– Джим, – уверенно предложила она, – а давайте-ка сходим туда, постоим на улице и послушаем их древнюю музыку! Какая нам разница, что они подумают, а?
– Но они же будут выходить на улицу! – возразил он.
– Нет. На улице слишком холодно. И кроме того, разве могут они вам сделать что-нибудь хуже того, что уже сделали?
Она объяснила шоферу, куда ехать, и через несколько минут такси остановилось у красивого, в громоздком георгианском стиле, особняка Мэдисона Харлана, из окон которого на лужайку яркими пятнами света выплескивалось царившее внутри веселье. Изнутри доносился смех, и жалобные напевы модных духовых, и время от времени медленный, таинственный шорох множества танцующих ног.
– Давайте подойдем поближе, – восторженно прошептала Амантис. – Мне хочется послушать музыку!
Они пошли к особняку, стараясь держаться в тени высоких деревьев. Джима понемногу охватывал трепет, внезапно он остановился и схватил Амантис за руку.
– Вот это да! – взволнованно прошептал он. – Вы слышите?
– Что? Сторож идет? – Амантис испуганно оглянулась.
– Это играет "Саванна-бэнд" Растуса Малдуна! Я их однажды слышал, и я уверен, что это они! Это они, это "Саванна-бэнд"!
Они подходили все ближе и ближе – сначала стали видны высокие укладки "а-ля-помпадур", потом – аккуратно зачесанные мужские головы и высокие прически, а затем и короткие стрижки, над которыми нависали галстуки-бабочки. В непрерывном смехе можно было уже различить отдельные голоса. На крыльце появились две фигуры, быстро отхлебнули из фляжки и тут же ушли обратно в дом. Но Джим Пауэлл был зачарован музыкой. Его взгляд остановился; он двигался, ничего не видя, как слепой.
Они залезли в какие-то темные кусты и стали слушать. Песня кончилась. С океана подул свежий бриз, и Джим слегка задрожал. Затем задумчиво прошептал:
– Мне всегда хотелось с ними сыграть. Хоть раз в жизни! – Его голос стал равнодушным. – Что ж, пойдемте. Думаю, нечего нам тут делать.
Он протянул ей руку, но вместо того, чтобы ее принять, она вдруг шагнула из кустов и вышла на свет.
– А ну-ка, Джим, давайте зайдем внутрь! – внезапно сказала она.
– Что?
Она схватила его за руку; несмотря на то что он попятился назад, оцепенев от ужаса при виде этой дерзости, она настойчиво потянула его к дверям особняка.
– Осторожно! – еле выговорил он. – Кто-нибудь сейчас выйдет, и нас заметят!
– Нет, Джим! – уверенно ответила она. – Из этого дома никто не выйдет, зато двое сейчас туда войдут!
– Зачем? – ничего не понимая, воскликнул он, стоя в резком свете фонарей у входа. – Зачем?
– Зачем? – передразнила она его. – А затем, что этот бал дают в мою честь!
Он решил, что она сошла с ума.
– Пойдемте домой, пока нас никто не заметил! – попросил он ее.
Входные двери раскрылись настежь, и на крыльцо вышел какой-то господин. Джим с ужасом узнал мистера Мэдисона Харлана. Джим дернулся, словно намереваясь тут же со всех ног бежать. Но хозяин дома, радушно раскрыв объятия, стал спускаться по лестнице к Амантис.
– Ну, наконец-то, вот и вы! – воскликнул он. – И где это вас носило? Кузина Амантис… – Он поцеловал ее и со всем радушием обратился к Джиму: – А что касается вас, мистер Пауэлл, – продолжил он, – то в качестве штрафа за опоздание вы должны мне обещать, что присоединитесь к оркестру – хотя бы на одну только песню!
IV
Повсюду в Нью-Джерси было тепло – за исключением той части штата, что лежит под водой и доступна лишь рыбам. Туристы, проезжавшие по длинным дорогам среди зеленеющих полей, останавливали автомобили перед просторным старомодным загородным особняком, глядели на выкрашенные в красный качели на лужайке, на широкую тенистую веранду, вздыхали и ехали дальше, слегка крутнув руль, чтобы не задеть вышедшего на дорогу черного, как смоль, слугу. Этот слуга с помощью молотка и гвоздей чинил ветхий автомобиль с гордо реявшим сзади флажком, на котором значилось: "Город Тарлтон, штат Джорджия".
Девушка со светлыми волосами и румяным лицом лежала в гамаке; казалось, что прямо у вас на глазах она вот-вот погрузится в сон. Рядом с ней сидел джентльмен в чрезвычайно тесном костюме. Девушка и джентльмен приехали вчера с модного курорта в Саутгемптоне.
– Когда вы появились здесь впервые, – говорила она, – я решила, что больше никогда вас не увижу, поэтому и придумала историю про цирюльника и прочее. На самом деле я довольно часто бываю в обществе – как с кастетом, так и без. Этой осенью меня официально представят в свете.
– Да, для меня это хороший урок! – сказал Джим.
– И так получилось, – продолжила Амантис, бросив на него обеспокоенный взгляд, – что меня пригласили в Саутгемптон в гости к кузенам. А когда вы сказали, что поедете туда, мне захотелось узнать, что же вы такое придумали. Ночевала я всегда у Харланов, а комнату в пансионе сняла, чтобы вы ни о чем не догадались. На том поезде, на котором я должна была приехать, я не приехала, потому что надо было приехать пораньше и предупредить всех знакомых, чтобы притворились, будто меня не знают.
Джим встал, с пониманием кивая головой.
– Нам с Хьюго, наверное, лучше уже выдвигаться. Надо успеть доехать до Балтимора, пока не стемнело.
– Это далеко.
– Сегодня мне хотелось бы заночевать уже на юге, – просто ответил он.
Они вместе пошли по дорожке, мимо идиотской статуи Дианы на лужайке.
– Видите ли, – мягко добавила Амантис, – здесь у нас не нужно быть богатым, чтобы вращаться в обществе, в этом плане тут все, как у вас в Джорджии… – Она вдруг умолкла. – Вы ведь приедете в следующем году, чтобы снова открыть Академию?
– Нет, мэм, не приеду. Этот мистер Харлан уже сказал мне, что я могу даже не закрываться, но я сказал ему "нет"!
– А вы… А вы что-нибудь заработали?
– Нет, мэм, – ответил он. – Но процентов с моих денег как раз хватит, чтобы доехать домой. Я свой капитал не трогаю. Одно время с деньгами у меня было неплохо, но жил я на широкую ногу, да еще надо было платить за аренду, и за оборудование, и еще музыкантам. И, кроме того, пришлось ведь раздать обратно авансы за уроки.
– Не надо было этого делать! – с негодованием воскликнула Амантис.
– И никто ведь брать не хотел! Пришлось говорить, что они обязаны забрать деньги!
Он не счел нужным упомянуть, что мистер Харлан даже пытался всучить ему чек.
К автомобилю они подошли как раз тогда, когда Хьюго заколотил последний гвоздь. Джим открыл карман на двери и достал оттуда бутыль без этикетки, в которой плескалась мутноватая жидкость.
– Я собирался купить вам подарок, – неуклюже сказал он, – но деньги у меня кончились еще до того, как я смог его выбрать, так что я вам что-нибудь пришлю, когда доберусь до Джорджии. А это вам небольшой сувенир на память. Вам, конечно, не пристало пить, но, быть может, когда вы выйдете в свет, вам захочется показать всем этим юнцам, что такое настоящая южная маисовая водка!
Она взяла бутылку:
– Благодарю вас, Джим.
– Да не за что! – Он обернулся к Хьюго: – Что ж, нам пора. Отдай леди молоток!
– Ах, оставьте его себе! – со слезами на глазах сказала Амантис. – Прошу вас, обещайте, что еще приедете!
– Может быть.
Он посмотрел на ее светлые волосы и в ее голубые глаза, чуть сонные и подернутые дымкой от слез. Затем сел в автомобиль, и как толь ко его нога уперлась в сцепление – он вдруг преобразился.
– Я говорю вам до свидания, мэм! – произнес он с впечатляющим достоинством. – Мы отбываем на зиму на юг!
Он махнул своей соломенной шляпой, указывая в сторону Палм-Бич, Сен-Августин, Майами. Его верный слуга покрутил заводную ручку двигателя, уселся на свое место и принялся трястись вместе с затрясшимся автомобилем.
– На зиму на юг! – повторил Джим, а затем с нежностью добавил: – Вы – самая красивая девушка на свете! Возвращайтесь домой, ложитесь в гамак и засыпайте… Засыпайте!
Его слова прозвучали, словно колыбельная. Он поклонился – его поклон, почтительный, исполненный достоинства и глубокий, предназначался не только ей, но и всему американскому северу…
И они поехали вперед, в совершенно неуместном облаке пыли. Но не успели они доехать до первого поворота, как Амантис увидела, что автомобиль остановился, пассажиры вышли на дорогу, установили съехавший кузов обратно на раму и, не оглядываясь, вновь заняли свои места. Поворот – и вот они скрылись из виду; лишь легкое сизое облачко свидетельствовало о том, что они только что здесь были.
Ринг Ларднер
На протяжении полутора лет автор этой статьи был ближайшим соседом и приятелем Ринга Ларднера; затем нас разделила география, и встречались мы редко. В 1931 году мы с женой видели его в последний раз, и уже тогда он выглядел так, словно стоял одной ногой в могиле, – ужасно грустно было видеть бессильно распластавшиеся на больничной койке шесть футов и три дюйма доброты. Его руки дрожали, с трудом удерживая легкую спичку, кожа на его красивом лице была туго натянута, словно маска горя и нервной боли.
Он был совсем другим, когда мы с ним познакомились в 1921 году, – в нем тогда бурлила жизненная энергия, которой, казалось, хватит, чтобы пережить кого угодно и за счет которой он мог позволить себе долгие периоды безостановочного труда, непосильные для обычного человека. Недавно он заставил содрогнуться от смеха всю страну, читавшую его знаменитую сагу о котятах и воротнике (речь там шла о ставке на победу в чемпионате страны, от которой зависела судьба нескольких пушистых котят), и его жена гордо демонстрировала результат этой ставки – роскошное соболиное манто. В те дни его интересовали люди, спорт, бридж, музыка, театр, газеты, журналы и книги. Но пусть я об этом и не догадывался, уже тогда в нем началась перемена: дюжину лет, до самой смерти, его преследовало по пятам непроницаемое отчаяние.
Он почти совсем перестал спать; высыпаться ему удавалось лишь в периоды кратких каникул, специально посвященных простым радостям жизни – чаще всего это был гольф с друзьями, с Грентлендом Райсом или Джоном Уилером. Немало ночей мы с ним провели за болтовней и канадским элем, а на рассвете Ринг обычно вставал, зевал и говорил: "Ну, что ж… Дети, наверное, уже в школе, так что пора по домам".
Он никогда не мог забыть о несчастьях других людей – например, о том, что доктора вынесли смертный приговор карикатуристу Тэду (а тот прожил после этого едва ли не дольше, чем сам Ринг), – и выглядело это так, словно он верил, что в подобных случаях можно и нужно чем-то помочь. Он всегда старался как можно лучше выполнять условия всех своих контрактов – один из них, газетная колонка спортивных комиксов про "качка", был самым настоящим кошмаром, – и было очевидно, что в своей работе он не видит никакого движения, считая ее просто "писаниной". Поэтому свое вселенское чувство ответственности он был склонен направлять на решение чужих проблем: то он искал для кого-то выходы на театральных импресарио, то помогал другу искать работу, то изобретал для кого-то хитрый способ получить членство в престижном клубе. Зачастую намеченная цель явно не стоила затраченных усилий; все это было нужно, чтобы скрыть правду, состоявшую в том, что Ринг просто-напросто отлынивал от работы – он оставался добросовестным и честным трудягой до самого конца, но уже лет за десять до смерти перестал получать какое-либо удовольствие от своего труда.
Приблизительно в то же время (1922 год) одно издательство предприняло попытку переиздать его старые книги и выпустить сборник новых рассказов, что дало ему возможность войти в мир литературы, а не только в общественное сознание; он получил некоторое удовлетворение от неоднократных заявлений Менкена и Ф.П.А., подтверждавших его истинную ценность как писателя. Но мне кажется, что ему было все равно – это сложно понять, но на самом деле ему было совершенно наплевать на все, за исключением личных отношений с некоторыми людьми. Показательно его отношение к имитаторам, не укравшим у него разве что последнюю рубашку; так, как его, обворовывали разве что Хемингуэя; самих этих имитаторов их воровство беспокоило больше, чем Ринга. Он считал своим долгом им помогать, если у них что-то не получалось!
На протяжении всего того периода, когда заработки были высоки, а репутация, как среди критиков, так и среди читателей, все более укреплялась, две вещи казались Рингу важнее всей той работы, благодаря которой его будут помнить. Он хотел стать музыкантом – и иногда с иронией говорил о том, что в нем погиб композитор; и еще ему хотелось стать драматургом. Его отношения с продюсерами достойны отдельного рассказа: они постоянно нанимали его на проекты, о которых сами тут же начисто забывали; у него принимали готовые либретто, но до постановки они так и не доходили. (Ринг оставил краткую ироничную зарисовку о Зигфилде.) Лишь с помощью практичного Джорджа Кауфмана ему удалось достичь своей цели, но к тому времени он был уже слишком болен, чтобы получить от этого какое-либо удовлетворение.
Все вышесказанное говорит о том, что все, чего добился Ринг, не идет ни в какое сравнение с тем, на что он был способен, – и все потому, что к своей работе он относился цинично. Где же зародилось такое отношение – в юности, когда он жил в мичиганской глубинке? Несомненно, оно уже присутствовало, когда он ездил по стране с "Кьюбс". Те годы, когда большинство обладающих творческим потенциалом людей взрослеют, получая некий жизненный опыт – пусть даже этим университетом является война, – Ринг провел в обществе пары дюжин невежд, играющих в ребячью игру. В игру для мальчишек, специально созданную для того, чтобы любой мальчишка мог достичь в ней вершин, в игру, ограниченную рамками, надежно изолирующими ее от любых новшеств, опасностей, перемен или приключений. Вот какой материал и в каких обстоятельствах наблюдал Ринг, вот что послужило ему школой и учебником в самый плодотворный для формирования мышления период! Писатель может рассказывать о своих приключениях снова и снова, и после тридцати, и после сорока, и после пятидесяти, но критерии, по которым эти приключения будут взвешиваться и оцениваться, окончательно формируются к двадцати пяти годам. Как бы глубоко ни погружался во все это Ринг, его "пирог" по размеру точно укладывался в границы ромба Фрэнка Ченса.
Вот в чем для него, как для художника, заключалась главная проблема; и в будущем она сулила ему неприятности. Пока он писал, не выходя за рамки стадиона, результат был превосходным: здесь он смог уловить и воспроизвести голос целого континента. Но когда Ринг, что было неизбежно, вырос из своей темы, что же у него осталось?
У него осталась его великолепная этимологическая техника – и с таким невеликим преимуществом он почувствовал себя довольно беспомощно. Его сформировал тот самый мир, на который он и направлял свою веселую иронию! На практике, с боем, он приобрел знание движущих людьми побуждений, а также знание средств, которые люди применяют для достижения своих целей. Но теперь перед ним встала новая проблема: что со всем этим делать? Он продолжал наблюдать, и его оптический нерв исправно передавал картинку в мозг, но в слова все это больше не облекалось, потому что все, что он видел, было невозможно взвесить и измерить по прежней мерке. Дело было не в том, что он был убежден в том, что в жизни нет ничего, кроме спортивных доблестей; проблема была в том, что ничего лучше он не видел. Представьте себе жизнь, в которой смыслом обладает лишь физическая активность: в ней существует лишь пробуждение, напряжение сил, хороший отдых, пот, ванная, еда, занятия любовью, сон, – представьте, что в жизни ценно лишь это; а затем попробуйте применить этот стандарт к ужасной путанице существования, где все – даже самые великие идеи, вещи и достижения – часто выглядит беспорядочным, разношерстным и аморальным; вот тогда вам удастся представить, в каком замешательстве оказался Ринг, выйдя за пределы бейсбольного стадиона.
Он продолжал записывать, но больше уже ничего не воспроизводил, и этот груз, который он так и нес в себе до самой могилы, в последние годы стал уродовать его духовно. Мешал не страх ненароком выдать, что родом он из глухой деревушки Найлз, штат Мичиган; мешала привычка к молчанию, сформировавшаяся из-за близости к "высоколобым", рядом с которыми он жил и работал. Не забывайте, что это были не скромные "высоколобые" – этим качеством как раз отличался сам Ринг; это была элита высокомерная, властная, часто с явными признаками мании величия. У него появилась привычка помалкивать, затем – все время себя сдерживать, что в результате вылилось в форме его чудного крестового похода против модных скабрезных песенок на страницах журнала "Нью-Йоркер". В согласии с самим собой он принял решение высказывать вслух лишь малую часть того, о чем он думал.
Автор этой статьи однажды посоветовал ему придумать какую-нибудь "сюжетную схему", в рамках которой можно будет продемонстрировать его талант на должном уровне, имея в виду, что из этого выйдет нечто глубоко личное, что-то такое, на что Рингу не будет жаль потраченного времени. Он отверг эту идею, не задумываясь. Он был разочарованным идеалистом, но всегда был верен своей судьбе и никакой другой не принял бы. "Да, это можно будет напечатать, – ответил он. – Но пусть и эта идея отправится в общую кучу впечатлений, которые никогда не будут описаны".
В таких ситуациях он всегда прикрывался своей неспособностью к "крупной форме", но это была лишь видимость – он обладал гордым характером и не имел причин недооценивать свои способности. Он отказывался "выговориться", потому что в решающий период жизни у него сформировалась привычка этого не делать, и постепенно это переросло в эстетическое кредо. Такая форма ему попросту не нравилась!