В книге второй настоящего издания публикуются рассказы 1936–1939 гг., воспоминания "Шаляпин. Встречи и совместная жизнь", в разделе "Из неопубликованного" - рукопись "Охота… рыбная ловля… Коля Куров", на страницах которой обнаружены три неизвестные ранее карандашные зарисовки художника, - как и рукопись, они публикуются впервые. Раздел "Письма" подготовлен сотрудниками Отдела рукописей Государственной Третьяковской галереи; в него входит коллекция писем К. А. Коровина разных лет (из новых поступлений).
Содержание:
Рассказы - 1936–1939 1
Шаляпин - Встречи и совместная жизнь 180
Из неопубликованного 208
Примечания 219
Письма 222
Алфавитный указатель рассказов 236
Указатель имен 238
Иллюстрации 252
Примечания 255
Константин Алексеевич Коровин
"То было давно… там… в России…"
Рассказы
1936–1939
Праздник в Москве
Праздновала Москва праздник Рождества Христова. Без жареного или холодного поросенка, гуся - праздник как-то не обходился. С ночи запекали окорок, обмазанный тестом. Ветчина была тамбовская, первый сорт. Такой-то нигде и не было. Ну, что говорить, москвичи умели праздник справлять.
Мчались тройки к "Яру", в "Стрельну". Ночь морозная, шубы меховые, месяц серебристый. Кричал ямщик. Жила Москва, кутила.
Лилось шампанское. А хор пел:
Ах, Москва, Москва, Москва,
Золотая голова…
Белокаменная…Веревьюшки, вьюшки, вьюшки,
У барышни башмачки…
Сафьяновые…
"Трямки, трямки, трямки, трямки…" - бренчала гитара.
Барышни были "средственные", как говорил цыган Христофор от "Яра". Но ежели вполсвиста, то терпеть можно.
Веселилась Москва.
Черные очи да белая грудь
До самой зари мне заснуть не дают…
Эх, распошел ли, мой сивый грай, пошел.
Эх, распошел ли, хорошая моя…
- Это вот ширь и черт-те што! А плачешь, вот плачешь, - разливался слезами какой-нибудь подпивший москвич.
Купцы гуляли. Трактиры, рестораны полны. Сидят за столом компаниями, одиноко, а дам почему-то нет. "Где дамы?" - удивлялись некоторые.
Но когда идет кто-нибудь с дамой по залу, все оглядываются. Позовут метрдотеля и спрашивают: "Это кто, она-то?.." Метрдотель так серьезно отвечает тихо на ухо.
Кабинеты полны гостями серьезными, там уж с дамами - обеды, ужины. Слышны романсы, пианино. "Прага", "Эрмитаж", "Метрополь" и Епишкины номера полны. Живет Москва… И так живет, что страшно - как бы не треснула. Лица у всех как-то пополнели - такие ровные, гладкие и печальные. В выражении глубина. На челе - печать горестного раздумья.
Начальник пробирной палатки Винокуров так пополнел в лице, что едва открывает ротик и тихонько и кротко говорит одно слово: "Налей…" Больше ничего. Приятель его, кудрявый красавец-прокурор Гедиминов, с утра мрачен и пьян. Актриса Таня избила его сафьяновыми сапожками, которые он ей подарил. Прямо по морде. Он с горя ударился в вино. Так говорил своему доктору Ваньке, что она его погубила, а то б он не пил…
Ах, Москва в ту пору весело жила!
Был такой семейный случай с одним прекрасным человеком. Он был охотник, и помещик, и еще что-то. И любитель фотографии. Любил снимать фотографическим аппаратом разные виды себе на память. Ну, и знакомых. А супруга его, прекрасная дама, эти снимки проявляла у себя в подмосковной даче. Раз и проявила его снимки и видит: все девушки в рубашках, такие веселые… Супруга их всех напечатала и вставила в рамки, как полагается. И без него все в деловом его кабинете на стол расставила.
Как раз я с ним приехал к нему на дачу. Все так мило, прекрасная дача. Такая милая, умная жена. Только, когда мы с ним вошли в его кабинет, он, увидев карточки на столе, высоко поднял брови и пристально посмотрел с удивлением.
- Ты видишь? - спросил он меня.
- Вижу, - говорю, - девушки какие-то…
- Что же это такое? Это не твои штучки?
- Что ты, какие мои штучки.
- Странно, - сказал он, - непонятно… Это не мои снимки.
- Видишь, - говорю я, - ты тоже снят… Посмотри - тоже легко одет…
Приятель вынул фотографии из рамок и с негодованием разорвал.
За обедом супруга его так просто и мило сказала мужу:
- Ты видел, я напечатала твои веселые снимки. Мне помогал Чича.
- Это вы, должно быть? - посмотрев строго на Чичагова, сказал мой приятель.
- Это вы где достали?
Чичагов смеялся, закатившись.
Жила Москва и не одним разгулом и кутежами. Была талантлива. Серьезные и умные были люди. Росла промышленность, фабриканты создавали отличные товары. Купцы московские были мудры, помогали искусству. Третьяков, Мамонтов, Солдатенков, Морозов, Алексеев и много других. Первые создания Римского-Корсакова были поставлены в Частной опере Мамонтова. Москва росла, и Москва жила. Художественный театр. Москвичи любили театр, газеты много писали о театре, так много, что, казалось, в России и не было ничего другого. В прессе Императорские театры поносились, и полагалось их ругательски ругать - вообще, ругать все, что исходило из казны. Такой свободной прессы, какая была в Москве, кажется, нигде не было и вряд ли будет.
* * *
Но среди довольства, праздничного веселья была какая-то особая, глубокая печаль. Дома было скучно - так говорили все. В кутежах, у "Яра", в "Стрельне", в "Мавритании" было что-то нарочитое, в самом разгуле была досада. Кутящий был разочарован, встревожен, как будто он кутил с горя, с досады.
- Не любит меня Маша, - говорил мне один умный фабрикант, делец, и лил слезы, когда пела цыганка:
Сброшу с себя я оковы любви
И постараюсь забыться…
Налейте, налейте бокалы вина,
Дайте вином мне упиться…
Это был человек, окончивший Московский университет, сам музыкант, часто бывавший и учившийся за границей.
Странно было то, что дома у себя эти деловые люди были вроде как бы не у себя, случайно. Не было в жизни чего-то утешного… Жены и мужья скучали, молчали. Оживали, когда гости: "Ах, милый Франц, Сережа, вы ли? Я так рада…"
Молодые барышни, красавицы, смотрели своими прекрасными глазами, скучая и грустно мигая, в таинственную даль. Туда, туда… Они как будто всё ждали, как в сказке, что прискачет на коне какой-то Еруслан Лазаревич или Бова Королевич.
…черноокий,
Высокий, статный, весь в кудрях,
Полукафтан на нем широкий,
И шапка черная в руках.
Выходили замуж, но были скучны; у некоторых дам было много поклонников, которые говорили про нее: "Она так очаровательна". И все эти поклонники, кавалеры московские, назывались "ухажерами". И все эти поклонники, ухажеры, молодые люди мчались в загородные рестораны одни и там отводили душу с цыганками, с венгерскими и русскими хорами, с Женей Крошкой, с Сашкой Пароход, с Настей Станцуй…
В развеселой московской жизни, там, глубоко внутри, была какая-то порча - трещина, червоточина. Я как-то мало видал счастливой жизни.
А милые женщины, скучающие, разговаривая с одним, уныло переводили глазами на другого.
И потому в веселье московском была особенность шумливая, разгульная, с объяснениями в дружбе, с поцелуями, слезами и быстрыми ссорами и разочарованиями, тоской, отчаянием. Про серьезнейших деловых людей говорили с уважением, но и тихонько с сожалением: "Нездоров что-то, у него запой…" Нельзя было предположить, чтобы столь серьезнейший и умный человек, прекрасный, честный делец, вдруг недели на две ударялся в пьянство, в разгул, в пляс и в одиночестве сам с собой, один, куролесил в пьяном угаре…
- Понимаешь? - кричал он. - Нет, ничего не понимаешь! И не понимала меня никогда…
Вообще, часто слышалось: "он меня не понимает", "она меня не понимает". Все как-то не понимали друг друга. Был в жизни какой-то надрыв.
И вместе с тем - москвичи были добрые люди, купечество не жалело средств на помощь страждущим, им созданы были многочисленные приюты, великолепные больницы, богоугодные заведения; в их руках росла промышленность и богатство…
* * *
На празднике приключился как-то в Первопрестольной случай забавный. Замоскворецкие друзья богатые познакомились с иностранцами. У иностранцев дамы: певица Фажетт и красавица-шансонетка Пикеле. Замоскворецкие друзья решили показать праздник по-русски, дернуть на тройках за город, за Петровский парк, в Ростокино. Там у леса был большой ресторан "Гурзуф".
- Едем к Жану, - говорили москвичи, - угостим иностранцев.
Захватили с собой и Фажетт, и Пикеле, пускай посмотрят, как москвичи празднуют. Но, чтобы не очень их узнали, захватили с собой святочные маски, которые почудней: свиные рыла, носатых и рогатых чертей, - помчались на тройках. В "Гурзуфе" весело встретили маскированных. Музыка, цимбалисты, хоры венгерские, русские, цыгане, балалайки. Маски перепутались, не могут друг друга узнать.
В большом кабинете бегали половые, несли на столы стерлядей, икру во льду, бутылки с винами.
А один из гостей в маске, с собачьей рожей, все кричал:
- Где же Параша? Устал я… Позднюю отстоял и заутреню, ничуть не спал…
И присел на большую кушетку в углу кабинета.
Веселятся гости и видят, что присевший снял сапоги, пиджак, снимает брюки. К нему подошел один из приехавших и сказал:
- Послушайте, что же вы это делаете? Вы не у себя дома.
- Как - не дома? - говорит маска с собачьей мордой, скидывая штанину. - К черту! Я, брат, устал… Спать - больше ничего. Параша, где же ты?
- Позвольте! - кричат ему. - Кто вы такой? Снимите маску.
- К черту! Где моя жена Параша? - отталкивалась собачья морда, ложась на кушетку.
Все как-то примолкли, посматривая в недоумении на странного человека. Потом иностранцы ушли из кабинета. За ними и другие.
- Где Параша, жена моя? - кричала собачья морда, оставшись один.
Хозяин ресторана, метрдотель и половые уговаривали маску, что вот все-с уехали, вам бы тоже с ними, одеться соизволите.
Маска хмуро поднялся с кушетки, надел пиджак, вынул деньги, заплатил по счету и приказал подать шубу.
- Я - Шербаев. Слыхал? - сказал он на ухо хозяину ресторана. - Понял? Нельзя мне маску снять. Нельзя. Понял? Я коммерции советник. Понял? Узнают - что будет! Ты понял или нет?
- Так точно, - говорили кругом, - извольте панталоны надеть-с…
Надевая панталоны, он задумчиво сказал:
- Я в первый раз вот так. Эх, выпить, что ли?.. Садитесь все.
Подняв маску, он выпил залпом шампанское и добавил:
- Дорогие, пейте, не сердитесь на собачью морду… Но расстаться с ней не могу… Так домой к Параше приеду…
Хвостики
Помню я в далекой младости художника Лариона Михайловича Прянишникова, который был моим профессором в Школе живописи в Москве. Он рассказал мне, что, когда еще у нас был в Москве свой дом в Рогожской улице, где он служил у деда моего, Михаила Емельяновича Коровина, в конторе его писцом, мне было тогда только семь лет. Зимой в это время захворала моя мать, позвали доктора, профессора Варвинского. Приехал доктор, такой серьезный, немолодой, приехал на паре вороных, в санях. Лошади покрыты зеленой сеткой. Кучер в бархатном казакине, рукава шелковые, голубые. Доктор открыл меховой полог, вылез из саней, вошел к нам в дом, в переднюю. Серьезный доктор, в золотых очках. Горничная Глаша помогла ему снять шубу, повесила ее на вешалку. Доктор вынул платок, высморкался. Был слышен запах духов. Он посмотрел на меня и сказал:
- Шалун, как тебя звать?
И доктора повели к больной.
- Помнишь? - спросил меня художник Прянишников. - Тебе нравился доктор, что так хорошо от него духами пахнет. И ты все у шубы его что-то вертелся у вешалки. Помнишь? - спросил меня Ларион Михайлович.
- Что-то вспоминаю, - ответил я.
- У него шуба была хорошая; мех такой, норка, что ли? И на меху висели хвостики этого зверька. Много хвостиков. Вот ты, - сказал мне Прянишников, - где-то достал ножницы и хвостики у шубы все отрезал. Унес к себе в комнату, спрятал под подушку. Помнишь? - спросил меня он.
- Помню, что-то было, да, помню, - сказал я.
Доктор-то, когда уехал от нас, тоже по визитам, к другим больным, потом домой к себе, не заметил, что хвостиков нет, а вечером поздно поехал с женой к "Яру", ужинать. Уезжая от "Яра", когда ему подавали шубу, он увидал, что хвостиков нет. Говорит: "Шуба не моя!" Рассердился ужасно. "Где хвостики?! - кричит; шубу переменили!" Доктор такой важный, вся Москва знает. Пришел сам полицмейстер, знакомый доктора, он в это время тоже был у "Яра". Все смотрели шубу, видят, хвостики отрезаны. Рассердился полицмейстер: "Кто! Что!.. Как сметь!!! Да я вас, - кричал полицмейстер, - всех!!!"
Гардеробщики бегают, чуть не плачут. "Чего, - говорят, - знать не знаем, куда хвостики делись и кто их отрезал!"
Мрачнее тучи ехал знаменитый доктор с женой домой.
- Это хитрый, хитрый вор, - успокаивала доктора жена. - Может быть, ты был у Бахрушкиных!
- Был, - говорит доктор.
- Ну вот, я так и знала. Там она, Татьяна Васильевна, ну уж! Она меня… все назло, это она отрезала хвостики, она, она!
- Постой, постой - что ты? Что ты? Татьяна Васильевна? К чему ей? Подумай!
- Нет, она, я знаю, что она! Когда я голубую шляпу себе купила у мадам Дарзанс, она - тоже голубую! Я - черную, она тоже - черную. А я возьми да серую в бисер. Она тоже хотела, искала - ан, такой нет! Вот она, назло! Я от нее крадучись к портнихам еду. Встретит когда меня, такой уж друг, целует и уж вот добрая, а сама всю меня оглядит. Змея! Она это отрезала!
- Что ты! Постой, она кончила институт. С какой стати ей? Не кто-нибудь!
- Ну вот, я так и знала, что вы за нее горой! Нравится вам! Я вижу. Она - святая! С каких это пор?
- Ну, постой, постой, нельзя же так, - волновался доктор.
- Да, да!
И жена, вынув кружевной платочек из муфты, вытирала, вздыхая, слезы.
* * *
А я помню, лежа в постели, разбирал хвостики, и мне казалось, что это какие-то маленькие лисички. Я их гладил, и от них пахло духами. Мне нравилось, что эти лисички-хвостики спят со мной. Они около, тут, хорошенькие! В окно была видна зима. Искрился снег, падая у фонаря, на улице. Так хорошо. Думал я, пойду гулять завтра. Выпущу этих лисичек в сад, на снег.
Утром опять приехал доктор. Я посмотрел на шубу, повешенную на вешалке, пахнет духами, а хвостиков больше нет. Пошел к себе в комнату, смотрю, хвостиков нет под подушкой. Где же они? Ищу - нигде нет. Спустился вниз, в переднюю, вижу, как моя няня Таня, горничная Глаша и тетя Аня у шубы торопятся, пришивают хвосты к шубе. Я вернулся в свою комнату и думал: "Вот мои лисички, не пойдут со мной гулять, будут висеть на шубе у доктора, и зачем?" И так стало грустно. Я заплакал. В окно видно, за загородкой, сад, покрытые инеем кусты. Вот туда я бы и пустил их, лисичек.