как в тяжелом, дурном сне… Получив деньги, расписалась в какой-то ведомости.

Выходя из театра, чуть не забыла в проходной чемодан. Спасибо, окликнула вахтерша. Перед глазами все струилось, все плыло, как в тумане. Облизывая потрескавшиеся губы, выпила три стакана подслащенной газировки. Сосчитала деньги, полученные за косу. Хватило на билет, и еще оставалось, чтобы купить маме конфет и московских пряников.

Пообедала в привокзальном буфете. За билетом томилась в очереди часа три. Передо мной стоял немолодой мужчина в рабочей блузе, как видно, крайне "поиздержавшийся в дороге". Раз пять он, шевеля губами, пересчитывал деньги, мусолил мятые рубли, трешки, перекладывал из ладони в ладонь медяки и серебрушки. А когда до него дошла очередь, он склонился низко над окошком кассы и хриплым голосом, полным мольбы, попросил:

- Девушка, мне до Тулы… Самый жесткий-жесткий…

Мне тоже, когда мужчина, ликуя и светясь всем лицом зажал в руке билет, хотелось попросить "самый жесткий-жесткий"… На мое счастье, билеты были только в общие вагоны.

На оставшиеся деньги я купила папе коробку "Золотого руна". Этот душистый табак он всегда, когда бывал в Москве, привозил домой. Аромат дыма от этого табака мне очень нравился. И папа знал об этом и никогда не гнал меня от себя, когда курил трубку, набитую "Золотым руном".

В продымленном махоркой и дешевыми папиросами общем вагоне, в котором "лежачими" были только средние полки, пассажиров было как сельдей в бочке. Чемоданы, узлы, мешки, баулы… И все-таки я была счастлива, что еду домой, что в чемодане моем лежит справка о зачислении на первый курс актерского факультета театрального института, по окончании которого мне, спустя пять лет, выпадет счастье быть зачисленной в труппу театра, куда я продала свою косу.

О моем приезде домой, о встрече с родными нужно писать особо. Все было: слезы, вздохи, ахи и охи, расспросы, соболезнования, утешения… Однако никто меня не ругал, не журил. Только дедушка почему-то на три дня повесил на двери своей кузницы амбарный замок и с самого утра уходил к своему старому дружку на противоположную окраину Тулы. Приходил поздно, молчаливый и под хмельком.

…Второй раз я открыла дверь служебной проходной театра уже не так робко, не с замиранием сердца и страхом, как пять лет назад. Но все равно волновалась.

Той парикмахерши, которая обрезала мою косу, в театре уже не было. Несколько раз я осторожно пыталась через реквизитора найти свою косу, не выдавая тайну своего девичьего несчастья, но след ее так и затерялся. Может, кто польстился на нее и присвоил себе, может, она вообще не была оприходована в инвентарных ведомостях театра. Все может быть. Есть у Сергея Есенина на этот счет хорошие строки:

…Плохую лошадь вор не уведет.
Плохую лошадь со двора не сгонишь…

Вот, пожалуй, мой самый памятный в жизни день, связанный с моим родным театром, который вот уже около сорока лет является для меня отчим домом, где я пережила много часов радости, волнения и счастья.

На этом заканчиваю свою печальную сагу.

Татьяна Лисогорова".

Бояринов бережно вложил листы рукописи в пакет и положил его в папку. Отвалившись на спинку лавочки, он несколько минут сидел с закрытыми глазами, стараясь мысленно зримо представить себе Лисогорову юной, с тугой золотой косой до колен. И тут же обожгла мысль: "Найду!.. Сделаю всё, чтобы напасть на след этой косы! Через отдел кадров установлю фамилию этой парикмахерши, и если она жива - разыщу ее, где бы она ни жила!.. По архивам театра перетряхну все документы по приобретению театрального реквизита… Ведь в одном из этих документов Татьяна Сергеевна расписывалась за деньги, полученные в бухгалтерии. Подключу к этому юриста театра… Буду делать все это втайне от Лисогоровой. А уж если найду!.." - Бояринов встал с лавочки и, отыскав взглядом голубую "Волгу", направился к ней. - "Не ждать же мне Булатова два часа. - И тут же, словно ведя нервозный диалог с режиссером, мысленно послал ему упрек: - Хоть и говоришь ты, что точность - привилегия королей, а сам, возомнив из себя бог знает кого, заставляешь нас томиться часами в ожидании репетиций и съемок. Сейчас в театр, Бояринов!.. Тебе предстоит сыграть роль Шерлока Холмса. Коса!.. Ты должен найти ее".

Глава третья

Тридцать два человека, работающих в театре тридцать и более лет, написали свои статьи в юбилейный альманах. Бояринов редактировал альманах вместе с заведующим литературной частью Максом Терновским, настолько увлекшимся материалом статей, что загорелся желанием написать брошюру об истории театра и его людях. Его пыл охлаждал Бояринов.

- Милый Макс!.. Основной этап этой истории уже написан прославленными мастерами сцены. Об этом ты читал еще студентом ГИТИСа. Главы о послевоенной истории нашего театра читай в книгах, написанных об артистах московских театров. Так что прибереги заряд для других дел, читай пьесы, которые рушатся на тебя проливным дождем. - Бояринов положил свою тяжелую руку на худенькое плечо Терновского. - Так что ты, май дарлинг, как говорят англичане, опоздал родиться на целых тридцать лет. А посему довольствуйся пока формированием альманаха. И еще совет - но это уже дружеский, не под протокол: не ходи с блокнотиком и карандашиком по пятам за нашим главрежем и не строчи изречения, которые он сыплет налево и направо. Запомни одну истину - все власть имущие, даже у нас под лавровым венком Мельпомены, хотят со стороны выглядеть глубокомудрыми. Давай заканчивай редактуру альманаха, перепечатай его и будем сдавать в типографию. - Бояринов закрыл глаза и потряс головой. - Вот наделаем шуму в театре! Да в одном ли только нашем театре?! Вся Москва заговорит о нашем детище. - Бояринов отодвинул на край стола груду пьес, положил перед Терновским папку с рукописью альманаха и вышел из кабинета завлита.

Назад Дальше