Как-то Борис притащил в общежитие колоду захватанных карт и предложил всем желающим сыграть с ним в очко. Денег ни у кого не было, играли на хлеб. Ребята и предположить не могли, что Борис, несмотря на свой юный возраст, уже опытный шулер, что выиграть у него невозможно. Сгрудившись за столом, где шла игра, все, кто в ней не участвовал, не сводили глаз с его рук, но никто не заметил, как он мухлюет. Человек семь-восемь, проиграв по две-три партии, поняли, что дело пахнет керосином, и завязали, а Ваня Кухаренко решил отыграться. Через двадцать минут он просадил всю свою месячную пайку. Азартный, заводной, Ваня играл бы и дальше, но наш староста Саша Михневич вытащил его из-за стола.
- Кончай, - сказал Саша. - Он же обдерет тебя, как липку, неужто не понимаешь, дурак.
Каждый день Борис собирал с проигравших дань. У него карманы были набиты хлебом, выйдя из столовой, он крошил его воробьям. А бедный Ваня хлебал пустые щи или суп-рататуй, где крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой, вылизывал миску с пшенной кашей или "шрапнелью", и глаза у него блестели голодным блеском. Мне был хорошо знаком этот блеск, слишком часто довелось его видеть. Беда еще была в том, что Ване, в отличие от других ребят, которым хоть что-то перепадало из дому, некому было помочь. Его мать и отец погибли в партизанах, жил он у старухи бабушки, а та и сама пухла с голода. Он терпел недели две, осунулся, побледнел, еле таскал ноги. Наконец не выдержал - попросил не забирать у него хлеб. Борис засмеялся.
- А вот дам куском по морде - и забирай.
- Бей, - зажмурился Ваня. - Уж очень жрать хочется.
Мы думали, Борис шутит, но он взял пайку, положил на ладонь и наотмашь ударил Ваню по лицу. У него пошла из носа кровь, забрызгала измятый хлеб.
- А теперь жри.
Хлюпая разбитым носом, Ваня впился зубами в окровавленный ломоть. Все замерли. Молча, без обычных шуток и подначек, вышли из столовой, молча прошли в цех, разбрелись по своим местам. А через несколько дней, когда Борис вечером заглянул в общежитие, кто-то выключил свет, и ему устроили "темную" - набросили на голову одеяло и свалили на пол. Били чем попало: руками, ногами, табуретками, и забили бы, наверное, до смерти, если бы на шум не прибежал комендант. Когда он включил свет, все уже лежали на своих местах, притворились, что спят. Комендант снял с Бориса одеяло и, подхватив, окровавленного, под мышки, поволок в медсанчасть. Он не появлялся в школе целую неделю, а когда пришел, со следами синяков на лице, даже не вспоминал о Ванином долге.
Однако эпидемия карточной игры на этом не кончилась. Правда, на хлеб больше не играли. Играли на щелчки по лбу, проигравшие чесали Борису пятки. Мы забирались на чердак подсобки, куда натаскали стружек, и очередной в пух и прах продувшийся игрок скреб ему желтые задубевшие пятки, а Борис жмурился от удовольствия, как ленивый сытый кот.
Обучал нас ремеслу мастер Рондаль. Не помню ни имени, ни отчества, а вот фамилию помню хорошо. Он был старый и подслеповатый, носил очки с толстенными стеклами, шепелявил. Несмотря на все это, преподаватель был отличный. Обучая нас всем премудростям столярного дела, он пользовался самым простым и эффективным правилом: делай, как я, делай лучше меня. Он учил нас различать породы древесины, работать на пилораме так, чтобы не отпилить себе руки, на строгальном и долбежном станках. Показывал, как размечать и запиливать шипы, делать для них пазы, пользоваться столярным клеем и струбцинами, полировать и лакировать поверхности... Рубанок, фуганок, стамеска, киянка, рейсмус, угольник - эти слова и сейчас еще звучат во мне сладкой музыкой, напоминая о давно минувших днях. Впоследствии я не раз жалел, что "мудрых преподавателей слушал я невнимательно": больших бездельников, чем наша троица -я, Борис и Костик Макаров, в школе не было. Старого Рондаля было легко обмануть, любой вместо тебя мог крикнуть "есть!", когда он на перекличке называл твою фамилию, водя носом по бумажке. А это было главное, за прогулы могли наказать. Мы часто пользовались его близорукостью - позавтракав, удирали и до обеда шлялись по базару, а после обеда забирались на чердак бытовки и валялись там до ужина. Борис спал, а мы с Костиком в запой читали: в ФЗО оказалась вполне приличная библиотека. Именно тогда я прочитал "Три мушкетера", "Айвенго", "Всадник без головы", "Спартак", "Последний из могикан", "Робинзон Крузо", "Остров сокровищ" и другие книги, и это в известной мере определило мою судьбу.
Но главным, конечно, был базар.
Ах, этот базар в самом центре города, в начале сорок седьмого года. Воскресенье. Толпы людей с разных концов города стягиваются к базарной площади, мощенной крупным булыжником. Купить, продать, обменять, прицениться, людей посмотреть и себя показать. Не протиснуться, не протолкнуться. Шум, гам, крик закладывают уши. Возле забора крестьяне с возов продают визжащих поросят, телят, картошку... На прилавках молоко, сметана, творог, кругляши масла, завернутые в капустные листья, янтарный мед в банках, мешки черных и белых семечек, которые продают стаканами и стаканчиками... Квашеная капуста и соленые огурчики в бочках и бочонках, связки сушеных грибов, горки мороженой клюквы. Связанные за лапки живые куры, уже общипанные тушки гусей и уток. А вот ряд, который называют "обжоркой" Здесь бабы торгуют мятой картошкой, заправленной жареным салом с луком, порция - две большие деревянные ложки. Огромный ведерный чугун закутан в тряпье, чтобы картошка не остыла. Поднимет тетка крышку - и у сытого от аромата в животе заурчит, что уж говорить о голодном. Рядом в таких же чугунах у других теток млеет требуха, разрезанная на длинные узкие полоски, жареная печенка, рассыпчатая гречневая каша, пирожки с капустой, на противнях стынет холодец из свиных ножек...
Как-то в отпуск моя мама тоже попыталась заняться таким "бизнесом". Натолкла большущую кастрюлю картошки, заправила, как положено, увернула и понесла на базар. Там ее обступили такие же голодные ребятишки, как мы с братом. Они ничего не просили, не канючили, знали - бесполезно. Просто стояли, смотрели голодными глазами, как она накладывает покупателям порции картошки, и давились слюной. И мама не выдержала - скормила им всю кастрюлю, обливаясь слезами. На том ее "бизнес" и закончился.
Мальчишки с меня, и даже поменьше, снуют по всему базару с папиросами россыпью: пара "беломорин" - три рубля; мужик разложил прямо на утоптанном снегу всякую утварь: старые запаянные кастрюли, обгоревшие чайники, сковородки, тяжеленные чугунные утюги... Навались, подешевело, разбирай, пока дают... Тут все можно купить: заношенное солдатское белье и новенький полушубок, суконные бурки и хромовые сапоги, костюм-тройку и шелковое платье, никелированную кровать и венские стулья с гнутыми спинками... Безногий инвалид пристроился на тележке с колесиками, играет на гармошке, подпевая сиплым пропитым голосом: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек...", собирает милостыню. А в той толпе играют в три листика, а вон там обступили наперсточника. Угадай, под каким наперстком спрятан шарик, получишь "красненькую", тридцатку с портретом Ленина. У наперсточников так же невозможно выиграть, как у Бориса в очко, но масса людей, особенно подвыпивших, этого не понимает. Играют, проигрывают, матерятся... Толчется народ возле парикмахерской и фотографии, возле чайной и "Голубого Дуная". где торгуют водкой и вином в разлив. Кто-то уже нажрался и валяется на снегу под стеной, обмочив штаны, другой блюет, привалившись к забору, а третий еще не дошел до кондиции: рванул фуфайку - так и брызнули во все стороны пуговицы, разодрал на груди рубаху до пупа и костерит всех подряд, размахивая кулаками. А вон уже кипит драка, в которую, как в водоворот, втягиваются все новые и новые люди, и отчаянно свистит милиционер, врезаясь в толпу.
Базар с его толчеей - сущий рай для карманников. Едва мы свернули с Социалки - так в Бобруйске именовали главную улицу, Социалистическую, миновали обшарпанные кирпичные столбы, на которых когда-то висели ворота, как Борис исчез. Минут через двадцать из водоворота, клубившегося там, где торговали всяким барахлом, послышался жуткий бабий вопль: "Ой, родненькие, ратуйте, украли!" Толпа загудела. Кто-то сочувствовал бедной женщине, кто-то смеялся: не лови ворон!
Мы с Костиком пошли в обжорный ряд - самое для нас заманчивое место на базаре. Денег у нас не было, ну, хоть полюбуемся, как люди едят. И тут появился Борис. Вытащил из кармана жмут тридцаток и закатил нам настоящий пир: по две порции картошки, рубца, печенки, по куску хлеба, по два пирожка с капустой и по стакану семечек. Сам он ел мало, опасливо крутил головой, а мы налопались так, что у нас вспучило животы, и с наслаждением щелкали семечки. Где Борис раздобыл деньги, мы не спрашивали, и без слов было понятно.
Но самое интересное случилось потом, позже, когда мы уже засобирались в свое ФЗО. Конечно, мы наелись до отвала, но пропустить законный обед - такого святотатства мы себе не могли позволить. Борис купил буханку хлеба, кольцо краковской колбасы, брусок соленого сала с нежной розоватой проростью, завернул все это богатство в газету и подал мне.
- Отдашь этому фраеру. Только не говорите, что от меня, придумайте что-нибудь. Вякнете кому - убью.
Не помню уже, что мы наплели Ване, да он нас и не слушал. Он ел хлеб с колбасой, заедал нарезанными кусочками сала и только повторял, с трудом протолкнув в горло очередной кусок: "Ну. хлопцы, ну, хлопцы...Я уже и не помню, когда так рубал!"
За все на свете надо платить, бесплатным бывает только сыр в мышеловке - и недели не прошло, как я это понял. В ближайшее воскресенье Борис позвал нас с Костиком "на дело". Объяснил, что одному работать опасно, ему нужна помощь. Нет, "тырить" нам не придется, основную работу сделает он сам. Просто Костик должен держаться возле него, я - немного поодаль. Если удастся что-то добыть, Борис передаст "прополь" (так это называлось на блатном жаргоне) ему, он - мне, а уже мне предстояло "рвать когти" -идти с добычей в развалины на улицу Чонгарскую и прятаться там, пока они не подойдут. Именно идти, а не бежать, чтобы не вызывать подозрений. Тогда, даже если Бориса или Костика схватят, у них ничего не найдут.
От страха у меня подкашивались ноги, да и Костик как-то позеленел и обмяк. Борис смеялся и подбадривал нас. На базаре мы отважно полезли в самую гущу. Костик то и дело исчезал из моих глаз за чужими спинами, а мы должны были быть хоть и поодаль друг от друга, но на виду. И потянулись томительные минуты. Не знаю, сколько их прошло - может, десять, может, сорок, я потерял счет времени. Вдруг Костик дернул меня за рукав, сунул в руки какой-то узелок и исчез. Я опустил узелок в карман бушлата, быстренько выбрался из толпы, пересек базар и, начисто забыв о Бориных наставлениях, так припустил по улице к ближайшим развалинам, что меня и собака бы не догнала. Мне все казалось, что за спиной вот-вот раздадутся крики: "Держи вора!", послышится трель милицейского свистка, а то и грохнет пистолетный выстрел. Но все было тихо и мирно. Я упал в снег за кучу битого обгоревшего кирпича. Узелок лежал у меня в кармане, но я и притрагиваться к нему боялся.
Через некоторое время пришли Костик и Борис. Борис сиял: ему еще удалось выудить у какого-то дядьки "лопатник" - бумажник и "бочата" - карманные часы на желтой цепочке. В бумажнике были какие-то документы и деньги, приличная пачка. Деньги Борис засунул в карман, а бумажник с документами выбросил. Мой узелок был победнее, денег там было - кот наплакал, но лежали хлебные карточки: одна рабочая и две на иждивенцев, детские. Я прислонился к запорошенным снегом кирпичам, и меня вырвало. Борис забрал карточки, дал нам с Костиком по две сотни и отпустил. Не сговариваясь, мы пошли не в обжорный ряд, как собирались, а домой, ворованные деньги жгли нам карманы. Но страшнее всего было думать о женщине с двумя детьми, лишившейся хлебных карточек - а что, если бы на ее месте оказалась моя мама?! Месяц только начался, как бедные люди переживут его - об этом было страшно даже подумать.
В следующее воскресенье мы с Костиком не пошли на базар. Он притворился, что заболел, я сказал, что буду весь день дома пилить и колоть дрова. Борис презрительно цвыркнул слюной нам под ноги: фраера безрогие! - и ушел сам. И попался: рассказывали, какой-то военный, капитан, в гастрономе возле базара схватил его за руку, когда Борис уже вытаскивал у него из кармана шинели кошелек. Капитан заломил Борису руку за спину, наградил щедрой оплеухой и отволок в милицию. Вскоре он получил свой первый срок - два года. Нас с Костиком, видно, Бог пожалел: не случись этого, далеко завела бы нас кривая дорожка.
Знаменитая блатная песня "Гоп со смыком" была написана про таких, как Борис, и для таких, как Борис:
Ремеслом я выбрал кражу,
Из тюрьмы я не вылажу,
И тюрьма скучает обо мне.
В общей сложности Борис отсидел в тюрьмах и лагерях больше тридцати лет. Десять из них, как рассказывали, несправедливо. Он мотал очередную пятерку за воровство, когда на сходняке в лагере бандиты решили убить доносчика. Бросили жребий. Он выпал молодому мужчине, которому до освобождения оставалось где-то с полгода. Дома его ждали жена и дети, а Бориса никто не ждал - единственная сестра давно отреклась от него. Он принял на себя вину и получил к своим пяти годам еще десятку - все-таки он был сумасшедшим, Боря Фейгельсон. Известие это каким-то образом облетело все лагеря и тюрьмы, и Борис был "коронован" -он стал "вором в законе".
А может, все это только красивая сказочка о воровском благородстве? Может, именно он и убил? Кто знает...
Я встретил его в Бобруйске году в девяносто первом - это был худой морщинистый старик в форсисто заломленной фетровой шляпе, с полным ртом золотых зубов и скрюченными от ревматизма пальцами, на которых поблескивали два тяжелых золотых перстня. Он нигде не работал, но жил припеваючи: снимал большую квартиру, шил костюмы у лучших портных, обедал в местном ресторане. Пригласил и меня, вспомнить молодость, но, к сожалению, у меня совершенно не было времени - поговорить с ним было бы интересно. Позже мне рассказали, что Борис уехал в Израиль, там заболел и закончил свои дни в какой-то местной богадельне, до последнего часа приводя в ужас обслугу пьянками и дикой матерщиной.
Однако, пора вернуться в ФЗО, в июнь сорок седьмого. Говорят: "Сколько веревочке не виться, а концу быть.". Наступило время окончания учебы. Фабрика Халтурина один за другим восстанавливала разрушенные цеха, квалифицированные рабочие нужны были позарез: после войны любая мебель шла нарасхват. Все надежды возлагались на нас: первый выпуск "фабзайцев".
Нам предстояло сдать экзамен: продемонстрировать, чему мы научились за девять долгих месяцев. Каждый на выбор должен был самостоятельно сделать либо кухонный столик, либо тумбочку, либо табуретку. От сложности изделия и качества исполнения зависел будущий рабочий разряд, а именно разряд определял зарплату. Рондаль объяснил нам, что за табуретку полагается первый разряд, за тумбочку - второй, за кухонный столик - третий.
Конечно же, большинство ребят взялись за более сложные вещи. Они многому научились за это время, впоследствии из них вышли знаменитые краснодеревщики. Именно они делали мебель для Московского университета на Ленинских горах и для Кремлевского дворца съездов, для министерств и партийных дач. Это была штучная работа с карельской березой, дубом и буком - такой материал абы кому не доверяли. Табуретки решили делать только я с Костиком. Мы прекрасно понимали, что на большее нас не хватит, дай Бог с этим справиться.
И начались мои муки. Наконец-то от рубанка у меня появились мозоли, которые у других уже давно затвердели и стали, как пятаки. Одна ножка получалась толще другой, сколько мастер не помогал их размечать, я никак не мог сделать одинаковые. Может, двадцать раз я запиливал шипы на царгах - они то не лезли в отверстия, то проваливались в них, хоть ты клинышки забивай. В общем, табуретка у меня получилась такая, что сесть на нее отважился бы лишь очень мужественный человек. У Костика была не на много лучше. Глядя на них сквозь толстенные стекла очков, Рондаль шумно вздыхал и хватался за сердце, ребята пересмеивались. Что ж, нас не любили, как в любом рабочем коллективе не любят лентяев, неумек и зазнаек, а кто мы, собственно, были, как не лентяи, неумеки и зазнайки, и даже Ваня, соорудивший замечательную тумбочку, Ваня, которому мы когда-то скормили целую буханку хлеба с салом и колбасой, из солидарности с остальными, наверное, пальцем не пошевелил, чтобы помочь нам.
Наконец наступил день экзамена. Прямо в цеху устроили выставку. Все самые красивые изделия выставили в первый ряд, за ними - то, что поплоше, наши несчастные табуретки запихнули в самый угол - авось пронесет!
На экзамен пришли директор фабрики, главный инженер, еще какие-то важные люди. Мы построились, и начался обход. Директор внимательно осматривал каждое изделие, открывал дверцы, выдвигал ящички, пробовал на прочность полки, гладил рукой полированные поверхности. И тут же раздавал всем сестрам по серьгам: тому третий разряд, тому второй, и распределял по цехам: заготовительный, сборочный, отделочный... Наконец дошла очередь до наших табуреток. Их выволокли на свет божий, директор взял в руки мою, Костика и долго вертел их, разглядывая, затем с высоты своего немалого роста бросил на бетонный пол. Табуретки рассыпались на свои составляющие. Директор мрачно усмехнулся и обронил женщине, которая записывала все его распоряжения:
- Первый разряд. Но чтобы я этих тупиц на фабрике не видел. Отправьте на лесокомбинат доски таскать.
Так бесславно закончилась моя фэзэушная эпопея. Уже через день столяры-краснодеревщики первого разряда Герчик и Макаров пришли на лесокомбинат и целый месяц таскали доски от пилорамы и складывали в штабеля - высококвалифицированная работа, что уж говорить.
То ли от ее безысходности, то ли от почитанных книг мне ужасно захотелось учиться. Жить стало полегче, а та мизерная зарплата, которую мне выдали за перетаскивание досок, все -равно ничего не решала - даже на обеды в заводской столовой не хватало. Но бросить ее самовольно я не мог; по закону всем, кто закончил школу ФЗО, предстояло два года пахать там, куда направила распределительная комиссия. Отрабатывать и бушлат, и галоши, и хлебную пайку. Иначе - тюрьма.
Не помню уже, кто меня надоумил, но 31 августа я отправился не на лесокомбинат, а в городскую прокуратуру. Приняла меня пожилая женщина-прокурор. Я сказал, что хочу учиться , что окончил всего три класса, в ФЗО погнала нужда, столярное дело не люблю и столяра из меня не получится. В 13-й школе меня готовы принять сразу в пятый класс. Посадят, если я самовольно брошу работу на комбинате и пойду в школу, или не посадят?
Прокурор расспросила меня о семье, о том, почему я, такой большой, не учился. Я рассказал про эвакуацию, про работу в колхозе, про погибшего на фронте отца и партизанку бабушку, про мать, которая надрывается на ватной фабрике, ворочая стокилограммовые тюки с очесами хлопка, и маленького брата, про книги, которые прочитал на чердаке подсобки.
Прокурор внимательно выслушала меня и сказала:
- Учись, сынок, ничего плохого тебе не сделают. Но если я узнаю, что ты бросил школу и болтаешься на базаре, пощады не жди.