- Ну, ну, - сказал следователь, - что уж вы? Жена все-таки. - (Сам он пока не был женат, не представлял никак свою семейную жизнь, надеясь, что все будет нормально. Недавно из института, он постоянно занимался "семейными делами", а не теми, головокружительными, о которых думалось до получения диплома. Скандалы. Жалобы. Побои. Заявления. Приходилось разбираться: кто прав, кто виноват. Попробуй разберись. Жена на мужа: он такой-то, муж на жену: она такая-то. А когда сходились, оба были хорошими. Вот жизнь. Дети наблюдают: у них свои переживания. Вот и этот, Печников, сидящий рядом. Натворил и сам не рад. А мужик, чувствуется, совестливый. И жалко его, и… Не по себе от всего этого было следователю.) - Вы, умный человек, все должны решать… - следователь поискал слово, - спокойно. А вы?! Неужели вы не понимаете, что это скверно - ударить жену, женщину? Вижу, понимаете. И я в то же время хочу понять вас, Печников. Почему вы совершили такое? Довели - не сдержался. Все верно. Случаются минуты, когда трудно сдержаться. Но надо. Сдержались бы вы, ценность бы ваша как человека поднялась. А теперь она понизилась. Кто вы на сегодняшний день в глазах знакомых своих? Хулиган, драчун, скандалист. В доме авторитет потеряли, на работе потеряли. Разговоры всякие. Зачем вам это? Ежели дошло до предела - развестись. На мой взгляд. Тяжело? Поженились в надежде жить не тужить. И - развод. Тяжело, да. Страшно. Но бить…
Следователь молчит. Курит, глядя в окно. И Печников молчит.
- Все, - говорит следователь. Голос его тускл.
Печников встает и уходит. По дороге останавливается.
Провалиться бы ему сквозь землю сейчас. Домой - нет охоты. На работу - не показывался бы…
В Новосибирске пассажиры в купе Печникова поменялись. Вошел пожилой инвалид, на костылях, правой ноги выше колена нет, штанина подвернута, заткнута за брючный ремень. За ним появилась женщина, чужая ему, сразу поставила сумку на свободную нижнюю полку, села, уверенная, что это ее место. А у инвалида место оказалось верхнее. На четвертую полку нет никого.
- Вот ведь как получилось, - инвалид все стоял посредине купе, не решаясь сесть. - И не влезть мне. Забыл совсем про полки.
По говору, по одежде видно было в нем человека деревенского.
- Папаша, давайте поменяемся, - предложил Печников. - Я уберу свою постель, а вам принесут. Матрас и подушка есть, белье только. Садитесь пока.
Он свернул постель, поднял, разложил на верхней полке. Сел рядом с инвалидом. Женщина молча устраивалась.
- На войне? - спросил Печников, кивая на костыли. - Мой отец с сорок второго так же. На Ленинградском воевал. Правая нога…
- На войне, - подтвердил инвалид. - Приезжал с однополчанами повидаться. Раз в пять лет собираемся. Приехал, сошлось несколько человек всего, треть против прежнего. С каждым годом все меньше нас остается, Повидаться бы еще разок, дожить бы. Вот какое дело. Три дня жил в Новосибирске. Домой надо, старуха ждет. Заждалась небось. Одни живем, ребята разбрелись кто куда.
Замолчал. Лицо у инвалида было старое, в морщинах. Седая щетина под скулами выбрита плохо. Короткие белые волосы косицами прилипли ко лбу. Был он в кепке, в пиджаке на темную рубаху. На ноге - поношенный ботинок.
Печников вышел в тамбур, долго стоял возле двери, глядя на желтые, облетающие перелески. В детстве он любил ездить на поездах. Когда вернулся в купе, инвалид уже лежал, вытянувшись на спине, закрыв глаза. Лицо его казалось мертвым. Чувствовалось, утомила его поездка. Костыли - деревянные, давние, с резиновыми набойками, ручками, отполированными ладонями, - стояли прислоненные к стенке между полкой и столом. Кепку инвалид засунул под подушку. Женщина смирно сидела, держа руки на коленях…
Печников взобрался наверх. Ехать оставалось недолго, но и лежать так, ничего не делая, было тягостно. Он лег на живот, уткнулся лицом в подушку, освобождаясь от мыслей, стал считать колесные перестуки, сбиваясь, начиная снова, сбиваясь. И заснул. И опять приснился Печникову сон.
Теперь ему снилось то, чего он более всего боялся: суд. Зал суда. "Только без любопытных, только без любопытных", - просит Печников, но его никто не слушает. Любопытные расходятся по рядам, заполняют все места. Среди сидящих Печников видит многих со своей работы. Пришли, интересно им. Смотрят на него.
Зал. В зале любопытные посторонние люди, которым нечем заняться и они то и делают с утра, что ходят из суда в суд, в поисках необычного, а потом рассказывают всюду, разносят по городу. На сцене за столом судья с заседателями, по правую руку от них - обвинитель, по левую - Печников. Он сидит на скамье подсудимых, низко опустив стриженую голову, за спиной - конвой. Адвоката нет. Зачем? Печников во всем чистосердечно признался. Суд должен учесть признание. Обязан учесть: человек раскаялся, человек страдает на глазах…
"Подсудимый, - обращается судья к Печникову, - вам предоставляется последнее слово. У вас есть слово? Подсудимый Печников!" - "Есть, - отвечает Печников. - Скажите, вам никогда не приходилось ходить в женских трусах?" - "Что-о?! - воскликнул судья, и Печников видит, как судья, краснеет. - Что вы такое говорите, подсудимый?!" Конвой хватает Печникова под мышки и быстро ведет к выходу. "А мне приходилось!" - оборачиваясь, на ходу кричит Печников, но на него не обращают внимания, садят в машину с зарешеченными оконцами и увозят…
Не верхней полке жарко. Печников просыпается в липком поту, сердце у него колотится, хочется пить, он рад, что это - сон, чтобы освободиться полностью ото сна, свесив голову, Печников спрашивает охрипшим голосом: "Далеко еще?" - "Подъезжаем", - отвечают ему. Печников, придерживаясь за верхние полки, мягко спрыгивает, поправляет рубаху, волосы, берет со стола стакан и идет в конец вагона к титану, напиться. Выпив подряд три стакана теплой кипяченой воды, Печников поставил возле титана стакан, шагнул в тамбур, достал сигареты. Сон не выходил из головы. Не слова, что вроде бы сказал Печников, - суд. Все это должно было скоро произойти с ним на самом деле. Вот приедет и…
А с трусами - да, так и было. Вдруг невозможно стало купить в магазине трусы: нет в продаже. Не понимая, отчего подобное происходит, взял позвонил однажды в городской отдел торговли, заведующему. Подождал, подошла к телефону женщина.
- Але, - сказал в трубку Печников, - добрый день. С вами говорит архитектор Печников из института Гражданпроект.
- Да. Я слушаю, - спокойно ответила женщина.
- Я вам звоню по поручению коллектива, - продолжал Печников. - Не подскажете, где можно купить трусы мужские. Размер: сорок восьмой - пятидесятый?
Заведующая некоторое время молчала. Она, видимо, думала, что ее разыгрывают. Но голос у просителя был серьезный. Он ждал.
- Трусов нет и не предвидится, - ответила заведующая, не меняя голоса.
- Почему? - спросил Печников.
- К сожалению, наша промышленность не в состоянии обеспечить всех желающих трусами, - заведующая говорила ровным голосом, не вдумываясь в смысл сказанных слов.
- Почему же?
- По разным причинам.
- По каким? - спросил Печников.
- Ну…
- А как же быть?
- Ну, хорошо, - сказала заведующая. - Сколько вам нужно? Сколько вас человек? Запишите телефоны Позвоните в конце месяца. Может быть, вам помогут. Но не уверена, не обещаю…
Записывать телефоны Печников не стал, поблагодарил, положил трубку. Стал упрашивать жену: сшей трусы, сшей трусы! Машинка который год стоит, ржавеет. Сшей десять штук сразу, чтобы…
- Сатину нет, - отвечала жена, но он видел, что ей лень, и все.
- Возьми другой материал, - уговаривал Печников, - любой…
- Трусы шьют только из сатина, - жена смотрела на Печникова. - Неужели ты не понимаешь таких простых вещей?
В субботу, когда он помылся, жена подала ему свои. Печников решил, что она шутит, но жена не шутила. Подала и ушла, не то - читать, не то - к телевизору. Он надел, надеясь, что ей станет стыдно. Стыдно ей не стало. Две недели отходил так Печников, ежевечерне затевая один и тот же разговор. Со скандалом, но сшила ему жена трусы. Достала из ящика какую-то цветную материю, купленную на кофту или платье, раскроила. Печников обрадовался. Полгода назад было это, а вот сейчас во сне всплыло. Слава богу, что сон…
Сон сном, но суд будет - никуда от него не денешься. Приедет, а повестка уже ждет его, Печникова. Пришлют, не забудут. За всю жизнь ни разу и в мыслях не было у Печникова - что вот настанет день, начнут судить его, и осудят, и увезут куда-то, оторвав от всего, что окружало. Не задумывался он как-то, что совершаются вокруг различные, большие и малые, преступления, преступников ловят, судят, отправляют по колониям. А теперь и он пойдет их путем. Остригут, и будет он, униженный, сидеть на скамье подсудимых, ждать приговора. А потом на два - хорошо, если на два, - года увезут неизвестно куда. За два года ни разу не увидит он Ольку, ни родных, ни приятелей, ни города. На работе наговорятся о нем всласть, в доме наговорятся. "На суде был?" - скажет кто-нибудь. "Не был". - "А я был. Печникова судили. Нашего, из сорок шестой. Два годика влепили. Так-то, брат, руками махать".
В город после всего возвращаться нет смысла. Черт с ней, с квартирой. Уедет в другое место, начнет жизнь заново. Не пропадет. Ничего, Катерина Ивановна, пожалеете, да поздно будет…
Осудят, отвезут в колонию общего режима. Под конвоем на работу, обратно. Там, в колонии, сброд всякий, и среди них он, Печников. За что? Какой же он преступник? Ну, ударил. Да, виноват. Больше не повторится. Было за что ударить, поверьте. И ее надо наказывать. Почему лишь его? Ладно, накажите его одного. Как угодно, он согласен. Принимает. Он прощение просил. Попросит еще. Сколько угодно. Но судить…
Печников вздрагивает, трясет головой. Берет стакан, возвращается в купе. Поезд замедляет ход. Вокзал, огни. Пассажиры выходят из вагонов. Выходит Печников, держа в опущенной руке сетку. Вечер теплый, на вокзальной площади много народу. Печникову надо ехать трамваем, но он идет пешком, напрямую. Идет медленно, не зная, с чего начинать. Жена в больнице. Повестку, судя по всему, еще не прислали. Бежать к жене, умолять на коленях, чтобы простила. Потом развестись. Нет, не стоит унижаться. Пять лет издевок. Не стоит. В конце концов - человек он или кто? Но суд… Пойти сегодня же, унизиться в последний раз. Ради Ольки пойти. Может, простит. Нет, не ходи. Не смей и думать об этом. Вынеси все, облегчение придет после.
Но суд…
Чистые плесы
Этюд
Памяти Юрия Казакова
После полуночи начался сильный дождь с ветром. Лежа на спине с открытыми глазами, Камышов слушал, как шумят на ветру деревья, росшие на пустыре, где раньше были бараки, и как льется с крыши вода. Потянувшись к подоконнику, приблизив к стеклу лицо, он увидел при свете уличных фонарей тускло блестевший асфальт, пузырящиеся лужи, мокрые, с заломленными ветвями деревья, с которых ветер срывал последние листья. И на улице, что частью была видна из окна, и возле дома никого не было. Шел четвертый, предутренний час.
Заканчивался октябрь, срединный осенний месяц, дождливый, как всегда. Воздух нахолодал, иной раз в это время уже кружил снег либо крепкие заморозки забирали землю, но сейчас, стихая, усиливаясь, никак не отступали дожди, и дождям этим, казалось, не будет конца. Сыро и зябко было на дворе.
Пригревшись, Камышов снова уснул под монотонный шум дождя и ветра. Разбудила его жена, она уходила на работу. Умывшись, он прошел на кухню, стал завтракать, долго пил чай. Убрав со стола, он вернулся в свою комнату, сел на диван, на котором спал, закурил и сидел так, смотрел в окно, на мокрые тополя, шумевшие ночью. На дворе все так же было дождливо, но ветер заметно стих, едва шевелил ветки голых уже деревьев.
Камышову никуда не нужно было торопиться. С некоторых пор он работал на дому. Он занимался литературой, был сочинителем - писал художественную прозу. Десять лет назад, на радость ли свою, на страдания ли, неожиданно начал Камышов писать, и сегодняшний день был для него днем обыденным, надо было садиться за письменный стол и работать: продолжать, заканчивать или затевать что-то новое. Ему давно следовало затевать новое, а он все медлил, не находил в себе решимости. Все оттягивал. И не потому, что не было темы или не знал он, как подступиться к ней. Нет, другое мучило его…
Обычно работать Камышов начинал осенью, с дождями, работал осень, зиму, и чем ненастней был день, тем лучше думалось. Дни пролетали незаметно, не хватало их, дней, хотелось остановить, задержать, сделать до весны намеченное. До весны.
Последнюю работу, начатую прошлой осенью, Камышов закончил как раз к середине марта, рассчитывая к предстоящей осени обдумать следующую, но прошел сентябрь, прошел почти октябрь, а он все раскачивался, всякие сомнения одолевали его - нужно ли это, писание? Приносит ли оно ему удовлетворение? Что дает читателю? Изменяет ли что в жизни, в лучшую разумеется, сторону, помогая людям? И чем больше вставало перед ним подобных вопросов, тем сильнее терялся он, потому как ответ его самому себе был отрицательным, а уж после этого садиться за стол и начинать что-то было как бы и ни к чему совсем. А утро сегодняшнее было ненастным, хорошим…
В этом году исполнялось ровно десять лет его литературной биографии. Десять лет назад он не думал об этом: нужно ли? Эти мысли пришли не вчера, но и не с первого дня занятий литературой, а где-то, может, на полпути, когда он уже отрезвел, обвыкся в новом своем состоянии пишущего человека. Тогда странные мысли появлялись изредка и исчезали, а последние год-два не отпускали вовсе.
Десять лет назад, на первых порах, слегка покруживало голову, как вдруг ощутил он незнакомую до сих пор потребность записывать за собой, и удивляться, и радоваться до восторга оттого, что обыкновенные слова, которые ты произносишь, разговаривая, будто бы сами по себе под карандашом выстраиваются в определенном порядке, складываясь в строки, строки в абзацы, абзацы в страницы. Одна, две, семь, десять страниц. Все это в конечном счете называется произведением, и это сделал ты, ты являешься автором. Неслыханное дело - написал!..
Нет, он не был в ту пору молодым человеком, восемнадцати- или девятнадцатилетним, ему было тридцать два, он уже пожил, что называется, поездил, повидал, подумал, много и тяжело поработал, всего два года назад закончил институт. В жизни ему приходилось заниматься разным, чаще всего это был физический труд, позже - учеба, но никогда он даже и не помышлял о том, что станет писать. До сих пор не может понять и объяснить, как случилось такое, и на тридцать втором году от рождения.
Это произошло само собой, как бывает, что начинает говорить немой, потому не следовало противиться, он и не стал противиться, сдерживать слова. И хотя не был он по природе своей ни позером, ни фанфароном, ни честолюбцем, многому в жизни знал цену, но состояние это, не совсем обычное, взбудоражило его, ненадолго, правда, пока не понял он, что такое на самом деле представляет собой труд литератора, и новая среда, в которой он оказался, и отношения в этой среде.
Теперь ему сорок два. Он сидит на диване, усталый, густо поседелый, курит. Склонив голову, внимательно слегка прижмуренными глазами как бы вглядывается в окно, в стекла брызжет дождь. Думает, вспоминая те далекие дни, когда писались первые вещи, писались легко и свободно, так легко, что он захлебывался словами, едва успевая записывать, и как трудно сочинительство дается сейчас. Те же слова, та же рука, та же голова, но… что-то было уже потеряно. Или не найдено еще…
Тогда он даже считал, что начал поздно, что раз уж суждено стать ему литератором, надо было попробовать раньше чуть, к тридцати двум годам можно было бы издать несколько книжек, составить имя и так далее. Это было и прошло. Давно уже не кружится у него голова, давно не жалеет ни о чем он и о позднем начинании. Наоборот, все чаще задумывается о противоположном: а стоило ли вообще начинать? За свое ли дело взялся? Действительно ли он писатель или просто так - некое подобие тому? И что далее ждет его на этом пути?
Относительно того - поздно или слишком рано, то на этот счет у Камышова было совершенно твердое убеждение, что все в жизни должно быть ко времени своему. В детстве детство, в юности юность. Десятилетку человек должен заканчивать в семнадцать. Диплом получать в двадцать два, в двадцать три, а не в тридцать, как он. Но жизненные судьбы, как и судьбы литературные, складываются по-разному: у одного все благополучно, у другого не совсем, а то и просто худо. У Камышова все было сдвинуто. Он вообще считал себя человеком позднего развития: поздно учился в средней школе, в вечерней уже. Еще позднее - в институте. Поздно женился. Поздно квартиру получил. Все это относилось к обыденной жизни.
Что касается литературы, то здесь, как теперь понимал Камышов, жалеть о том, что запоздал с выступлением, не стоило совсем. Когда нашло, тогда и хорошо. Лишь бы получилось. Получиться вроде бы получилось, он сам чувствовал, и те, кто имел вкус, говорили об этом, и старый литератор, умерший давно, десять лет назад первым прочитавший его рукопись, сказал сразу: вышло, поздравляю вас, молодой человек. Надо продолжать.
Но прошло десять лет (литераторы, заметил Камышов, счет времени ведут не по календарю, а по публикациям, по изданию книг). Нет, он не стал ничуть писать хуже, но и лучше не стал. Он держал тот самый уровень, взятый первой своей вещью. Может быть, в языке построжел более - и только. Но это его не устраивало. Ему исполнилось сорок два года, была самая пора рвануть, он ожидал от себя взрыва, а взрыва не было. И, видимо, не будет. Сам в себе он не видел для этого сил, не находил. То, что можно сделать в сорок и в сорок пять, вряд ли сделаешь в пятьдесят. Конечно, бывают исключения. А в шестьдесят уже и речей не заводи - садись, пиши воспоминания. Но до воспоминаний было еще далеко, да и о ком ему вспоминать.
Нужно было движение год от года, качественное, поступательное, а движения не было. Он как бы топтался на одном месте. Необходимо было написать новую работу, такую, чтобы она подняла его, поставила в ряд с лучшими литераторами времени, а он совсем не был уверен, что сможет это сделать - написать. Было бы куда страшнее, если бы он был переполнен уверенностью, но то, что он терял в себя веру, было не менее страшно. Но он терял ее, со дня на день.
А десять лет назад… Тогда он жил на Шегарке, в своей деревне, работал учителем в школе-семилетке, преподавал историю. Живы были родители. Было лето, июль, вечер. Он возвращался с сенокоса. Из-за березовой согры вышел по тропе на дорогу и как-то вдруг охватил все сразу взглядом: дорогу, уходящую в деревню через полосы спеющего овса, и перелески, стадо коров за речкой, стога сена и далеко-далеко, за невидимыми островерхими еловыми лесами, заходящее солнце. И каким образом - он не мог объяснить себе - возникло в голове его: "Теплым июльским вечером шел я с сенокоса в деревню старой, заброшенной дорогой". Камышов старался вспомнить, откуда эта фраза, и решил, что скорее всего из аксаковских "Записок ружейного охотника". А может, из какой другой книжки, недавно прочитанной. Вот и окраина деревни, городьба, изба…